Образное пространство


В текстах часто трудно выделить чистые композиционные формы повествования, описания, рассуждения, побуждения — они перемежаются и оказываются как бы вставленными одна в другую порой довольно прихотливым образом, поэтому для демонстрации образа предмета требуется завершенный текст.
«Особый интерес в публике обыкновенно возбуждают такие дела, в которых прокурор и защитник между собой диаметрально расходятся, когда один не сомневается в виновности, а другой не сомневается в невинности подсудимого. Таково именно и настоящее дело. Для меня, например, совершенно ясно, что госпожа М-ва никакой брошки у Елагиной не похищала. А затем, вопрос о том, кто же собственно украл эту брошку, — меня нисколько не интересует. Это вопрос действительно важный. Но только не для меня, а для полиции и для обвинения. Но полиция и обвинение его совсем не выяснили. И вот, я, собственно, защищаю М-ву не столько от обвинения в краже, сколько от подозрения в том, будто ее личность мешала преследующей власти видеть в этом деле иного виновника, кроме нее одной. Нет! На это подозрение мы смело возражаем, что те две улики, которые были сочтены сыскной полицией за неопровержимые доказательства виновности М-вой, совершенно ничтожны для каждого осторожного ума, не ослепленного верой в свою непогрешимость.
Было всего-навсего два обстоятельства: сходство лица и сходство почерка. М-ва походила на даму, продававшую украденную брошку; ее почерк походил на почерк записки, оставленной дамой в магазине. Будем справедливы. Скажем, что для одного подозрения этого, пожалуй, было уже довольно. Но тут же следует запомнить: для подозрения, но уже никак не для скороспелого решения: взять с неповинной женщины деньги для уплаты ювелиру за воров и для признания этого случая
1 Цицерон. Речи. Т. 1. М.: Изд-во АН СССР, 1962. С. 300.

справедливо и бесповоротно разрешенным раз навсегда. Это уже было слишком...
Действительно, до поры до времени все основывалось только на сходстве. Что значит сходство? Я понимаю, что, например, в Петербурге, выходя из концерта во время сильного дождя и не найдя своих калош, можно удовольствоваться подходящими, сходными калошами, которые нам предлагает измученный и затормошившийся швейцар. Но можно ли отдать под суд подходящего виновника вместо настоящего?.. А ведь у полиции была в ту пору только подходящая, но далеко не настоящая виновница кражи!
Остановимся на сходстве личности. Если в ювелирный магазин на Невском проспекте, куда ежедневно входит множество дам, войдет какая-нибудь дама средней комплекции и средних лет, под вуалеткой, и останется в магазине около четверти часа, то возможно ли, чтобы ювелир впоследствии признал такую даму, среди всяких других дам, почти через месяц, безошибочно? Полагаю, что это довольно мудрено. Затем, таинственная дама, приходившая к Лутугину, имела, между прочим, две приметы (1) коричневую кофточку, довольно длинную, с широкими рукавами, опушенную мехом или перьями, и (2) акцент, „вроде малороссийского”. Первая примета, т. е. примета по кофточке, пожалуй, гораздо более резкая, чем вторая, потому что кофточка была не ординарная, имеющая свои три отдельные приметы: цвет, фасон и отделку. Но акцент „вроде малороссийского” может обозначать только провинциалку вообще, потому что все уроженки Петербурга отличаются от провинциалок совершенно бесцветным говором. Определить же, из какой именно провинции дама: из Белоруссии, с Литвы, из Малороссии или с Кавказа — в этом вопросе уже не разберешься. Однако же примета по кофточке совсем и окончательно не подошла к М-вой: у нее никогда подобной кофточки не бывало и позаимствовать подобную кофточку ей было не у кого. Что же касается акцента, то ведь к акценту подошла к неизвестной и другая дама из знакомых Елагиной.
Сходство наружности М-вой с незнакомкой опять-таки ничтожно. Ювелиру Лутугину показали деревенскую самодельную, можно сказать, нелепую фотографию госпожи М-вой, в каком-то опухшем виде, фотографию, в которой и близкий человек затруднился бы узнать ее, и Лутугин уже был готов найти сходство. Показали ему М-ву на вечере у Елагиных, без шляпки, — он опять соглашается, что похожа. Почему же и не сказать, что похожа? Ведь это не значит: та самая. И вся эта улика целиком уничтожилась, когда через четыре месяца Лутугину показали совсем другую даму, и он также заявил, что и та дама годится в продавщицы брошки, и что он решительным образом ни ту, ни другую не выбирает...
Таковы данные о сходстве личности.
И кто же бы осмелился сказать, что при таких данных, никакая ошибка в выборе именно госпожи М-вой как виновницы невозможна? Еще ничтожнее улика по сходству почерков. В экспертизу сходства почерков я никогда не верил — ни в чистописательную, ни в фотографическую, потому что признание сходства почерков есть решительно дело вкуса. Мне кажется, что почерк похож, а другому — что нет, и мы оба правы. Я иногда получал письма от неизвестных мне людей, которые казались мне написанными моей собственной рукой. Совсем иное дело разница почерков, подделка печати: вот тут, если не чистописание, то, во всяком случае, фотография, могут быть очень полезны, во-первых, потому, что разница, по своей природе, легче поддается определению, нежели сходство; а во-вторых, потому, что при увеличении посредством фотографии, несовпадение, например, снимков печатей — делается настолько очевидным, что спорить о подложности спорного оттиска делается уже невозможным.
Что же мы встречаем здесь? Нашли сходными наклон письма и несколько букв. А между тем если взглянуть на записку попросту, без затей, то выйдет, почерк, решительно неизвестно кому принадлежащий. Ведь возможны два предположения относительно действительной продавщицы брошки: или она писала своим натуральным почерком, в убеждении, что ее никто никогда не найдет — и тогда этот почерк до смешного чужд писанию госпожи М-вой; или же продавщица резко изменила свой почерк — и тогда: первое, к чему прибегла бы всякая женщина, изменяющая свою руку, — она изменила бы обычный наклон букв: пишущая косо начала бы писать стоймя и наоборот; ибо решительно нет другого, более верного приема отделаться от своей руки. Но в таком случае, опять-таки выходит, что, если бы спорную записку писала М-ва, то она могла допустить всякое иное сходство со своей рукой, кроме одного, т. е. общего наклона букв, и потому не могла бы начертать подобной записки своим обычным наклоном письма.
Если же в настоящем деле эксперты вторили обвинению, то произошло это по очень простой причине: они давали свое заключение, вдоволь начитавшись об уликах. Власть подобного чтения на нашу мысль может быть безгранична: благодаря ей весьма легко увидишь то, чего никогда не бывало. В таком случае эксперт попадает в рабство к своему собственному предустановленному взгляду, который затем помыкает им точно так же, как принц Гамлет помыкал министром Полонием. Принц говорит: видишь это облако? Точно верблюд. Министр отвечает: клянусь, совершенный верблюд. — Или хорек! Спина, как у хорька... — Или как у кита? — Совершенный кит!
То же самое и здесь.
А между тем, именно почерк на записке все-таки остается неизвестным. Есть еще одно психологическое соображение, окончательно уничтожающее эту экспертизу. Когда госпожа М-ва, неудовлетворенная помилованием сыскной полиции, пожелала сама вновь поднять это дело и явилась к адвокату, то, главным образом, она домогалась, чтобы он объяснил ей: может ли экспертиза безошибочно и научно определить на суде — ее рукой или чужой написана записка в магазине Лутугина, или же этот вопрос и на суде останется в зависимости от случайного мнения отличающих, которые могут оставить хотя бы тень подозрения на ней, М-вой? Адвокат ответил (господин Брафман свято верует в фотографическую экспертизу), что решение экспертов будет точное и бесспорное. Тогда госпожа М-ва с радостью взялась за дело восстановления своей чести. Было ли бы это возможно, если бы к Лутугинской записке прикасалась ее собственная рука? Нет! Тогда, конечно, она бы поняла опасность; она бы нашла предлог замедлить возбуждение жалобы. Но если, услыхав этот ответ, она сразу решилась, то дело ясно: на Лутугинской записке нет ее почерка.
Я знаю такой случай. В одном уездном городе была совершена кража со взломом. Похититель разбил окно и, оцарапавшись, оставил на стекле следы крови. Становой пристав заподозрил в этом преступлении одного воришку, неоднократно уже судившегося за кражи, и еще боле убедился в его виновности, когда нашел у него оцарапанные пальцы. Других улик не было, и обвиняемый запирался. Но догадливый полицейский прибег к такой хитрости. Он показал обвиняемому обломки стекла с запекшейся кровью и сказал: „А это что? Видишь эту кровь, — так вот, мы позовем доктора, и он скажет нам: твоя она или чужая”. Тогда обвиняемый упал приставу в ноги и сознался. И хотя здесь мы видим особенную наивность и невежество обвиняемого, но случай этот показывает, как вообще виновные роковым образом суеверно относятся к экспертизе. Для госпожи М-вой вопрос о всемогуществе фотографической экспертизы в распознавании почерка был также темен, как вопрос о всемогуществе врача в распознавании крови на стекле был темен для воришки. Но там угроза экспертизой привела к сознанию, а здесь — к немедленному протесту о невиновности.
Итак, сходство лица и почерка принадлежит к самым легковесным и самым несерьезным доказательствам. Далее мы имеем уже не улики, а сплетни Елагинской прислуги и россказни самих Елагиных. Я не могу иначе назвать всех этих показаний. Действительно, какую цену можно придавать рассказам горничной и мамки о том, будто в период от 8 до 16 ноября 1892 года, т. е., как раз когда пропала брошка, М-ва дважды заходила к Елагиным в отсутствие хозяев и в первый раз была одна в спальной, а во второй — расспрашивала кормилицу, „не тужит ли о чем барыня”. Достаточно сказать, что обе эти свидетельницы впервые показывали в конце февраля 1893 года о том, что случилось в ноябре 1892 года, т. е. почти через четыре месяца. Я думаю, что даже через три недели после какого- нибудь дня уже нельзя с уверенностью вспомнить, на той или другой неделе он приходился; а через несколько месяцев это уже положительно невозможно. И если горничная или мамка ошиблась неделей, то все их объяснения никуда не годятся. В этой ошибке (и не на одну, а на целые две недели) и заключается разгадка этой нелепой путаницы. Госпожа М-ва действительно была у Елагиных в их отсутствие и действительно, узнав о болезни ребенка, расспрашивала кормилицу, тревожится ли барыня, но все это было до кражи брошки. И это всего лучше подтверждается признанием самой Елагиной; Елагина, уличенная М-ми, согласилась, что на несколько дней до М-го обеда, бывшего 16 ноября, она действительно с ними встретилась на Владимирской и упрекала, что они очень давно у нее не были, что было бы совершенно невозможно, если бы в течение недели между 8 и 16 ноября М-ва дважды заходила к Елагиной, о чем прислуга неминуемо должна была ей сообщить.
Вспомните затем россказни Елагиных насчет прошлого М-вой, т. е. насчет того, будто бы она была вообще небрежна к чужой собственности. Это доказывалось тем, что М-ва якобы присвоила: старую ситцевую юбку Елагиной, настолько дрянную, что в нее заворачивали мясо, платок для покрытия клетки с попугаем, и порванную, никуда не годную соломенную шляпку! Все эти присвоения случились в деревне у матери Елагиной, куда М-ву зазывали самыми нежными письмами даже на следующее лето после таких мнимых присвоений и где действительно М-ва, разъезжая по пыльным дорогам с матерью Елагиной, надевала старую юбку и шляпку. И откуда ей дали при отъезде серый платок для охранения попугая!.. Даже официальный обвинитель не решился пользоваться такими гадкими извращениями прежних добрых отношений между этими людьми для того, чтобы прибавить лишнюю улику против М-вой; эти ссылки Елагиных не попали даже в обвинительный акт. Но госпожа Елагина, посылавшая прежде М-вой влюбленные письма с подписью „Мурочка” — когда дело зашло о ее брошке — всеми этими безобразными обвинениями, как купоросом, облила свою подругу. Вот уж, поистине, дамская дружба!
И однако же госпожа М-ва все-таки никак не годится в похитительницы брошки. Нужно ли напоминать вам, что М-ву в этом деле будто некий ангел-хранитель защищает на протяжении целого 16 ноября (день пропажи брошки), ибо целый сонм свидетелей доказывает, что именно в этот день у М-вой был обед и она с утра до вечера не отлучалась из дому. Даже неразумение между служанкой Лигнугарис и госпожой Баумгартен насчет 11 часов утра этого дня теперь уже устранилось: не могла быть госпожа М-ва в этот день у ювелира Лутугина, никак не могла... Но этого мало. Разнообразнейшие свидетели рисуют нам эту женщину в таком свете, что становится совершенно бессмысленным приписывать ей такой поступок, как похищение брошки. Эта женщина совсем не такой „человек” (как выражаются русские интеллигентные люди), чтобы совершить кражу. Не только начальник Санкт-Петербургской сыскной полиции господин Вощинин, но даже знаменитый парижский Лекок тотчас бы отбросил в сторону все свои остроумные догадки о виновности М-вой, как только бы он узнал все ее прошлое, всю ее натуру.
Есть натуры, к которым никак не применишь обвинение в краже, как нельзя смешать масло с водой, натуры, от которых подобные обвинения отскакивают, как отрицательное электричество от положительного. Такова именно М-ва. Она совсем бескорыстна. Она о деньгах всего меньше думает. У нее есть недополученное наследство, о котором она даже никогда не справляется. Жила она всегда по средствам; никаких убыточных вкусов не имеет; сама она весьма часто одолжала Елагиных деньгами, но никогда у них не занимала; ни малейшего повода польститься на брошку у нее не было; кокетство ей совершенно чуждо; ее дети от первого брака устроены прекрасно и не требуют никаких расходов; ее второй муж ей ни в чем не отказывает; обольщать кого-нибудь другого никогда и не помышляла; романов у нее нет, ни на какие приключения она неспособна, никаких сомнительных дел у нее в жизни не бывало. Это натура чистая и милая в самом душевном смысле этого слова. Ради чего же, во имя какой логики мы будем чернить этот чистый образ? Ради великих открытий науки чистописания или еще более великих догадок сыскной полиции?..
Отрезвимся же от этих бумажных привидений! Или еще лучше: вспомним, что мы трактуем здесь как воровку женщину, действительно ни в чем не повинную — и войдем в ее положение, пожалеем ее, защитим ее, отдадим справедливость ее характеру, посетуем о несовершенстве наших следственных порядков...
Преследующая власть потому должна быть осторожной, что всякая власть должна быть благороднее тех, кто ей подвластен. Неосторожные обвинения поощряют низость заурядной публики, которая всегда относится злорадно ко всякой клевете, ко всему, что чернит людей. А что средний человек именно всегда грязно думает о своем ближнем (и в этом его следует исправлять, а не развращать еще больше) — тому мы видим удивительный пример в нашем деле. Елагина подружилась с М-вой, будучи почти ребенком. В течение долгих лет между этими женщинами установились настоящие родственные отношения: М-ва, можно сказать, была членом елагинской семьи. Свидания были почти ежедневные; радости и горе — все делилось вместе; вместе пировали на свадьбе, вместе тревожились, когда кто-нибудь был болен, а когда бывали в разлуке, то постоянно обменивались письмами и записками и подписывались уменьшительными прозвищами. И вдруг, когда после пропажи брошки сыщик заявил Елагиной, что подозрение падает на именно М-ву и что для окончательного решения этого вопроса Елагиной нужно будет предательски позвать М-ву к себе на вечер и показать ее, в щелочку, тем лицам, которые будут приведены для подглядывания, то госпожа Елагина на это согласилась и это устроила...
Понимала ли Елагина, что она делала! Ведь Елагина не принадлежит к полиции и должна иметь обыкновенные человеческие чувства к своим друзьям. Для нее М-ва была не простая подсудимая, не безличный арестант за известным номером, а Ольга Федоровна, теплая душа, всегда дорогая гостья, близкая женщина, одевавшая ее к венцу, нянчившая ее ребенка, жена порядочного человека, мать двоих детей... Неужели Елагина не почувствовала сразу, какая пропасть раскрывается перед ее другом, какое великое несчастье грозит ей? Прежде всего Елагина обязана была не поверить возможности подобного подозрения, потому что ведь от дырявой ситцевой юбки, в которую заворачивали мясо и которая не составляла ровно никакого имущества, сделать громадный скачок к изумрудной брошке и уверовать в корысть Ольги Федоровны Елагина, конечно, не могла. Но затем, если бы молоденькая Елагина, как мудрый старец, и допускала на минуту превратность всех земных привязанностей, то все-таки она должна была стать в тупик перед подобным поступком М-вой! Поступок этот был необъясним; Елагина (если она смутилась и на минуту поверила) должна была, по крайней мере, предположить какую-нибудь катастрофу в делах М-вой, чтобы допустить ее решимость на такое дело. Значит, здесь было замешано горе близких людей. Необходимо было тот час же горой вступиться за М-ву перед полицией, защитить ее до полной неприкосновенности, отказаться наотрез от всякого предательства — и затем поспешить к той же М-вой, объясниться, сказать, что, если все это вызвано временной нуждой, то ведь они — свои люди, можно будет сосчитаться, можно будет загладить, а потом, пожалуй, разойтись, но сделать это просто и достойно, хотя бы в благодарность за прежнюю ничем не запятнанную дружбу; потому что благодарность к М-вой за прошлое и чувство привязанности ввиду этого прошлого должны были еще оставаться живыми в сердце Елагиной, если только у нее оставалось сердце.
Вот почему я повторяю, что легкомысленные обвинения безнравственны. К тому же всякий понимает, что не столько полиция и тюрьмы поддерживают общественный порядок, сколько добрые наши чувства друг к другу, терпимость, доверие, участие и человечность.
И вот — обвинение в краже брошки самым нелепым образом ударило в М-ву, которая, как говорится, ни сном ни духом не была в этом виновата. Начальник сыскной полиции был удивлен, что М-ва не только не винилась, но совершенно прямо смотрела ему в глаза. Он даже увидел в этом нахальство; он сказал М-вой: „Да вы бравируете!” Предоставляю вам судить, кто был в этом случае храбрее: женщина ли, виноватая, как мы с вами, и потому самоуверенная, или ее обличитель, который свои банальные фантазии считал такой истиной, что перед ними должна была застыдиться и сложить голову сама невинность...
Понятно, что супруги М-вы не могли помириться с такого рода прекращением дела в сыскной полиции. Они потребовали всестороннего расследования дела о брошке. Говорят: жена осталась этим довольна, но ее муж, поневоле должен был так поступить, потому что его уволили из полиции, да и впредь бы туда никогда не приняли, так как при нем состоит неразлучно жена, склонная к воровству. Неправда! Более всего

волновалась сама госпожа М-ва, которая даже укоряла мужа за уплату Лутугину и вообще за его податливость. Наконец, в ту пору супруги М-вы не могли даже мечтать, что при новом расследовании откроются сюрпризы, которые покажут во всей его скороспелости и беспочвенности первоначальное решение негласного суда о виновности в краже М-вой. Вы слышали и знаете, что нашлась другая личность, в десять раз более подходящая (опять-таки — только подходящая) к роли похитительницы, нежели госпожа М-ва, хотя обвинению и угодно было возложить эту роль все^гаки на госпожу М-ву.
Нашлась другая дама, с которой совпадает множество признаков похитительницы, не подходящих к М-вой. А именно: сходство этой дамы с продавщицей брошки точно также признано Лутугиным; акцент у этой дамы, точно, малороссийский; дама эта точно так же принадлежит к знакомым Елагиных, и притом — менее близким, из чего и следует, что подобный поступок мог быть менее для нее мучительным, чем для М-вой. Мало того, открылось, что эта дама нуждалась в деньгах и часто занимала у Елагиных; что из дома, которым заведует муж этой дамы, безвестно скрылась одна подозрительная жиличка по фамилии Перфильева, т. е. женщина с той самой фамилией, которой расписалась неизвестная продавщица брошки в лавке Лутугина; что у этой дамы была кофточка, сходная с кофточкою продавщицы, и, наконец, что эта дама получала из пакета Руссова облатки в точно такой же коробочке, в какой продавщица брошки принесла поличное в магазин Лутугина, тогда как М-ва ниоткуда и никоим образом не могла добыть подобной коробочки...
Довольно, господа присяжные заседатели! Я вовсе не желаю топить эту вторую женщину и даже не хочу произносить ее фамилии. Говорят, что ее почерк не похож на расписку, оставленную в магазине Лутугина, или что у нее был болен корью ребенок во время кражи, и она не бывала у Елагиных. На это я возражу — во-первых, что я по принципу не верю в экспертизу почерков и что, тем не менее, вижу у этой дамы почерк резко стоячего типа, так что, изменяя свою руку, она должна была неминуемо перейти к наклонному письму, сразу истребляющему сходство, т. е. именно к тому письму, которым написана расписка, и во-вторых, что, так как эту даму хватились почти через пять месяцев после кражи, то с уверенностью говорить о периоде, когда был болен ее ребенок, уже нельзя. Да я, наконец, и не настаиваю на ее виновности; это вовсе не мое дело. Я никогда бы не хотел повредить ей — и, конечно, не поврежу, но так как она свободна от всякого горя, то я только приветствую в ней модель, на которой я могу вам ясно показать всю ничтожную близорукость улик, навязанных сыскной полицией госпоже М-вой.
Кто же украл брошку? Повторяю: этот вопрос меня нисколько не интересует. Быть может — полотеры; быть может, брошка даже вовсе не была украдена, и Елагина ее просто потеряла на балу или в извозчичьей карете, потому что, если она не помнит, куда положила брошку — спрятала в ящик или бросила на комоде, то почему бы ей кстати уже не забыть и того, нашла ли она на себе брошку вообще по возвращении с бала? Ведь Елагина была уставши; раздевалась, как автомат, и легко могла прозевать исчезновение брошки. А что брошку продавала дама, так это было неизбежно, — кто бы ни нашел, кто бы ни украл ее, — потому что сбывать женскую принадлежность, не возбуждая подозрения, может только женщина.
За участь М-вой я спокоен. Я спокоен уже потому, что у вас постоянно будет двоиться в глазах: „М-ва или другая?” — и сколько бы вы ни сидели в совещательной комнате, из этого недоумения вы не выйдете. Нельзя же вам, в самом деле, взять две бумажки, написать на них две фамилии, зажмурить глаза, помочить пальцы — и если к пальцу пристанет бумажка с фамилией М-вой, — обвинить M-ву, а если пристанет другая бумажка, — оправдать.
Итак, вы оправдаете М-ву. Но пусть же ваше оправдание сослужит и другую службу. Пускай сыскное отделение хотя немножко отучится от своей прямолинейности, от своей прыти, от этой езды в карьер, потому что, хотя со стороны и красиво смотреть, как ретивый конь стрелою несется от Аничкина моста прямо к Адмиралтейству, но при этом часто бывает, что он давит ни в чем не повинных прохожих. Точно так же в этом деле сыскное отделение придавило и М-ву. Когда вина подсудимого явно доказана, тогда мы готовы отдать его в карающие руки; но когда, как здесь, обвинение основывается на одних предположениях и притом очень шатких, тогда наши лучшие защитники, т. е. судьи, всегда скажут тому, кто посягает на свободу М-вой: руки прочь! Эта женщина неприкосновенна! Такой приговор вы постановите спокойно и достойно, для поддержания веры в чистоту нравов, ибо основное правило, на котором должно утверждаться уголовное правосудие, всегда
1
останется одним и тем же: доверие выше подозрения» .
Как видно из текста, в речи С. А. Андреевского представлены ролевые и нарративные образы. Образы именуются, имена образов частично совпадают, пересекаясь, — частично различаются, частично противопоставляются, так что весь текст представляет собой последовательность именований и переименований.
Система ролевых образов представлена в [5.7] в полном составе. Это образ оратора — защитника, объективного исследователя, борца за законность и справедливость, интеллигентного, житейски опытного, предусмотрительного и проницательного юриста. Образу [407] ритора противостоит образ оппонента, который сочетается с нарративными образами следственных органов и начальника следственного отделения. Отрицательное изображение оппонента начинается противопоставлением обвинения и защиты («неосторожные обвинения поощряют низость заурядной публики») и завершается общим образным сравнением — с ретивым конем, который «стрелою несется от Аничкина моста прямо к Адмиралтейству, но при этом часто бывает, что он давит ни в чем не повинных прохожих».

Центральное звено контроверзы — непредусмотрительность следствия и обвинения. Объединение образов прокурора (обвинения) и полиции усиливает отрицательную оценку оппонента, поскольку на обвинение переносятся действия предварительного следствия, снижает значимость позиции оппонента и тем самым повышает значение защиты и аудитории. На этом противопоставлении основано и противопоставление юридической и нравственной стороны проблемы: если с компрометацией органов следствия и прокуратуры уменьшается значимость юридической составляющей проблемы, то тем самым повышается значимость ее нравственной составляющей.
Общество представлено коллегией присяжных, к которым, как к выразителям общественной позиции, обращается защитник: «...не столько полиция и тюрьмы поддерживают общественный порядок, сколько добрые наши чувства друг к другу, терпимость, доверие, участие и человечность».
Коллегия присяжных как непосредственная аудитория объединяется с ритором и с обществом и противопоставляется оппоненту. Этим приемом повышения значимости нравственной стороны проблемы понижается значимость ее юридической стороны, что позволяет защитнику утверждать в конце речи: «Ведь Елагина была уставши; раздевалась, как автомат, и легко могла прозевать исчезновение брошки». Эти разговорные «прозевать» вместе с «уставши», «бросила на комоде», «почему бы ей кстати уже не забыть» завершают ход компрометации юридической стороны дела и всей аргументации оппонента в статусе установления.
С повышением нравственной значимости дела, естественно, возрастает значимость общества и состава присяжных, которые уполномочены представлять общество и поэтому диктуют нравственные нормы правосудия: «Когда вина подсудимого явно доказана, тогда мы („мы” здесь общество, адвокат и коллегия присяжных. — А. В.) готовы отдать его в карающие руки... Такой приговор вы постановите спокойно и достойно... основное правило, на котором должно утверждаться уголовное правосудие, всегда останется одним и тем же: доверие выше подозрения».
В противоположность «ретивому коню», «обличителю», который «свои банальные фантазии считал такой истиной, что перед ними должна была застыдиться и сложить голову сама невинность», положительные силы — действительные судьи, объединенные вокруг образа ритора, «спокойно и достойно» примут обоснованное и справедливое решение, утверждающее «веру в чистоту нравов».
В системе ролевых образов строится оппозиция: обвинение, полицейское дознание vs защитник, присяжные.
Эта оппозиция распространяется на оппозиции нарративных образов, тесно связанных с ролевыми:
полиция, заурядная публика, Елагина, свидетели, безответственность, произвол vs общество, «интеллигентные люди», г-жа М-ва, закон, нравственность.
Получается единая система оппозиций, в которой отрицательные ролевые и нарративные образы объединяются и противостоят положительным ролевым и нарративным образом, а юридическая сторона дела, связанная с отрицательными образами, противостоит нравственной его стороне, связанной с положительными образами.
Нарративные образы находятся в столь тесных отношениях с ролевыми, что их часто трудно разделить: связанные в одной фразе смысловые ядра относятся одновременно к ролевому и к нарративному образам, например: «На это подозрение мы смело возражаем, что те две улики, которые были сочтены сыскной полицией за неопровержимые доказательства виновности М-вой, совершенно ничтожны для каждого осторожного ума, не ослепленного верой в свою непогрешимость». В одном предложении сочетаются и сопоставляются речевые характеристики ритора, оппонента, аудитории, причем аудитория объединяется с ритором, а ритор и аудитория противопоставляются оппоненту.
В речи развертываются две линии аргументации. Поскольку проблема представляется защитником как этическая, фактическая сторона дела, с которой в действительности связаны необходимые аргументы защитника, как бы отходит на второй план, и эта доказательная аргументация используется не только для обоснования невиновности обвиняемой, но и для демонстрации безнравственности полицейского обвинения и Елагиной. Поэтому посылки аргументации в целом обращены к топике духовной морали.
Оценки вводятся резко, и строится основное противопоставление — ритора оппоненту. Остальные, зависимые противопоставления:

аудитории — оппоненту, главной проблемы — второстепенной; обвиняемой — потерпевшей, обвиняемой — действительному виновнику — образуют ступенчатую последовательность. Образная система развертывается по ходу текста, связываясь в композиционные узлы, в которых образы объединяются в различных комбинациях, и композиционные разрежения, в которых образы разводятся. Рассмотрим фрагменты речи, дающие такие соединения и разделения.
1. В первом фрагменте [5.7.1] изображаются ситуация, проблема и основной состав участников.
Проблема предстает во вступлении в отношении к аудитории или обществу в широком смысле. Аудитория в целом обозначается как «публика», а «настоящее дело» — как одно из дел, интерес к которым определяется азартным интересом к соревнованию: «такие дела, в которых прокурор и защитник между собой диаметрально расходятся». Но здесь же в проблеме последовательно выделяются и противопоставляются два аспекта: собственно юридический (кто украл?) и нравственный (на чьей стороне правда?). И через нравственный и фактический аспекты дела вводятся противостоящие образы ритора и оппонента. Ритору-защитнику дело «совершенно ясно» и вопрос: «Кто украл брошку?» — совершенно не интересует его. Но этот вопрос «действительно важен» для оппонента — следствия и обвинения.
Противопоставление слов «интересует меня» и «важен» дает отношение суждений категорического и аподиктического (долженствования) — оппонент должен установить факт, но вопрос: «Кто украл брошку?» — «нисколько им не выяснен». На этой основе строится противопоставление этического и фактического юридического — «обвинения в краже» и «подозрения М-вой, будто ее личность мешала преследующей власти видеть в этом деле иного виновника, кроме нее одной». Следовательно, ритор видит возможность назвать иного виновника, которого не может или не желает видеть оппонент.
В этой ситуации двойной проблемы ритор объединяется с аудиторией, но не со всей: «публика» первой фразы противостоит «мы» последней. Эти «мы», «каждый осторожный ум» «смело возражаем» на нежелание «ослепленной верой в свою непогрешимость» преследующей власти видеть иного виновника кражи, кроме обвиняемой, потому что «мы» не принимаем «ничтожные улики за неопровержимые доказательства».
Оппонент, а вместе с ним полиция, а также «иной виновник», потерпевшая противопоставляются ритору и аудитории. Строятся противопоставления: публика vs аудитория, «мы»; оппонент: преследующая власть, прокурор, полиция vs осторожный ум, мы, аудитория; оппонент vs г-жа М-ва.
Последовательность речи характеризуется параллелизмами: публика — прокурор и защитник — прокурор (один) и защитник (другой) — защитник — защитник — полиция и обвинение — полиция и обвинение — мы — сыскная полиция — каждый осторожный ум.
Эти параллелизмы вводятся фигурой разделения (антанаклазы): «Особый интерес в публике обыкновенно возбуждают такие дела, в которых прокурор и защитник между собой диаметрально расходятся, когда один не сомневается в виновности, а другой не сомневается в невинности подсудимого».
2. Во фрагменте [5.7.2] экспертиза сопоставляется с оппонентом. Противопоставление оппонента и экспертизы ритору и аудитории готовит сравнение экспертов с шекспировским Полонием. Фрагмент начинается с вывода — общего утвердительного суждения, которое формулируется в юридических выражениях «еще ничтожнее», «улика по сходству почерков» (ничтожные улики — термин, улики по... — специфический оборот юридической речи), усиливающих впечатление объективности высказывания. Формулировка вывода дает стилистический контраст с резким переходом к речи от первого лица, причем «я» специально выделяется порядком слов как рема: «В экспертизу сходства почерков я никогда не верил — ни в чистописательную, ни в фотографическую...» — фигура присоединение (конкатенация), в которой добавляемый элемент (частное) усиливает весомость основного (общее).
«Я» фрагмента [5.7.1] представляет собой смещение (эналла- гу) местоимения: «они», как в примере [5.3], объединяют ритора и аудиторию в восприятии предмета речи. «Я» ритора и аудитории контрастирует с «мне кажется» следующего предложения, где «мне» относится к любому человеку, противопоставлено «другому» и объединяется в «мы оба правы», а далее, в примере, «я» относится уже прямо к А. С. Андреевскому. Завершение фрагмента — стилистически объективированная оценка предшествующего рассуждения с примером, которая, как посылка аргумента, стилистически связана с выводом в начале фрагмента.
Объединение ритора с аудиторией рассуждением и эналлагой местоимений готовит компрометацию экспертизы — сравнение с Полонием и группирует противопоставления образов, связанных с ритором и аудиторией, образам, связанным с оппонентом.
Эксперты вводятся как действующее лицо, связанное с ролевым образом оппонента. Характеристика экспертов подводит к сравнению, которое и выступает в качестве инструмента компрометации для ослабления значимости экспертизы. Защитнику нужно скомпрометировать результаты, сам принцип экспертизы и развеять уверенность в ее объективности.
Для компрометации используются снижение регистра речи, разговорные обороты: «вторили обвинению, вдоволь начитались об уликах» и восходящей градации: «увидели то, чего никогда не бывало, попали в рабство к собственному предустановленному взгляду, который помыкает ими, как принц Гамлет помыкал министром Полонием».
Средствами иронии, снижения регистра речи образ экспертов ставится в один ряд с отрицательными образами оппонента, а впоследствии потерпевшей и свидетелей обвинения. Фрагмент [5.7.3], непосредственно следующий за сравнением экспертизы с Полонием, присоединяет образ подзащитной г-жи М-вой к группе положительных образов, т. е. к образам защитника и аудитории, и соответственно противопоставляет образам, которые компрометируются.
Образ г-жи М-вой утверждается и в плане значимости, и в плане положительной оценки, причем так, что противопоставляемые образы компрометируются в обоих планах. Г-жа М-ва «не удовлетворена помилованием сыскной полиции» и «пожелала сама поднять это дело». Замечательно изображение мотивов нового возбуждения дела подзащитной: может ли экспертиза «безошибочно и научно» решить вопрос о сходстве почерков?
Этим словам противостоит ироническая речевая характеристика мнения «господина Брафмана, свято верующего в фотографическую экспертизу». Ирония как риторическая фигура состоит в несоответствии способа обозначения обозначаемому предмету; этими несоответствиями играет защитник, противопоставляя «безошибочно и научно», «точное и бесспорное решение» в словах подзащитной «святой вере в фотографическую экспертизу» в характеристике уже не «адвоката», а «господина» Брафмана. Стилистический контраст с фигурой иронии дают последующие характеристики наивности г-жи М-вой и мотивов возобновления дела в высоком речевом регистре: «с радостью взялась за дело восстановления своей чести», непосредственно следующей за «точно и бесспорно».
Вся конструкция завершается фигурой ответствования — вопросом от лица аудитории и ответом от лица говорящего. Эта фигура оформляет посылку аргумента, как и в предшествующем фрагменте, да и все построение фрагмента воспроизводит конструкцию предшествующего: общее суждение, пример — меньшая посылка, большая посылка, оформленная как риторическая фигура. Следующий смысловой узел [5.7.4] связывает подзащитную М-ву с Елагиной, и эта связь также включается в главное противопоставление ролевых образов — ритора и оппонента. Ему предшествует разбор и характеристика показаний прислуги, которые экспрессивно квалифицируются как «не улики, а сплетни елагинской прислуги» и «россказни самих Елагиных». Это слово «россказни» повторяется.
Изображение Елагиных, «елагинской прислуги» и всего, что связано с семейством Елагиных («россказни Елагиных»), строится на несоответствии обвинений в адрес М-вой («будто бы небрежна к чужой собственности»), их несостоятельности («якобы присвоила ситцевую юбку, настолько дрянную, что в нее заворачивали мясо, и порванную, никуда не годную соломенную шляпку» и др.) внешнему выражению отношений Елагиной к М-вой («зазывали М-ву самыми нежными письмами, посылала М-вой влюбленные письма с подписью „Мурочка”»). Несоответствие поступка и слова складывает образ лицемерия, который завершается характеристикой («всеми этими безобразными обвинениями, как купоросом, облила свою подругу»).
Характеристика Елагиной через ее отношение к М-вой связывается с характеристикой оппонента: «...даже официальный обвинитель не решился пользоваться такими гадкими извращениями прежних добрых отношений, чтобы прибавить лишнюю улику против М-вой!». Частица «даже» — ключевое слово всей конструкции, объединяющее оппонента с г-жой Елагиной и обращающее аудиторию к отрицательной оценке оппонента, который, следовательно, готов поддержать всяческую ложь и клевету о г-же М-вой, но лицемерные обвинения Елагиных настолько беспочвенны, что «даже» беспринципный обвинитель не счел возможным их использовать. Если опустить слово «даже», оценка оппонента станет положительной.
Последовательные группировки образов и их совместные характеристики сменяются разрежениями, когда нужно выделить образы, ключевые для аргументации, и дать их оценку, противопоставляя оппоненту и связывая с аудиторией и инстанцией. Кроме начальника сыскной полиции, который сравнивается с литературным персонажем сыщиком Лекоком, действующие лица обозначены словами с общим или абстрактным значением [5.7.5]: «разнообразнейшие свидетели», «русские интеллигентные люди», «парижский Лекок» — литературный персонаж, «логика», «великие открытия науки чистописания», «еще более великие догадки сыскной полиции» (не «полиция», а «догадки полиции»), даже «Елагины», а не Елагина, наконец, «мы» завершающего предложения фрагмента. Оратору нужно выделить конкретный образ в контрасте с абстракциями, не ослабляя, однако, его противопоставления отрицательным образам. Это достигается косвенными средствами: в начале фрагмента сосредоточены обозначения положительной характеристики М-вой — «разнообразные свидетели», «русские интеллигентные люди», за ними следуют «начальник полиции» и «даже Лекок», «если бы он узнал ее прошлое, ее натуру». В конце фрагмента упоминается Елагина, а затем вводится противопоставление «мы» — автора и аудитории, с одной стороны, и «великой науки чистописания», и «еще более великих догадок сыскной полиции» — с другой.
Повышение нравственной значимости и положительной оценки образа г-жи М-вой влечет за собой понижение значимости и усиление отрицательной оценки образа оппонента и связанных с ним обстоятельств дела и действующих лиц и повышение значимости образов автора, аудитории — коллегии присяжных и авторитетной инстанции, к которой обращены посылки аргументов — это иная, «нормальная логика, нравственность и правосознание» в их отношении к проблеме. Фрагмент [5.7.6] — изображение Елагиной — строится на тех же принципах, что и изображение М-вой: Елагина сопоставляется с М-вой в конкретных обстоятельствах.
Действия и личность Елагиной характеризуются посредством отбора слов из синонимического ряда — «лицам, которые будут приведены для подглядывания»: не «людям» или «свидетелям», не «придут», не «для отождествления» или «наблюдения»; «пропажа», а не «кража» брошки; эпитетами — «предательски позвать», «ничем не запятнанная дружба», «громадный скачок к изумрудной брошке»; антитезами: «Ведь Елагина не принадлежит к полиции и должна иметь обыкновенные человеческие чувства к своим друзьям»; сравнениями: «молоденькая Елагина, как мудрый старец...»; риторическими вопросами: «Неужели Елагина не почувствовала сразу, какая пропасть раскрывается перед ее другом, какое великое несчастье грозит ей?»; градациями: «Необходимо было тот час же горой вступиться за М-ву перед полицией, защитить ее до полной неприкосновенности, отказаться наотрез от всякого предательства»; уступлениями: «...благодарность
к М-вой за прошлое и чувство привязанности ввиду этого прошлого должны были еще оставаться живыми в сердце Елагиной, если только у нее оставалось сердце».
С изображением Елагиной, в ходе которого она противопоставляется М-вой, связана косвенная оценка всех образов отрицательной группы. Здесь используются те же средства, что и в предшествующих фрагментах: «Даже официальный обвинитель не решился пользоваться такими гадкими извращениями прежних добрых отношений между этими людьми» и «Ведь Елагина не принадлежит к полиции и должна иметь обыкновенные человеческие чувства к своим друзьям»[408]. Эти повторы представляют собой сокращенные аргументы, опущенные посылки которых воспринимаются как общеизвестные и сами собой разумеющиеся и поэтому незаметно и сильно действуют на аудиторию. Сам по себе повтор — один из самых распространенных приемов внушения, в особенности если повторяемая мысль подтверждается различными конкретными деталями в разных планах речи. Аналогичным образом строится и заключение повествования: защитник характеризует образ ритора, аудитории и инстанции в общих выражениях и противопоставляет его группе отрицательных образов в целом: «Вот почему я повторяю... и всякий понимает» — объединение ритора с аудиторией и обществом, с «мы», которые в первом фрагменте «смело возражают», и с «каждым осторожным умом». Ритору и аудитории точно так же противопоставляются «легкомысленные обвинения», как в первом фрагменте «ничтожные улики», которые были «сочтены сыскной полицией за неопровержимые доказательства виновности», ослепление «верой в свою непогрешимость» противопоставляются «осторожному уму». И вывод обращается к инстанции, которая характеризуется словами «общественный порядок», «добрые наши чувства друг к другу», «терпимость», «доверие», «участие и человечность».
Последний фрагмент, функционально значимый для построения образа предмета [5.7.7], является наиболее этически сложным и двусмысленным. Этот фрагмент выделяет образ «неизвестной дамы», действительной продавщицы брошки, который противостоит образу г-жи М-вой в фактическом юридическом плане. Он особенно нужен защитнику, поскольку указание на действительного виновника и противопоставление его мнимому решительно повышает значение всей аргументации. Но фактическое обвинение и компрометация лица, известного по ходу дела, похоже и на клевету в целях выгородить подзащитного. Изображение признаков этой «другой дамы» повторяет разбор улик обвинения против М-вой: внешнее сходство, акцент, характер знакомства с Елагиными, мотивы похищения, денежные отношения с Елагиными, исчезновение возможной продавщицы, одежда, коробочка, почерк, обстоятельства. Эта последовательность дает ясные и определенные указания на конкретное лицо и создает портрет похитительницы. В завершающем фрагменте опровержения, за которым следуют рекапитуляция и побуждение, С. А. Андреевский использует два необходимых приема — уступление и переключение внимания на оппонента, который уже в достаточной мере скомпрометирован.
Поэтому фрагмент начинается обращением:              «Вы слышали
и знаете...», создающим как бы конфиденциальную близость с аудиторией и одновременно снижающим ответственность говорящего за сообщение, и сразу следует сообщение, сливающееся с обращением: «...что нашлась другая личность, в десять раз более подходящая...». Но здесь приходится сделать обратный ход-уступление: «опять-таки — только подходящая». А затем — резкое переключение внимания на оппонента: «хотя обвинению и угодно было возложить эту роль все-таки на госпожу М-ву». Эти «угодно» и «все-таки» еще до характеристики «другой дамы» как бы оправдывают защитника: виноват оппонент-обвинение, а защитник вынужден изложить факты. Сам портрет дан предельно сжато и последовательно и представлен как цицероновская фигура остановки (абрупции), фраза намеренно резко прерывается новым обращением, на этот раз прямо к присяжным: «Довольно, господа присяжные заседатели!»
И за этой фразой следует блестящий обратный ход: защитник начинает приводить доводы, как бы опровергающие возможное обвинение против «другой дамы», параллельно с доводами, обосновывающими такое обвинение. И вся эта двусмысленная конструкция завершается новым переключением внимания на оппонента и повторением мысли о долге следствия, выраженной в первом фрагменте: «Да я, наконец, и не настаиваю на ее виновности; это вовсе не мое дело. Я никогда бы не хотел повредить ей — и, конечно, не поврежу, но так как она свободна от всякого горя, то я только приветствую в ней модель, на которой я могу вам ясно показать всю ничтожную близорукость улик, навязанных сыскной полицией госпоже М-вой». Это переключение внимания на оппонента представляет собой энергичный переход к рекапитуляции: «Кто же украл брошку? Повторяю: этот вопрос меня нисколько не интересует».
Образ инстанции занимает особое место в образной системе риторической прозы. В принципе он относится к числу нарративных образов, но стоит особняком, поскольку инстанция остается абстрактной категорией и лишь в отдельных случаях выступает в конкретизированной форме и может выражаться описаниями, фигурами заимословия или цитирования и т. д.
В примере [5.7] инстанция и предстает в обычном, подразумеваемом виде. Оратор применяет все основные виды аргументов — к реальности, авторитету, аудитории.
Аргументы к реальности обращены к универсальному здравому смыслу, с точки зрения которого оценивается правдоподобие обсуждаемых событий и отношений.
Эта универсальность здравого отношения к реальности подчеркивается речевыми формами с обобщенным безличным, неопределенным и пассивным значением: «...возможно ли, чтобы ювелир впоследствии признал такую даму, среди всяких других дам, почти через месяц, безошибочно? Полагаю, что это довольно мудрено»', «в этом вопросе уже не разберешься»', «однако же примета по кофточке совсем и окончательно не подошла к М-вой»; «почему же и не сказать, что похожа? Ведь это не значит: та самая»; «разница, по своей природе, легче поддается определению, нежели сходство»; «несовпадение, например, снимков печатей — делается настолько очевидным, что спорить о подложности спорного оттиска делается уже невозможным». Здравый смысл даже противопоставляется суждению специалиста («а между тем если взглянуть на записку попросту, без затей, то выйдет, почерк, решительно неизвестно кому принадлежащий»), которое, как показано выше, изображается иронически. Фигуры вопросо-ответов, обращений, вводные слова и конструкции служат для объединения этого естественного здравого смысла с образами аудитории и ритора, а противопоставление их позиции экспертов компрометирует специальное авторитетное мнение вместе с оппонентом и всей группой отрицательных образов.
Но здравый смысл общеобязателен, и его универсализация преобладает над этим разделением: «власть подобного чтения на нашу мысль может быть безгранична: благодаря ей весьма легко увидишь то, чего никогда не бывало»', «психологическое соображение, окончательно уничтожающее эту экспертизу». Здесь «наша» и «увидишь» относятся уже к любому, а не только к оратору и аудитории. Здравый смысл предстает как естественное и общеобязательное понимание реальности.
Авторитет также выступает в образе безличной и общеобязательной нравственной и правовой нормы — справедливости, доказательности, права, доверия, чистоты нравов: «будем справедливы»; «для признания этого случая справедливо и бесповоротно разрешенным»; «можно ли отдать под суд подходящего виновника вместо настоящего?»; «доверие выше подозрения».
Но эта норма связывается с составом суда, с общественностью и автором в аргументах к аудитории: «вы оправдаете М-ву»; «пусть же ваше оправдание сослужит и другую службу» — «для поддержания веры в чистоту нравов»; «когда вина подсудимого явно доказана, тогда мы готовы отдать его в карающие руки»; «наши лучшие защитники, то есть судьи, всегда скажут тому, кто посягает на свободу М-вой: руки прочь!»; «такой приговор вы постановите спокойно и достойно».
<< | >>
Источник: Волков А.А.. Теория риторической аргументации. 2009

Еще по теме Образное пространство:

  1. Образно-символический язык слова как сущностная основа внутреннего пространства личности.
  2. Художественно-образная форма знания
  3. A.M. Горбылёв Эволюция представлении о сакральном пространстве в VII—XV вв. «Мандализация» пространства
  4. § 28. Трафаретные образные средства
  5. Развитие образного мышления.
  6. 2. Реальность образно-знаковых систем
  7. ГЕОПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО КАК СОЦИАЛЬНОЕ ПРОСТРАНСТВО
  8. Сложная реальность образно-знаковых систем в контексте бытия личности.
  9. 1. Образно-выразительная, метафорическая и синонимическая сущность сленгизмов-экспрессем
  10. Методика 4. Диагностика степени овладения действияминаглядно-образного мышления
  11. 5. Реальность внутреннего пространства личности Образы и знаки во внутреннем пространстве психики человека.
  12. Развитие ориентировки в пространстве и времени. Ориентировка в пространстве.
  13. ПРОСТРАНСТВО ПОТОКОВ
  14. НАУЧНОЕ ПРОСТРАНСТВО
  15. 3. Пространство и время
  16. МИСТИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО
  17. Пространство и время
  18. Пространство и время.
  19. МОЖНО ЛИ ГОВОРИТЬ О СОЦИОЛОГИИ ПРОСТРАНСТВА?