2. Дюркгейм и главные тенденции российской социальной мысли досоветской эпохи
Оценивая в целом особенности рецепции социологии Дюркгейма в России в сравнении с другими влиятельными доктринами рубежа Х1Х-ХХ вв., необходимо учитывать, прежде всего, что в силу очевидных причин эта рецепция началась позже и, следовательно, в рассматриваемый период была менее длительной, чем, например, в случае с Контом, Марксом, Спенсером или даже Тардом (родившимся в 1842 г., т.е.
на 16 лет раньше Дюркгейма). Вполне понятно, что меньшая длительность контактов с дюркгеймовской социологией в определенной мере повлияла на масштаб и характер ее российской рецепции: одно дело - контактировать с идеями современника, "потенциального классика", другое - с признанным и влиятельным мыслителем, уже ставшим "классиком". Но главное, разумеется, не во временном факторе. Социология Дюркгейма, так же, как и другие теоретические системы, оказалась вовлеченной в своеобразный комплекс российской социальной мысли. Оказанный ей прием был обусловлен особенностями этого комплекса, определявшего характерные интерпретации и оценки дюркгеймовских взглядов, с одной стороны, и, естественно, содержанием этих взглядов - с другой. В этой связи по отношению к российской рецепции Дюркгейма уместно задаться тем же вопросом который был поставлен относительно его американской рецепции [1, с.229]: влиял ли Дюркгейм на российскую социологию или же он преимущественно использовался ею? Собственно говоря, подобный вопрос уместен при анализе "жизни" любой зарубежной социальной теории в любой стране. Важно осознавать при этом, что в данном вопросе отнюдь не обязательно заключена дилемма, так как именно в активном "использовании" идей часто и состоит их "влияние", и отделить одно от другого не всегда возможно. Дюркгейм несомненно оказал определенное влияние на становление в России социологического мышления, влияние, которое трудно измерить, но которое, тем не менее существовало. Его труды способствовали формированию образа социологии как "объективной", "строгой" науки, отличной от жанров философии, политической публицистики и литературно-критического эссе. Правда, академические интерпретации Маркса в России ("легальный марксизм" и т.п.) также способствовали формированию подобного образа. Однако эти интерпретации, во-первых, довольно быстро были заглушены "субъективно-волюнтаристическими" истолкованиями марксизма, во-вторых, были неотделимы от экономического редукционизма в объяснении социальных явлений. На этом фоне роль дюркгеймовской социологии в становлении академической социологии в России была особенно существенной. В сравнении с глобальными теоретическими конструкциями Конта и Спенсера научная программа Дюркгейма, предусматривавшая более осторожную трактовку социологии как методически и эмпирически обоснованного знания о социальных системах, ограниченных определенными пространственно-временными рамками, выглядела более привлекательной для социальных ученых начала ХХ века, представлявших различные отрасли социального знания. Идеи Дюркгейма содействовали распространению в России социологического мышления в таких дисциплинах, как история, этнография, экономика, правоведение, этика, религиоведение. Его труды повлияли на трактовку проблем методологии социальных наук, социологического изучения права, морали, отклоняющегося поведения и т. д. Особенно значительное влияние идей Дюркгейма испытал Питирим Сорокин, через которого отчасти эти идеи затем проникли в американскую и мировую социологию.7 Очевидно, что с 20-х годов, после утверждения в России большевизма, всякое влияние дюркгеймовских идей реально прекратилось вместе с прекращением существования социологии, во всяком случае в том ее понимании, которого придерживалось научное сообщество. В то же время "влияние" (и "использование") дюркгеймовской социологии уступало по масштабам и интенсивности другим идейным влияниям. Научная программа Дюркгейма безусловно была чуждой для официальных идеологов царской России, которые либо вообще отвергали идею социологии как науки, либо в принципе могли принять более консервативные варианты этой идеи, чем дюркгеймовский. Например, такой крайне правый политический деятель, как К.П.Победоносцев, несмотря на свою неприязнь к западно-европейской культуре, испытывал симпатии к взглядам французского социолога Фредерика Ле Пле, который отстаивал программу "социальной реформы", основанной на реставрации традиционных архаических социальных институтов [см.3]. Для левых радикалов в России социология Дюркгейма в свою очередь воплощала идеологию консерватизма и, очевидно, также была в принципе неприемлемой. Взглядам Дюркгейма были близки идеи реформистского социализма Жана Жореса, которого можно в известной мере рассматривать как единомышленника русских меньшевиков. Но, как мы видели выше на примере П.С.Юшкевича, для последних идея науки об обществе была неотделима от имени Маркса, и социология Дюркгейма была также воспринята ими как слишком консервативная. Взгляды народников также резко расходились с дюркгеймовскими, как мы видели, в частности, на примере Н.К.Михайловского. Интеллектуалы либерального направления частично вдохновлялись идеями Маркса ("легальный марксизм" и т.д.), неокантианства, религиозно-идеалистической и интуитивистской философии. Те из них, кому взгляды Дюркгейма в принципе были близки, за редкими исключениями (П.А.Сорокин), либо не считали их оригинальными, либо отнеслись к ним сдержанно (благожелательно или критически). Либералы-политики не могли найти в трудах Дюркгейма основы для своих действий вследствие того, что французский социолог подчеркнуто игнорировал политическую проблематику, считая политику не очень существенным институтом, затрагивающим лишь поверхностный слой социальной жизни (он даже не выделил социологию политики в особую отрасль социологического знания, в отличие, например, от социологии религии, права или экономики). Идея принципиальной благотворности разделения труда, которую отстаивал Дюркгейм, была неприемлемой для наиболее влиятельных течений российской социальной мысли. Наоборот, близкой для них оказалась идея Маркса о том, что разделение труда лежит в основе социальных антагонизмов, что оно является моральным злом и в будущем обществе должно исчезнуть. Эта же точка зрения внедрялась в советское время большевиками, рисовавшими пленительный образ труженика, который "землю попашет, попишет стихи". Напротив, последовательно либеральные и антибольшевистские позиции были тесно связаны с положительной оценкой социального и личностного значений разделения труда. Не случайно выразитель таких позиций профессор медицины Преображенский в повести М.А.Булгакова "Собачье сердце" (1925) говорит: "Я сторонник разделения труда. В Большом пусть поют, а я буду оперировать. Вот и хорошо. И никаких разрух..." [4, сс.561-562]. Но такие суждения в России встречались довольно редко в досоветское время, а в советское либо не встречались совсем, либо оказались под запретом (так произошло, в частности, с тем же "Собачьим сердцем"). Социальная онтология Дюркгейма, основанная на подчеркивании примата общества над личностью, подчеркивании, доходившем в дюркгеймовской теории до сакрализации общества, также не могла найти в России многочисленных приверженцев и энтузиастов. Во Франции такая позиция была направлена против достаточно прочной традиции индивидуализма; она столкнулась с этой традицией и оказалась включенной в давний идейный спор, в котором существовало более или менее устойчивое равновесие между "социальной" и "индивидуалистической" традициями: на первый план исторически выходила то одна, то другая. В России более или менее устойчивой индивидуалистической традиции в социальной мысли не было. Многие социальные мыслители были озабочены тем, что в России права личности попираются, и в обществе слабо развито индивидуальное, личностное, субъективно-волевое начало. Они ставили перед обществом задачу сформировать личность в качестве самостоятельного субъекта социально-исторического действия. По принципу "у кого что болит, тот о том и говорит", они доказывали чрезвычайно важную роль личности, индивида, субъективного фактора в истории. В этом отношении сходились и либералы и народники, представители "субъективной школы". Очень четко отмеченные позиции в 70-е-80-е годы Х1Х в. выразил известный философ, правовед и публицист Константин Дмитриевич Кавелин. Констатируя слабое участие “личного действия, воли-энергии человека” как характерную особенность исторического развития России, он делал вывод о противоположности задачи внутреннего развития в Европе и в России: “Там надо было выдвинуть вперед те общие основания, на которых зиждется общественный строй и которые беспрестанно оттеснялись чрезмерно выдающимися притязаниями отдельных личностей и созданных ими добровольных товариществ и союзов. У нас, наоборот, главные направления внутренней истории выражают потребность вызвать к деятельности и жизни личность, ввести ее тоже в общую экономию развития” [5, с.289]. Отсюда же Кавелин выводил и идею о главенствующем значении для России “субъективной истины” в сравнении с “объективной”: “В Европе, в силу исторических обстоятельств, личное, субъективное убеждение оставлено в тени; нам, по нашим историческим условиям, надо, напротив, с особенным вниманием разработать вопрос о субъективной истине, высвободить ее из-под давления истины объективной, возвратить ей права, отнятые по ошибке и недоразумениям, и самым точным образом разграничить между собою тот и другой вид истины. Словом, мы должны делать то же и так же, как европейцы: путем науки, исследования, знания. Мы должны выдвинуть на первый план не то, чем мы сильны, а то, чем мы слабы” [6, с.318]. Характерная особенность российской социальной мысли рассматриваемого периода, особенность, отмечаемая многими аналитиками, - это чрезвычайно высокая степень ее политической и нравственно-практической ангажированности [см., в частности 7, с.671]. Даже взгляды баденской школы неокантианства, весьма далекие от политики, оказывались втянутыми в политические баталии. Генрих Риккерт, один из главных представителей этой школы, жаловался на то, что его воззрения в России постоянно пытались связывать с политическими спорами и видеть в них политическую тенденцию [8. сс.ХШ-XIV]. Русский философ Семен Людвигович Франк в знаменитом сборнике “Вехи” (1909) подчеркивал: “Теоретическая, научная истина, строгое и чистое знание ради знания, бескорыстное стремление к адекватному интеллектуальному отображению мира и овладению им никогда не могли укорениться в интеллигентском сознании. Вся история нашего умственного развития окрашена в яркий моральноутилитарный цвет” [9, с.153].8 У таких разных мыслителей, как А.С.Хомяков, М.А.Бакунин, С.Н.Булгаков жизнь оказывается более фундаментальной и важной познавательной категорией, чем наука, ”наукотворчество” и, шире, рациональное познание вообще.
Число тех, кому была дорога идея автономии, самоценности и самодостаточности знания, идеал “чистой науки” или “науки для науки”, особенно применительно к изучению общества, в России рассматриваемого периода было сравнительно невелико. Голоса таких поборников науки вообще и рациональной социологии в частности, как Е.В. Де-Роберти, М.М.Ковалевский, В.А.Кистяковский, В.М.Хвостов, П.И.Новгородцев, П.Н.Милюков, П.А.Сорокин и некоторых других социальных ученых тонули в гораздо более мощном хоре антирационалистически настроенных интеллектуалов. Наука как таковая чаще всего рассматривалась в России не как самоцель, а как средство практического достижения каких-либо социальных целей. Для консервативных кругов (правящих и неправящих) она воплощала идеологию Запада, вредную для России. Для леворадикальных теоретиков она выступала как инструмент на службе господствующих классов. Еще М.А.Бакунин в одной из прокламаций писал, обращаясь к соотечественникам: “Не хлопочите о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить. Эта наука должна погибнуть вместе с миром, которого она есть выражение. Наука же новая и живая несомненно народится потом, после народной победы, из освобожденной жизни народа" [цит. по: 10, с.284]. Эту же позицию разделяли и радикально настроенные марксисты, считавшие вслед за Марксом любое социальное знание, не направленное на разрушение существующего социального порядка, “буржуазным”. Несмотря на иногда декларируемую “научность” (например, у марксистов), доминировали идеи либо несостоятельности научного знания вообще, либо его полной относительности и непригодности для уникальных особенностей России, либо, наконец, подчиненности науки практическим целям достижения общественного блага, понимаемого весьма по-разному. Удельный вес даже формально декларируемого (не говоря уже о реально содержательном) рационализма на российской интеллектуальной сцене был сравнительно невелик. Напротив, иррационалистические тенденции были распространены чрезвычайно широко, что и объясняет популярность таких фигур, как Ф.Ницше, А.Бергсон и, отчасти, Г.Зиммель. Вследствие общей неразрывной связи российской социальной мысли с политической и этической практикой, философско- теоретический иррационализм сливался с практическим. Так Н.А.Бердяев, начавший свой интеллектуальный путь с приверженности идее объективной науки и критики субъективизма Михайловского [11], уже в 1911 г. провозгласил: “Нужно рискнуть, согласиться на абсурд, отречься от своего разума, все поставить на карту и броситься в пропасть, тогда только откроется высшая разумность веры” [12, с.53]. Собственно, такой же позиции придерживались и большевики с их волюнтаристической интерпретацией Маркса и романтикой революции. В.И. Ленин вдохновлялся, в частности, лозунгом Наполеона: “On s’engage et puis... on voit”, что в его вольном русском переводе означало: “Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет” [13, с.381]. Влияние указанных иррационалистических тенденций усиливалось огромным значением, сравнительно высоким удельным весом и авторитетом художественного творчества в сравнении с научным. Социальная мысль России часто находилась в тени художественного видения социальной реальности; социология теснейшим образом переплеталась с такими жанрами, как роман, литературно-критическое или публицистическое эссе и т.п., или же находилась в подчинении у этих жанров. Многие социологи и социальные теоретики в России были одновременно или главным образом писателями, литературными критиками и публицистами. Подобная ситуация существенно отличалась от той, которая сложилась в других странах Европы и в Соединенных Штатах Америки с их сильными рационалистическим и (или) утилитаристскими традициями. Во Франции периода Республики, например, социология также была весьма ангажирована в политическом и этико-воспитательном отношениях. Не случайно в программах подготовки студентов философских факультетов социология была объединена с этикой. Характерны названия кафедр, которыми руководил Дюркгейм: в Бордоском университете это была кафедра “педагогики и социальной науки”, в Сорбонне - кафедра “науки о воспитании и социологии” (название это сохранилось до 1932 г.). В целом можно говорить о своего рода “моральновоспитательном прагматизме" французской социологии эпохи Третьей республики [14, с.113]. Однако эта черта во Франции уравновешивалась мощными традициями рационализма и сциентизма. Последний, наряду с солидаризмом и лаицизмом, был одним из доминирующих идеологических лозунгов Третьей республики [там же, сс. 104-106]. Благодаря А.де Сен-Симону, О.Конту, Э.Ренану, И.Тэну во Франции сложился настоящий культ науки; широкое распространение на рубеже XIX-XX вв. получило представление о том, что самые различные институты, включая моральные, религиозные и эстетические, должны базироваться на науке. В отличие от американской науки с ее прикладным характером, для Франции традиционно характерен идеал "чистой науки" как части культуры, развиваемой ради нее самой [15, сс.81-82]. Но и в США идея "чистой науки" стала пробивать себе дорогу с конца прошлого столетия. "Прежде наука "продавалась" публике за ее вклад в основные американские ценности - утилитаристские, эгалитаристские, религиозные - или даже в качестве средства социального контроля, в зависимости от того, насколько удачно оратор оценивал свою аудиторию. Однако в течение 1870-х годов многие пропагандисты науки впервые начали усиленно восставать против этой зависимости от посторонних науке ценностей. Одним словам, это десятилетие стало свидетелем формирования идеи науки для науки в качестве общепринятой идеологии" [16, с.1699; цит. по: 17, с.195]. При всех теоретических расхождениях между Дюркгеймом, Спенсером и Максом Вебером, их объединяло представление о социологии как чистом знании, свободном от непосредственных практических устремлений и оценочных суждений, внешних по отношению к собственно науке: моральных, политических, религиозных и т.п. Учитывая вышеизложенное, становится ясно, что хотя такое представление и разделялось в России некоторыми видными социальными мыслителями, оно не только не было господствующим, но занимало подчиненное место по отношению к противоположному представлению. Дюркгеймовская программа социологии как науки была слишком "холодной", рационалистичной, рассудочной, чтобы вызвать пылкий энтузиазм, подобный тому, который вызывал, в частности, марксизм. Последний, так же как "объективная" социология Дюркгейма, исходил из признания "социальных законов". Но Дюркгейму была свойственна либеральная интерпретация этих законов: необходимость опоры на них и подчинения им при воздействии на социальные процессы. Марксизм же базировался на "активистской" и волюнтаристической интерпретации "социальных законов", предполагающей активное волевое вмешательство и принуждение при воздействии на социальные процессы. Именно последняя интерпретация доминировала в социальной мысли и в общественном мнении России. "Субъективная" методология, включающая в себя и подчинение фактуального знания идеалу, и интуитивные, и художественные, и "волевые" познавательные средства, преобладала над "объективной", рациональной методологией, которую отстаивал Дюркгейм. В этой связи следует отметить значение таких понятий российской социальной мысли, как "субъективный метод" (Лавров, Михайловский, С.Н.Южаков, Н.И.Кареев и др.); “Правда”, заключающая в себе одновременно Истину и Справедливость (Михайловский); "возможность" (Михайловский); "волевые процессы" в психике людей (Кареев); "волящий разум" и "живознание" (славянофилы); "партийность” и “классовый подход” (Ленин) и т. п. Очевидно, что в этих условиях горячая вера Дюркгейма в "холодную" науку не могла найти в России множества приверженцев. Хотя Дюркгейм отмечал, что разделение труда порождает солидарность лишь при определенных обстоятельствах: свободном выборе профессии, равных "внешних" условиях конкуренции и т.п. (что, конечно, бывает редко), его теория разделения труда воспринималась в условиях России с ее остатками сословного строя как обоснование благотворности и вечности сословных делений и пользы отсутствия социальной мобильности. Тезисы Дюркгейма о том, что наука не может и не должна разрушать свой объект, что "созданный людьми институт не может базироваться на заблуждении или обмане, иначе он не мог бы долго существовать..." [18, с.3], что нравственность состоит в том, чтобы быть солидарным с группой и изменяться вместе с этой солидарностью, могли восприниматься в среде российской интеллигенции как обоснование социального конформизма. Напротив, радикализм Маркса, его резкая критика западной цивилизации, политическая ангажированность, нетерпимость к теоретическим противникам, широкое использование жанра полемической публицистики в сочетании со стремлением к научности "до конца", не связанной с сохранением социального статус-кво, находили в России благодатную почву и широкий социальный резонанс. Всех этих качеств социология Дюркгейма была лишена. В ней отсутствовали также и некоторые другие элементы, которые могли бы обеспечить ей более широкое признание в России. К ним относятся: более или менее артикулированная теория прогресса; более или менее явно выраженные черты утопизма и мессианизма; тенденция выводить реальность из идеалов. В целом Дюркгейм был слишком академической фигурой, чтобы его идеи в России "овладели массами", т.е. стали, по Марксу, "материальной силой". Хотя он был хорошо известен и пользовался достаточно высоким авторитетом в сообществе социальных ученых и мыслителей, рецепция его идей ограничивалась главным образом рамками этого сообщества. Часть его идей принималась, часть отвергалась. Во многом оценки дюркгеймовской социологии в России, как позитивные, так и критические, совпадали с оценками в других странах, в том числе и во Франции. Дюркгейм в России не был воспринят ни как пророк, ни как автор спасительных социальных проектов. Он был понят и принят только как ученый, как видный представитель социальной науки. Вероятно, такой образ был наиболее адекватным его личности и больше всего соответствовал его собственным устремлениям. В самом деле, ведь именно такой тип рецепции идей как раз и является "нормальным" для "нормальной" коммуникации в социальной науке.