Однако драматургия все-таки не была самой сильной ветвью «оттепельного» древа. Ее роль даже пытались в те годы преуменьшить — высказывались предположения, что театр рано или поздно будет вытеснен набирающим силу телевидением.
Этой угрюмой гипотезе не суждено было сбыться, но факт остается фактом — самые значительные и радикальные сдвиги под влиянием лирического сознания происходили не в драматургии, а в поэзии и прозе. В том, что лирическая экспансия подстегнула развитие поэзии, вообще-то нет ничего удивительного, новым и неординарным было то, что с начала «оттепели» лирическая тенденция распространилась на прозу, которая, как известно, традиционно предрасположена к оформлению эпического сознания. В прозе периода «оттепели» энергичное влияние лирического сознания привело к рождению новых жанровых и стилевых форм и даже к образованию целых художественных потоков. Есть определенная закономерность в том, что одним из характерных явлений в прозе второй половины 1950-х годов стали лирические дневники, написанные поэтами. Почти одновременно увидели свет «Владимирские проселки» (1957) Владимира Солоухина, «Дневные звезды» (1959) Ольги Берггольц, «Ледовая книга» (1959) эстонца Юхана Смуула. Профессиональные литераторы, поэты со сложившейся репутацией, носители книжной культуры, в которой не только спрессован жизненный опыт, но и окаменели художественные клише и шаблоны, избрали независимо друг от друга жанр лирического дневника как форму, которая должна знаменовать выход за пределы беллетристических канонов, общение с жизнью напрямую, непосредственно, осязание ее «в сыром виде». Сами авторы дневников чувствуют, что корка литературных шаблонов стала мешать им видеть окружающую жизнь объемно и полно: Мои мысли бродят по эстонским городам, дорогам, деревням и проливам. В уме складывается мозаика, составленная из разноцветных осколков: из людей, из их труда, их забот, их радостей и песен, из холмистых озерноглазых пейзажей Южной Эстонии, из каменистых равнин Северной Эстонии, из холодных серо-стальных проливов. Из пылающих красок осеннего леса на островах и островках, — записывает в своей «Ледовой книге» Ю.Смуул. И тут же добавляет: Возможно, я видел бы все это еще отчетливей, если бы карта, формирующаяся в моем сознании, не была покрыта броней стертого поэтического словаря, в котором часто не найдешь ненависти к тому, что следует ненавидеть, и любви к тому, что следует любить... Эти книги подчеркнуто биографичны. Биографизм в них выступает не только в качестве жизненной основы, он становится особой стилевой метой лирического дневника, создавая атмосферу доверительности, прямого, неофициозного общения с читателем. В такой атмосфере органично звучат и исповедь, и проповедь. А в лирических дневниках 1950-х годов эти обе формы речевых интенций вступают в тесный контакт — исповеди незаметно переходят в проповеди. При этом дидактическая интенция, свойственная проповеди, скрадывается здесь самой формой лирического Дневника, которая предполагает раскованность и непосредственность высказывания субъекта, свободу от какой бы то ни было сюжетной заданное™. На самом же деле вызываемый хронологи- чески упорядоченной цепью впечатлений от увиденного поток ассоциаций, вроде бы вольно текущих, не скованных ни временной, ни пространственной зависимостью, создает некий тайный сюжет — со своей интригой и своим драматизмом.
Каждый из лирических дневников — это книга открытий, и собственно интрига состоит в том, что герой совершает открытие в знакомом и, казалось бы, хорошо известном мире. Одно из первых по-своему парадоксальных открытий, которое совершают, причем совершают, что называется — походя, без удивления, герои всех лирических дневников 1950-х годов, — это открытие неразрывной связи своей собственной, частной биографии и ее перипетий с биографией страны, с тем, что происходило в масштабах Большой истории. Физически совершая путешествие в пространстве, они душою совершают путешествие во времени. Рассказывая о себе, они рассказывают о времени, о своих отношениях со своей эпохой. И всегда в той или иной мере внутренним нервом лирического повествования становится процесс проверки лирическим героем своих прежних представлений о действительности, о стране, об ее истории — а в общем, это процесс пересмотра той системы духовных ценностей, которая сложилась в сознании советского человека. Герой «Владимирских проселков», например, открывает в близком, в сущности повседневно знакомом мире подмосковных, владимирских деревень полузабытый огромный материк отечественной истории и восстанавливает духовную связь со своими корнями. Героиня «Дневных звезд», вспоминая пережитые вместе со всей страной бедствия — и особенно памятные для нее лично трагические дни блокады Ленинграда, определяет те святыни, которые поддерживали ее в трудное время, и, явно нарушая существующую официальную иерархию ценностей, ставит в один ряд с Лениным своего любимого поэта — это Лермонтов, и своего отца, скромного питерского врача. А герой «Ледовой книги», получивший возможность побывать во время экспедиции к берегам Антарктиды в чужих странах, посетить музеи, пообщаться с западными писателями, обнаруживает несомненные эстетические достоинства в творчестве западных мастеров и даже в искусстве авангарда (о котором у нас в 1950-е годы печатались только ругательские высказывания). И в то же время он позволяет себе очень осмотрительно, с массой оговорок, оспаривать догмы соцреалистической культуры. Хотя он вроде и не принимает язвительный термин «фотореализм», но фактически осуждает современную советскую живопись как раз за описатель- ность: «В этих произведениях нет ни вчерашнего, ни завтрашнего. Они до того описательны, что полностью освобождают нас от всякой необходимости думать. Отсутствие вопроса, неспособность произведения породить его — признак бедности». И в этом контексте восторги автора по поводу американской экранизации «Войны и мира» или его вдумчивое вглядывание в абстракционистские полотна Алана Рейнольдса и Руа де Местра приобретают полемический, даже фрондерский смысл. В сущности, все лирические дневники, написанные в конце 1950-х годов, превратились в исповеди о преодолении героем канонических, окаменелых, привычных представлений о советской действительности; они свидетельствовали о его приближении к реальности, которая оказалась богаче, сложнее и драматичнее книжных клише и шаблонов. 5.1.