Позиция лирического героя

Уже на исходе «оттепели», подводя своего рода «промежуточные итоги», Евтушенко писал: И голосом ломавшимся моим ломавшееся время закричало. И время было мной, и я был им, и что за важность, кто кем был сначала.
(«Эстрада», 1966) В этих строчках, где через сопоставление физиологической подробности и емкой метафоры поставлены вровень подросток с ломающимся голосом и время, переживающее колоссальную историческую ломку, запечатлелось то отношение между человеком и временем, которое утверждали поэты-шестидесятники, — это отношение паритетности. «Шестидесятники», в сущности, восстанавливали первоначальный, идеальный смысл отношений между личностью и социумом, индивидуальной судьбой и историей, который предполагался социалистической мечтой. В этом вопросе между ними было полное единогласие. Герой Роберта Рождественского корил себя: «Сам я винтиком был! Старался! Мне всю жизнь за это расплачиваться!/ Мне себя, как пружину,/ раскручивать» («Винтики»., 1962). А герои Евтушенко и Вознесенского задиристо провозглашали себя равнодостойными таким мифологизированным святыням, как «народ» и «Россия». Читаем у Евтушенко: Я не знаток в машинах и колосьях, но ведь и я народ, и я прошу, чтоб знали и рабочий и колхозник, как я тревожусь, мучаюсь, дышу. («Считают, что живу я жизнью серой», 1957— 1961) А вот строки из поэмы Вознесенского «Лонжюмо» (1963): Россия, любимая, с этим не шутят. Все боли твои — меня болью пронзили. Россия, я — твой капиллярный сосудик, мне больно когда — тебе больно, Россия. Одновременно «шестидесятники» установили какой-то интимный, домашний контакт с явлениями и категориями мегамасштабными — эпохой, историей, человечеством. У Евтушенко, например, поэзия уподоблена Золушке, которая «стирает каждый день, чуть зорюшка,/ эпохи грязное белье.../ и, на коленях/ с тряпкой ползая,/ полы истории скребет» («Золушка»). Образные ассоциации такого рода, столь радикальные «уравнения» носили откровенно эпатирующий характер и вызывали соответствующую реакцию104. Парадокс усиливался тем, что образ самого лирического героя в поэзии «шестидесятников» давался в подчеркнуто обыденном воплощении («В пальто незимнем, в кепчонке рыжей», «Я шатаюсь в толкучке столичной»), его биография была очень узнаваема: «Откуда родом я? Я с некой/ сибирской станции Зима»; «войны дите», что запомнил на всю жизнь эвакуацию, «сорок трудный год», голодные очереди за хлебной пайкой, что «мальчишкой паромы тянул, как большой». Но он нес в себе совершенно новый, острейший драматизм — он, воспитанный с младенчества в том утопически-оптимистическом духе, который не допускал сомнений в правильности пути, по которому идет страна, переживал мучительный процесс освобождения от неправды, от «газированного восторга». Однако правду о времени они открывали через постижение правды о человеке в собственно лирическом преломлении, а именно через открытие драматизма внутренней, душевной жизни своего лирического героя. «Самовыражение», которое отстаивала в начале 1950-х Ольга Берггольц и за что ее критиковали Грибачев и другие официозные литераторы, переросло в лирике «шестидесятников» в испо- ведальность — особую откровенность и доверительность с читателем. Отношения с любимыми, размолвки с друзьями, случайные обиды — все это выговаривается лирическим героем. В первую очередь он подвергает взыскательному анализу самого себя. И оказывается, что жизнь его души очень нелегка прежде всего потому, что он сильно не в ладах с самим собою. Читаем в одном из ранних стихотворений Евтушенко: «Я что-то часто замечаю,/ к чьему-то, видно, торжеству,/ что я рассыпанно мечтаю,/ что я растрепанно живу./ Среди совсем нестрашных с виду/ полужеланий, получувств/ щемит:/ неужто я не выйду,/ неужто я не получусь?» (1953). Этот же мотив «неупоения собой» звучит и позже — в стихотворениях «Со мною вот что происходит» (1957), «Пустота» (1960), «Всегда найдется женская рука» (1961) и др. Подобное самобичевание героя тоже было непривычно для лирики соцреалистического толка. Откровенность лирического героя Евтушенко выглядела на фоне принятого в советской поэзии пуризма вызывающе; правда, и в самом деле она порой переходит в такую обнаженность, которая сродни юродству (самолюбование самобичеванием), — в грехах своих исповедоваться на миру, перед всем честным народом, рубаху рвать на груди. Но парадокс состоит в том, что в самом акте взыскательной ревизии себя, в самом состоянии душевной муки, наконец, в обнаружении собственной противоречивости и неустойчивости, герой Евтушенко находит основания для самоутверждения: Я разный — я натруженный и праздный. Я целе- и нецелесообразный. Я весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый. Я так люблю, чтоб все перемежалось! И столько всякого во мне перемешалось — От запада и до востока, от зависти и до восторга! Я знаю — вы мне скажете: «Где цельность?» О, в этом всем огромная есть ценность! («Пролог», 1955) Противоречивость характера, оказывается, имеет свою ценность — в ней, по меньшей мере, проявляется нестандартность человека, его принципиальная незавершенность. Он — не как все. И это — хорошо! А муки сомнений, тревог, жалости, которыми изнуряет себя герой Евтушенко, позволяют ему найти ответ на самый мучительный вопрос: кто я — реальность или фикция, состоюсь я или не состоюсь? Но если столько связано со мною, я что-то значу, видимо, и стою? А если ничего собой не значу, то отчего же мучаюсь и плачу?! («Не понимаю, что со мною сталось?..», 1956) В отличие от Декарта с его формулой «Мыслю — следовательно, существую!» герой Евтушенко самоутверждается по иной формуле: мучаюсь — следовательно, существую! Наконец, в самом акте исповедования он испытывает особую радость — облегчение откровенностью, возможность излить свою душу перед Другим. И вот здесь существенна следующая принципиальная особенность евтушенковской исповедальности: его герой требует внимания к своей душевной жизни, он жаждет чуткости к себе, он взыскует отклика от Других. Тревожьтесь обо мне пристрастно и глубоко. Не стойте в стороне, когда мне одиноко. В усердии пустом на мелком не ловите. За все мое «потом» мое «сейчас» любите. (1956) Менее всего в этих строках следует видеть проявление авторского эгоцентризма. Здесь действует закон лирики — в слове и переживании лирического героя проецируется читатель, потенциальный со-герой стихотворения. Это его личную, а значит — в каждом из нас запрятанную — тоску по душевному отклику оглашает лирический герой Евтушенко. Это он жалуется: «Обидели. Беспомощно мне, стыдно», — и утешается тем, что чувствует «дыхание участья». Это он заклинает: «Весенней ночью думай обо мне/ и летней ночью думай обо мне,/ осенней ночью думай обо мне/ и зимней ночью думай обо мне» («Заклинание», 1960). В душевном отклике со стороны Других лирический герой находит поддержку себе в трудные минуты, он, если угодно, самоутверждается через факт небезразличия Других к нему, наконец, — и это главное — он убежден, что его муки и страдания представляют социальный интерес, заслуживают внимания, заботы и отклика. Таким парадоксальным и даже шокирующим, но в высшей степени адекватным лирическому сознанию способом Евтушенко утверждает самоценность любого человека и требует чуткости, отзывчивости к его душевной жизни. Другая, «симметричная» первой, принципиальная особенность евтушенковской исповедальности состоит в том, что взыскуя чуткости к себе, его лирический герой одновременно открывает свою душу навстречу жизни Других.
«Я жаден до людей», — признается он. В его мир входят «Муська с фабрики конфетной», «лифтерша Маша», «Настя Карпова, наша деповская», «Верка, Верочка» со «Скорохода», «дядя Вася», что пишет прошения за всех и обо всем, «бабушка Олёна» с ее больными ноженьками... Это те самые простые советские люди, к повседневной жизни которых обратилось искусство в пору «оттепели». Герой Евтушенко сострадает им и — любуется ими: каждый из них самоценен, и в каждом из них — Россия. Это двуединство образов «простых людей» и России своеобразно озвучено стихом: простенькие ритмы, ломкая рифма и — песенная мелодика,,щемящая интонация. (Лучшее стихотворение из этого ряда — «Идут белые снеги».) Создавая облик своих «простых людей», Евтушенко акцентирует внимание на «стыке» несовместимых подробностей и деталей: «На кляче, нехотя трусившей/ сквозь мелкий дождь по большаку,/ сидела девочка-кассирша/ с наганом черным на боку»; «Хохочет девка в сапогах/ и в маечке голубенькой»... Значит, судьбы этих людей очень трудны, они вынуждены существовать в противоестественных обстоятельствах. И в то же время они таят в себе колоссальное душевное богатство, только надо уметь его разглядеть. Например, в стихотворении «В магазине» (1956), звучащем поначалу как отдаленная пародия на популярный марш «Комсомольцы — беспокойные сердца», создается образ простых русских женщин, что молча, поодиночке идут в магазин по своим хозяйственным делам. И завершается стихотворение символической деталью: «...я смотрю, смущен и тих,/ на усталые от сумок/ руки праведные их». Это принципиальный для Евтушенко ассоциативный ход — увидеть высокое в том, что считается низким, разглядеть необыкновенное в обыденном. «Людей неинтересных в мире нет» — таков принцип мироотно- шения лирического субъекта Евтушенко. Он любит этих людей, их жизнь, их беды тоже становятся источником его переживаний. Отсюда — высокий накал его гражданского пафоса. И это общее качество поэзии «шестидесятников». В этом плане они вроде бы не выпадают из наезженной колеи соцреалистической лирики. Но на самом деле они несравнимо расширили диапазон гражданского переживания. Даже если читатель обратится к стихам одного только Евтушенко, то без труда уловит в них нервную рефлексию на практически все сколько-нибудь значительные события в стране и мире, имевшие место в 1950— 1990-е годы. А некоторые его стихотворения становились значительными фактами общественной жизни, вызывая бурную реакцию представителей всего политического спектра. Такова была судьба стихотворений «Бабий Яр» (1961), «Наследники Сталина» (1962), «Танки идут по Праге» (написано 23 августа 1968 года, на третий день после события). Но главное — эмоциональный пафос гражданской лирики «шестидесятников» стал совсем иным. Прежде всего это проявилось в той живой непосредственности, эмоциональной отзывчивости, с которой они резонируют на судьбы отдельных людей, на жизнь всей страны, на беды целого мира. Накал сопереживания таков, что лирический герой порой сливается с объектом своего сострадания, перевоплощаясь в него. Например, программное стихотворение А. Вознесенского «Гойя» (1957) все целиком построено как цепь таких перевоплощений, в которой центральное место занял пластический образ: «Я — горло/ повешенной бабы, чье тело, как колокол,/ било над площадью голой...» Собственно, и большой эмоциональный эффект стихотворения Евтушенко «Бабий Яр» был порожден не только остротой самой проблемы — проблемы антисемитизма, запретной для обсуждения в стране «нерушимой дружбы народов», — но и тем сюжетным ходом, которым поэт «осердечил» всю многовековую историю страданий еврейского народа: Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. напрасно я погромщиков молю. Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я - каждый здесь расстрелянный старик. Я - каждый здесь расстрелянный ребенок. Это, конечно же, публицистика, но это и подлинная, высокая лирика, ибо каждое из исторических событий лирический герой Евтушенко переживает въявь, представляя себя на месте своих персонажей, жертв кровавых злодеяний. Широко раздвинув горизонты гражданского переживания и придав ему глубоко личный характер, поэты-«шестидесятники» стремились преобразить традиционный социальный пафос советской гражданской лирики в пафос гуманистический, общечеловеческий. Апофеозом этих усилий стали поэмы «Реквием» (1962) Р. Рождественского и «Братская ГЭС» (1965) Е. Евтушенко. Но у Рождественского весь пафос ушел в высокую патетику, а лирическое начало растворилось в общем, «роевом» голосе и чувстве. Евтушенко же, стремясь собрать воедино исповедь и проповедь, историю души человеческой и историю человечества, выстроил в поэме «Братская ГЭС» очень громоздкую конструкцию. Здесь и развернутая аллегория — ведут спор Египетская пирамида (символ рабства) и Братская ГЭС (символ света и свободы), первая утверждает: «Человек по природе раб./ Человек никогда не изменится», а вторая отвечает ей целой цепью исторических новелл об этапах борьбы против рабства, начиная со времен Стеньки Разина и кончая XX веком — с революциями, гражданской войной, Колымой и Воркутой. А далее следует ряд новелл-исповедей современников, участников строительства Братской ГЭС — Нюшки, что пришла из деревни Великая Грязь, диспетчера света Изи Крамера, потерявшего свою любимую в гитлеровском концлагере, инженера-гидростроителя Карцева, которого в советских застенках пытали тем самым светом, что он сам «для счастья добывал». И весь этот разнородный материал стянут главами-скрепами, представляющими рефлексию Автора, который и казнится собственными пороками — прежде всего поверхностностью своей («нахватанность пророчеств не сулит»), и обличает новые, скрытые, лукавые формы рабства («Разные водятся пряточки:/ прячутся в гогот, в скулеж,/ прячутся в мелкие правдочки,/ прячутся в крупную ложь...»), и проповедует, поучает, призывает. В сущности, Евтушенко собрал, связал, стянул в «Братской ГЭС» все основные мотивы своей лирики. Отдельные главы поэмы исполнены большой художественной мощи («Казнь Стеньки Разина», «Азбука революции», например), но органического синтеза не получилось — в поэме исповедь и проповедь существуют рядом, но не вместе, мир человеческой души и мир человечества не образуют единого целого105. Видимо, прекрасная объединительная идея, которую провозгласил поэт («Нет чище и возвышенней судьбы —/ всю жизнь отдать, не думая о славе,/ чтоб на земле все люди были вправе/ себе самим сказать: “Мы не рабы”»), все же оказалась недостаточной основой для единения. Да и новой ее не назовешь — в таком виде она уже существовала и вела за собой, но в царство свободы не привела, а вот от ГУЛАГа не уберегла.
<< | >>
Источник: Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н.. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы, В 2 т. — Т. 1968. — М.. 2003

Еще по теме Позиция лирического героя:

  1. • НЕВОЗМОЖНОСТЬ ИССЛЕДОВАТЬ ИДЕОЛОГИИ С НЕЙТРАЛЬНЫХ ПОЗИЦИЙ (ТАКИХ ПОЗИЦИЙ НЕТ)
  2. Лирический дневник (В.СОЛОУХИН, О.БЕРГГОЛЬЦ, Ю.СМУУЛ)
  3. Критик в качестве героя
  4. Лирическая мелодрама (А. АР БУЗОВ, В. РОЗОВ, А. ВОЛОДИН)
  5. Лирический «взрыв» и поэзия « шестидесятников » (Е. ЕВТУШЕНКО, Р.РОЖДЕСТВЕНСКИЙ, А. ВОЗНЕСЕНСКИЙ )
  6. ПРЕДИСЛОВИЕ К «ЛИРИЧЕСКИМ БАЛЛАДАМ»
  7. Трансформации «положительного героя» (Д.ГРАНИН, А.ГЕЛЬМАН, Б.МОЖАЕВ, Ч.АЙТМАТОВ и др.)
  8. Трагическая вина героя
  9. 3. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНАЯ И ЛИРИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ ПОСЛЕ ЛОМОНОСОВА
  10. ПОБОЧНАЯ ПРОФЕССИЯ ГЕРОЯ КНИГИ
  11. Лирическая тенденция в драматургии и прозе 1960-х годов
  12. РОЖДЕНИЕ МИФА: МИССИЯ И БИОГРАФИЯ ГЕРОЯ
  13. МИФ В ПОЛИТИЧЕСКИХ ТЕХНОЛОГИЯХ: ПРОЕКТИРОВАНИЕ БИОГРАФИИ ГЕРОЯ
  14. Заразительность «миметизма»: притворство героя и лукавство автора
  15. От серьезного до лирического - один шаг, или Размышления непарадного подъезда об образовательной области "Обществознание