<<
>>

РОЛЬ ЯЗЫКА В ПРОЦЕССАХ ПОЗНАНИЯ


Задумываясь над природой языка, человек первоначально вскрывал в нем категории мышления, т. е. устанавливал влияние мышления на язык. Об этом свидетельствует философский подход к явлениям языка, который был столь характерен для древней Греции и который античность завещала всему европейскому средневековью.
Однако уже в XVIII в. в работах Джемса Монбоддо и Иог. Готфрида Гердера возникает более разностороннее рассмотрение этой проблемы. Но совершенно исключительное внимание уделяет ей один из крупнейших языковедов — В. Гумбольдт. Его глубокое истолlt;298gt;кование этой проблемы оказало мощное влияние на все последующие поколения лингвистов, в той или иной мере занимавшихся ею, и остается до настоящего времени на вооружении у некоторых направлений в языкознании.
«Язык, — писал он еще в начале XIX в., — есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность — совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно — посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное единство»[1]0.
В работах В. Гумбольдта можно обнаружить еще много и других замечательно тонких наблюдений и суждений («...в слове всегда наличествует двоякое единство — звука и понятия»; «звуковая форма есть выражение, которое язык создает для мышления» и др.). Подобного же рода высказывания встречаются и у других крупных языковедов — А. Шлейхера, Г. Штейнталя,  И. А. Бодуэна де Куртене и проч.
Но, делая правильные наблюдения, В. Гумбольдт связывает их с другими своими суждениями, подсказанными его идеалистической философией, в результате чего искажению подвергаются и сами наблюдения, сделанные В. Гумбольдтом благодаря глубокому проникновению в действительную сущность языка.
В. Гумбольдт среди прочих делает и следующее замечание: «...весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять и усвоить мир предметов. Это положение ни в коем случае не выходит за пределы очевидной истины. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком. Тем же самым актом, посредством которого он из себя создает язык, он отдает себя в его власть; каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, изlt;299gt; пределов которого можно выйти только в том случае, если вступаешь в другой круг»[1]1.
Эта констатация представляет собой своеобразный перекресток дорог, которые ведут в разные стороны. Действительно, поскольку язык является орудием мысли и вне языка понятийное мышление невозможно, познавательная деятельность человека, направленная на объективную действительность, всегда осуществляется с помощью языка. Таким образом, человек всегда замкнут в определенном кругу — в кругу того языка, на котором он мыслит и с помощью которого он общается.
Но таких кругов существует много — каждый из языков представляет такой круг. Кроме того, эти круги не остаются неподвижными и границы их постоянно меняются — так учит нас опыт исторического изучения языков.
Чем же следует объяснить наличие разных языков (разных замыкающих человеческое мировоззрение кругов) и каковы причины и закономерности их изменения?
Одно объяснение исходит из того, что язык, включаясь составным элементом в единую цепь отношений человеческого сознания и объективной действительности, является производным и от сознания (и его деятельности, т. е. мышления) и от объективной действительности. Он отражает и состояние сознания, и направления его деятельности, и условия, в которых осуществляется эта деятельность (совокупность всех форм объективной действительности). Так как все эти факторы являются отнюдь не стабильными, а меняются во времени и в пространстве, то их различие в конечном счете (только в конечном счете, так как тут наличествует очень сложный клубок опосредствований) обусловливает и различие языков и их изменение. Это материалистический путь исследования данной проблемы.
Другое объяснение предлагает В. Гумбольдт. «Язык, — пишет он, — есть как бы внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык — трудно себе представить что-либо более тождественное. Каким образом они сливаются в единый и недоступный нашему пониманию источник, остается для нас необъяснимым. Не пытаясь определить приоритет того или другого, мы должны видеть в духовной силе наlt;300gt; рода реальный определяющий принцип и действительное основание различия языков, так как только духовная сила народа является жизненным и самостоятельным явлением, а язык зависит от нее»[1]2. Определив дух народа в качестве причины различия языков, В. Гумбольдт с духом связывает и развитие языка. Язык, — утверждает он, — есть душа во всей ее совокупности. Он развивается по законам духа[1]3.
Таким образом, в понимании В. Гумбольдта, язык находится в промежуточном положении между человеком и внешним миром и развивается не в процессе человеческой познавательной деятельности, направленной на объективную действительность, а по законам развития духа. Это идеалистический путь исследования проблемы языка и мышления.
Таковы различные пути объяснения непреложного факта, устанавливающего единство языка и мышления. Эти пути ведут к разным философским концепциям, определяющим методологическое истолкование основных категорий языка. Их знание понадобится нам для правильного понимания также и других различий, которые существуют в истолковании ряда проблем, находящихся в центре внимания современного языкознания. Эти проблемы также фактически представляют разные аспекты общей проблемы, составляющей предмет рассмотрения настоящей главы, и поэтому их решение помогает установить правильный взгляд на ту роль, какую язык играет в процессах познания.
История языкознания складывалась таким образом, что после постановки широких проблем философии языка, по времени связанных со становлением сравнительно-исторического языкознания, наступил довольно длительный период «мелкомасштабного», «позитивистского» подхода к изучению языка, наиболее отчетливо проявившегося в научной деятельности младограмматической школы. Конец XIX и начало XX в. характеризуются возникновением новых направлений в науке о языке, возглавляемых Г. Шухардтом, К. Фосслером, неолингвистами. Все эти направления занимают критическую по отношению к младограмматикам позицию и в большейlt;301gt; или меньшей степени пользуются идеями В. Гумбольдта.  Именно в этих направлениях постепенно вырабатывается и та концепция, которая ныне резко противостоит также и новейшим математическим и логическим методам изучения языка. Сущность этой концепции неокантианец Э. Кассирер излагает в следующих словах: «Язык — не механизм и не организм, не живая и не мертвая вещь. Это вообще не вещь, если под этим термином понимать физический объект. Это — язык, очень специфическая человеческая деятельность, которую нельзя описать в терминах физики, химии или биологии. Наилучшее и самое лаконичное выражение этого факта было дано В. Гумбольдтом, когда он заявил, что язык не ergon, a energeia»[1]4.
Одновременно рождается живой интерес к проблеме отношения языка и культуры. В США возникновение этой проблемы было тесно связано с изучением языков и культуры американских индейцев. И язык и культура и поныне нередко рассматриваются американскими учеными как компоненты широкой по своим границам науки — антропологии, изучающей разные формы проявления культуры того или иного народа. Своеобразие культуры и языков американских индейцев много содействовало возникновению гипотезы о взаимосвязанности этих явлений и возможного глубокого влияния языка на становление мировоззренческих категорий. Так возникла так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.
Иные обстоятельства способствовали возникновению подобных же тенденций лингвистического исследования в Европе, в частности в Германии. Здесь они, несомненно, были связаны со всяческим подчеркиванием национальных черт немецкой культуры. Здесь эта проблема получила несколько видоизмененный характер и может быть формулирована не как «язык и культура», а как «язык и народ». Наиболее ярким представителем этого последнего направления является Лео Вайсгербер. Он более непосредственно, чем аналогичное американское направление, примыкает к Гумбольдту и в своей лингвистической системе реализует новейшие теории европейской науки о языке, в особенности теорию знаковойlt;302gt; природы языка Ф. де Соссюра и теорию семантических полей Йоста Трира. Его можно даже назвать структуралистом, но его структурализм восходит не к тем многочисленным разветвлениям этого модного лингвистического направления, которые возникли под влиянием работ Ф. де Соссюра в Европе и Ф. Боаса и Л. Блумфильда в Америке, а к В. Гумбольдту, который задолго до Ф. де Соссюра и Бодуэна де Куртене указывал, что «структурность является наиболее общей и глубокой характерной чертой всех языков»[1]5.
Но как бы ни различались в деталях теории Сепира — Уорфа и Л. Вайсгербера, они обладают общей теоретической основой и характеризуются стремлением применить идеи В. Гумбольдта к решению этнолингвистических проблем. Поэтому их можно поместить в ряду с лингвистическими школами, возглавляемыми Г. Шухардтом,  К. Фосслером и неолингвистами, в качестве отдельного направления — неогумбольдтианской этнолингвистики.  Работы этого направления представляют интерес в силу того обстоятельства, что в центре их внимания стоит проблема роли языка в процессах познания и решается она «не только умозрительным путем, но и на основе обширного лингвистического материала.
Прежде чем подвергнуть критическому рассмотрению методологические основы концепции данного направления, необходимо сначала хотя бы в общих чертах ознакомиться с аргументацией его представителей и трактовкой ими обильно привлекаемого языкового материала.
Обратимся сначала к рассмотрению многочисленных работ Лео Вайсгербера[1]6. Он многократно подчеркивает социальную природу языка и его творческий, активный характер. Язык он называет «социальной формой познания», усматривая его творческий характер в том,lt;303gt; что с помощью языка осуществляется «мыслительное преобразование мира»; он неоднократно приводит слова В. Гумбольдта, что «язык есть средство преобразования мира в собственность духа». Язык, в представлении Вайсгербера, обусловливает создание у человека определенных понятий, само понимание объективной реальности. Он представляет собой посредствующее звено, особый мир, находящийся между субъектом и объектом, между человеком и внешним миром. Таким образом, словарный состав, грамматика и синтаксис каждого конкретного языка не просто отображение культуры говорящих на данном языке. Их следует рассматривать как явления культуры лишь постольку, поскольку они способны раскрывать ее понятия, ценности и традиции. «Исходя из положения, — пишет Вайсгербер, — что язык не является «эргоном», законченным и пребывающим в покое образованием, но представляет собой «энергию», находящуюся в постоянной деятельности силу, языковед устанавливает первейшую и существеннейшую функцию языка: язык является постольку силой духовного образования, поскольку он из предпосылок реального мира и человеческого духа образует мыслительный промежуточный мир, в духовной «действительности» которого отражается сознательное человеческое действие. Здесь мы имеем дело с тем «преобразованием» реального мира «в собственность духа», в котором со времен Гумбольдта видят единственное основание для существования языка и результаты которого получают выражение в мировоззрении конкретного языка. Проникновение в мировоззрение языка есть предпосылка плодотворной работы для всех видов языкового исследования. Исходя из этого принципа, можно установить и дальнейшие задачи динамического исследования языка: рассмотрение его как культурообразующей силы, поскольку именно язык представляет обязательное условие человеческого культурного творчества и принимает участие в формировании его результатов. Этот же принцип обусловливает понимание языка как историкообразующей силы, поскольку он... охватывает собою и духовно стимулирует постоянный носитель исторической жизни — народ»[1]7. lt;304gt;
Методика изучения языка (в частности, его лексического состава) с целью определения культурного его содержания или «мировоззрения» покоится на понятии семантического поля, введенного в языкознание Й. Триром[1]8, и на законе членимости или структурного характера языка. Трир пишет по этому поводу: «Каждый язык представляет систему отбора, стоящую над объективной реальностью и противопоставляемую ей. Фактически язык создает самостоятельный и законченный образ действительности. Каждый язык членит реальность по-своему и таким образом устанавливает элементы реальности, которые свойственны только данному языку. Элементы реальности, фиксированные в одном языке, никогда не повторяются в той же самой форме в другом, точно так же они не являются простым и механическим отображением реальности. Они представляют собой лингвистико-концепциальную реализацию картины действительности, создаваемую на основе неоднородной, но определенным образом членящейся модели, которая беспрерывно сопоставляет и противопоставляет, соотносит и различает данные действительности. Отсюда следует, что ничто в языке не существует независимо. Поскольку членимость составляет существеннейшую черту языка, все лингвистические элементы являются результатом этой членимости. Конечное значение каждого элемента четко определяется только его отношением ко всей лингвистической системе и его функциями в ней»[1]9.
Для иллюстрации своего понимания мирообразующей  и познавательной роли языка, создающего «духовный промежуточный мир», Л. Вайсгербер приводит такую аналогию.
Во все времена и во всех географических пунктах земного шара перед взором человека неизменно стояла картина звездного неба. Его независимость от существования человека очевидна. Его масштабы таковы, что непосредственное и полное его познание человеком невозможно. Вместе с тем его познание практически необходимо для человека. Результаты и этапы этого познаlt;305gt;ния фиксированы в тех категориях звезд, которые находят соответствующее обозначение в языке. Самые большие звезды получили отдельные имена: Юпитер, Сириус, Венера, Полярная звезда и пр. В зависимости от времени своего появления, они делятся на утренние и вечерние звезды. Их большая или меньшая подвижность находит отражение в делении на блуждающие и неподвижные (фиксированные) звезды. Отдельные группы звезд, позволяющие легко ориентироваться в звездном небе и представляющие, таким образом, своеобразное практически важное подразделение всей картины звездного неба на отдельные участки, были выделены человеком в так называемые созвездия: Большая и Малая Медведица, Телец, Скорпион, Близнецы, Волопас и пр. (немецкое обозначение созвездий — Sternbilder — букв. «звездные картины» лучше передает принцип их образования).
Факторы, обусловливающие образование созвездий, можно, очевидно, свести к следующим. Человек, во-первых, познает их посредством органов зрения (он способен их видеть) и, во-вторых, он видит их под тем углом зрения, который обеспечивает человеку его пребывание на земле (а, скажем, не на Марсе). В действительности звезды, объединяемые в созвездия, обычно не имеют между собой ничего общего: они отстоят друг от друга на много сотен световых лет и даже имеют различные орбиты движения. Но то обстоятельство, как их видит человек, позволяет ему группировать звезды в вышеназванные созвездия. Следовательно, между действительным бытием звездного неба и осознанием их бытия человеком включается предпосылка, которую можно назвать «земным видением».
Но это «земное видение» не является однозначным и видоизменяется в зависимости от времени и у различных народов. Наибольшее распространение имеют 48 созвездий, названных по образам греческой мифологии и доставшихся нам в наследство от Гиппарха и Птоломея. Но у древних германцев картина звездного неба рисовалась по-иному, и они выделяли другие «звездные картины»: Волчью Пасть, Битву азов, Рыбака и пр. А то, что мы знаем о созвездиях у китайцев, свидетельствует, что существующие у них с III в. н. э. 283 созвездия имеют совсем непривычный для нас вид.lt;306gt; Разумеется, подобные различия нельзя сводить только к тому, что древние греки, германцы и китайцы жили в разных местах земного шара и видели небо под различным углом зрения. Л. Вайсгербер указывает, что в данном случае в большей мере следует считаться с различиями человеческого мышления, которое стремится известным образом осмыслить увиденное, за непосредственно видимым усмотреть еще что-то. По его словам, мышление в данном случае приобретает ведущую роль, упорядочивает восприятие звездного неба таким образом, что на первый план выступает именно духовное преобразование этого явления. При этом своеобразие человеческого духа, меняющегося от народа к народу, приобретает увеличивающееся влияние и приводит к результатам, которые не в очень уж значительной мере зависят от действительного строения звездного мира.
Описанным образом и создается «мыслительный промежуточный мир». Роль языка, однако, не сводится к тому, что он дает наименование отдельным элементам этого «мыслительного промежуточного мира». Вайсгербер полагает, что сам язык является тем средством, с помощью которого осуществляется образование «мыслительного промежуточного» мира, тот путь, идя которым мир реального бытия перерабатывается в мир осмысленного человеком бытия (как показывает разобранный выше пример с формированием созвездий, для Вайсгербера  реальное бытие и его отражение в человеческом сознании совершенно несовпадающие величины). В этой своей функции язык обладает универсальным характером, так что в обход языка человеческому сознанию недоступно ни одно явление внешнего мира. В этой функции и заключается творческое качество языка. И именно потому, что язык выполняет эту функцию, т. е. определенным образом преобразует явления реального бытия в категории сознания, он и является третьим, особым и самостоятельным фактором в том действии, где основными персонажами являются, с одной стороны, человек в его познавательной деятельности, а с другой — объект, на который направлена эта деятельность, т. е. объективная действительность. В этой деятельности он играет активную посредническую роль, является своеобразным цензором и апробирует все, что становится достоянием сознания. Он — промежуточный мир, которыйlt;307gt; стоит вне власти объективных закономерностей и подчиняется в конечном счете только законам духа. Именно поэтому, используя предпосылки Л. Вайсгербера, можно говорить, что существует столько миров и столько мировоззрений, сколько языков.
Но все изложенное — только философские предпосылки, теоретическая гипотеза, исходя из которых и в обоснование которой Вайсгербер обращается к исследованию языкового материала. Метод этого исследования заключается в том, что Вайсгербер стремится вскрыть и описать своеобразие «мировоззрения языка» (свои исследования он проводит преимущественно на материале немецкого языка) таким же образом, каким он поступал выше при истолковании различных систем созвездий. При этом он стремится учесть своеобразие и закономерности языковой структуры как таковой (закон языковой общности, закон обусловленного языком бытия, закон знака, закон поля и пр.). Разбор этих положений, уточняющих общую концепцию автора, был бы неуместен в данном разделе и увел бы изложение далеко в сторону, поэтому он здесь не делается,
Для примера Л. Вайсгербер берет немецкую лексику из области растительного мира. Он пишет: «Можно с легкостью собрать большое количество лексических средств, воссоздающих в немецком языке картину растительного царства: Baum (дерево), Strauch (куст), Kraut (трава, злак, зелень), Unkraut (сорная трава), Gras (трава), Blume (цветок), Blьte (цветение), Frucht (плод, фрукт), Вееге (ягода), Obst (фрукты, плоды), Gernьse (овощи), Eiche (дуб), Rose (роза) и т. д. Все эти слова обладают определенным значением. Но каковы «значения» этих слов? Не являются ли их значениями сами растения в их естественном бытии? Очевидно, что нет. Эти растения дают повод для создания перечисленных языковых единиц, но никто не скажет, имея перед глазами тот или иной цветок, что он является значением слова Blume. Область «значения» следует четко отграничивать от области «вещей»; она относится к духовному миру и тем самым к «мыслительному промежуточному миру», через посредство которого осуществляется человеческое познание. Возможно и другое толкование, которое сводится к тому, что в значениях названных слов отражаются структурные отношения,lt;308gt; существующие в самом растительном царстве; по меньшей мере в качестве «идеи» они должны относиться к области этих явлений. Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо сначала рассмотреть два других: в какой мере фактически эти лежащие в природе самих вещей идеи составляют значения данных слов и насколько обосновано выражение этих идей в языковой форме.
Что из действительных структурных отношений, свойственных растительному царству, является определяющим для «значений» названных слов? Мы можем установить в этом отношении несколько градаций. Для одной части значений характерным примером может служить слово Unkraut (сорная трава). Посредством этого слова из растительного мира выделяется некоторая часть растений, которая никоим образом не соотносится со структурной морфологической классификацией растительного мира. На основе критериев, которые установлены  в ботанике, невозможно выделить некоторую часть растений, известных нам как Unkraut (сорная трава).
Слово Unkraut, несомненно, возникло как результат человеческого суждения. Отнесение к этой категории осуществляется на основе непригодности, ненужности, второстепенности растений для человеческих потребностей. Следовательно, мы констатируем: Unkraut не существует в природе, а только в суждении человека. Растительное царство включает HahnenfuЯ (лютик),  Gansedistel (осот) и пр., но никакой Unkraut (сорной травы) не знает. Только в человеческом мышлении лютик и осот выделены в Unkraut и только с человеческой точки зрения. Это положение применимо ко всем словам, в которых человеческая оценка является ведущим началом: Obst (фрукты, плоды), Gemьse (овощи), Getreide (злаки) — «значения» всех этих слов обосновываются не действительными отношениями внешнего мира, а человеческим суждением. Они находятся в одном ряду с созвездиями, в которых неизмеримо далеко отстоящие друг от друга объекты на основе «земного видения» объединены и связаны в мыслительные единства.
Если исключить эти зависящие от человеческой оценки образования, то, видимо, от остальных слов, обозначающих растительный мир, можно ожидать большей обусловленности сущностью самих вещей. Но это отlt;309gt;нюдь не значит, что в них находит отражение внутренняя структура растительного царства. Возьмем, например, слова Beere, Blume. Не случайно, что в словарях (вроде словаря Г. Пауля) не даются определения их значений. Трудно ли это сделать или они разумеются сами по себе? Попробуем определить Beere (ягоды) как «род плодов с мясистой оболочкой, в которую включены семена»; в этом случае наряду с «подлинными» ягодами — Johanisbeeren (смородиной), Heidelbeeren (черникой), мы должны будем отнести сюда также и Orangen (апельсины), Gurken (огурцы) и даже Дpfel (яблоки) и Birnen (груши), которые обычно не считаются ягодами, в то время как, с другой стороны, самые обычные Beeren (ягоды), как Himbeeren (малина), Erdbeeren (земляника) оказываются вовсе и не Beeren, a Schein- und Sammelfrьchte  (мнимые или сборные плоды). Очевидно, «область значений» Beeren (ягод) также определяется «мыслительным промежуточным миром»; в форме, величине, строении этих плодов содержатся определенные предпосылки, но «ягодами» они становятся на основании человеческих суждений, которые ни в коем случае нельзя представлять в форме идей, стоящих за явлениями в готовом виде. И, конечно, нельзя эти образования принимать как «само собой разумеющиеся»; надо вскрывать принцип, на котором они основываются»[2]0.
В том, как язык классифицирует предметы и явления внешнего мира, какие отношения устанавливает он между ними, как их оценивает со своей «человеческой точки зрения», Л. Вайсгербер и усматривает «мировоззрение языка» и именно на вскрытие этих своеобразий каждого языка и направляет свое исследование, интересуясь в первую очередь «картиной мира» немецкого языка. Эта картина не является стабильной, но подвергается постоянным изменениям в процессе исторического развития языка. «Известно, — говорит по этому поводу Л. Вайсгербер, — что многие слова, относящиеся к животному царству, обладали в средневерхненемецком иными «значениями», нежели те, какими они обладают в современном немецком: средневерхненемецкое tier не является общим обозначением для всего животного мира, но ознаlt;310gt;чает только «четвероногих диких зверей» (в противоположность vihe — «домашним животным»); средневерхненемецкое Wurm гораздо шире, чем современное Wurm (червь), так как включает не только Schlangen (змей) и Drachen (драконов), но и Spinnen (пауков) и Raupen (гусениц); средневерхненемецкое vogel (птица) охватывает также Bienen (пчел), Schmetterlinge (бабочек) и даже Fliegen (мух). Если сравнить все совокупности слов, то выявляется, что имеют место не отдельные «смещения значений», но что весь животный мир в средневерхненемецком строился совершенно иначе, чем в современном немецком языке. Мы не обнаруживаем общего обозначения в средневерхненемецком для животных вообще, только выделение отдельных их групп: с одной стороны, домашние животные — vihe, с другой — четыре подразделения диких животных, группирующихся по способу движения: tier (бегающее животное), vogel (летающее животное), wurm (ползающее животное), visch (плавающее животное). Это четко членящаяся картина, но она совершенно не совпадает ни с зоологическими классификациями, ни с состоянием ее в современном немецком языке. Так же как в отношении современного немецкого языка, мы можем сказать о средневерхненемецком, что и в нем речь идет об особой языковой картине мира»[2]1.
Подобного рода различия, разумеется, отчетливее всего проявляются при сопоставлении разных и в особенности достаточно далеких друг от друга языков. Сам Вайсгербер проводит свои исследования по преимуществу в пределах немецкого языка (приемом сравнения языков широко пользуется Уорф), но различию языков он придает большое философское, лингвистическое, культурно-историческое и даже эстетическое и правовое значение. Он указывает на односторонность, известную «субъективность» мировоззрения каждого языка в отдельности. «Если бы, — пишет он, — у человечества существовал только один язык, то его субъективность раз и навсегда установила бы путь познания объективной действительности. Эту опасность предупреждает множественность языков: множественность языков — это множественность путей реализации человеческого дара реlt;311gt;чи, она обеспечивает человечеству необходимое многообразие способов видеть мир. Таким образом, неизбежной односторонности одного единственного языка множественность языков противопоставляет обогащение посредством многообразности мировоззрений, что препятствует также и переоценке единичного способа познания как единственно возможного. Эту мысль наилучшим образом передает классическая формулировка Гумбольдта: «Взаимная зависимость мышления и слова ясно свидетельствуют о том, что язык есть не столько средство устанавливать уже известные истины, сколько в значительно большей степени открывать еще неизвестные. Различие языков заключается не в различиях звуковой оболочки и знаков, но в различии самих мировоззрений... Каждый человек может приблизиться к объективному миру не иначе, как в соответствии со своим способом познания и ощущения, т. е. субъективным путем». Каждый отдельный язык и есть такой субъективный путь собственной оценки»[2]2.
Таковы в очень общих чертах взгляды Л. Вайсгербера  на отношения, существующие между языком и мышлением. Схожими путями стремится исследовать эту проблему и Бенджамен Уорф, заимствовавший общую идею своей гипотезы у известного американского языковеда Э. Сепира. В отличие от Вайсгербера американский ученый обращает основное внимание на различия грамматических структур языков, которые нагляднее всего вскрываются посредством сопоставления этих структур[2]3.
Сепир также исходит из того общего тезиса, что язык есть не столько средство для передачи общественного опыта, сколько способ определения его для говорящих на данном языке. «Язык, — пишет он, — не просто более или менее систематизированный инвентарь различных элементов опыта, имеющих отношение к индивиду (как это часто наивно полагают), но также замкнутая в себе, творческая и символическая система, которая не только соотносится с опытом, в значительной мере приобретенным помимо ее помощи, но фактически определяет дляlt;312gt; нас опыт посредством своей формальной структуры и вследствие того, что мы бессознательно переносим свойственные ей особенности в область опыта. В этом отношении язык напоминает математическую систему, которая отражает опыт в действительном смысле этого слова только в самых своих элементарных началах, нос течением времени превращается в замкнутую систему понятий, дающую возможность предугадать все возможные элементы опыта в соответствии с определенными принятыми формальными правилами... [Значения] не столько раскрываются в опыте, сколько накладываются на него вследствие тиранической власти, которой лингвистическая форма подчиняет нашу ориентацию в мире»[2]4.
Эти мысли своего учителя Уорф развивает следующим образом: «...лингвистическая система (другими словами, грамматика) каждого языка не просто передаточный инструмент для озвученных идей, но скорее сама творец идей, программа и руководство для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов, для анализа их впечатлений, для синтеза их духовного инвентаря... Мы исследуем природу по тем направлениям, которые указываются нам нашим родным языком. Категория и формы, изолируемые нами из мира явлений, мы не берем как нечто очевидное у этих явлений; совершенно обратно — мир предстоит перед нами в калейдоскопическом потоке впечатлений, которые организуются нашим сознанием, и это совершается главным образом посредством лингвистической системы, запечатленной в нашем сознании»[2]5.
Исследуя языки американских индейцев (в частности, язык хопи), Уорф из сопоставления их с английским или же с условным языком SAE (т. е. Standard Average European — «среднеевропейский стандарт»), объединяющим в себе особенности обычных европейских языков — английского, немецкого, французского, черпает примеры для иллюстрации своего принципа лингвистической относительности или положения о том, что «люди, использующие резко отличную грамматику, понуждаются своими грамматическими структурами к различным типамlt;313gt; наблюдений и к различной оценке внешне тождественных предметов наблюдения и поэтому в качестве наблюдателей не могут быть признаны одинаковыми, так как обладают различными взглядами на мир»[2]6. Как и Вайсгербер,  он устанавливает существование «мыслительного мира», который определяет совершенно в духе Гумбольдта. «Этот «мыслительный мир», — пишет он, — есть микрокосм, который человек повсюду носит с собой и с помощью которого он измеряет и познает все, что только в состоянии, в макрокосме»[2]7. На основе всех этих предпосылок Уорф и делает свой главный вывод о том, что «каждый язык обладает своей метафизикой». Этот вывод фактически повторяет утверждение Вайсгербера о наличии у каждого языка своего мировоззрения, запечатленной в структуре языка особой «картины мира».
Какие же языковые факты дают основание Уорфу делать подобные выводы о том, что язык определяет мышление? В качестве иллюстрации того, что он разумеет под руководящей ролью языка в «нормах поведения» человека, Уорф приводит пример из своей практики инженера по противопожарным устройствам (что было его основной специальностью). Он рассказывает о том, что, как им было установлено, люди у складов с надписью «пустые бензиновые контейнеры» ведут себя гораздо беззаботней и допускают известные вольности в обращении с огнем, нежели у складов с надписью «бензиновые контейнеры», хотя первые из-за взрывчатых испарений более опасны в пожарном отношении, чем вторые. Это происходит потому, объясняет Уорф, что слово «пустой» предполагает отсутствие опасности и люди соответственно реагируют на заложенную в самом слове идею беззаботности, они подчиняются «тирании слова», если употреблять выражение Ст. Чейза[2]8. Тем самым человек в своем мышлении и в поведении идет на поводу у языка.
Как уже указывалось, различие в «метафизике» языков лучше всего постигается путем сопоставленияlt;314gt; языков и особенно их грамматической структуры, в элементах которой фиксируются основные категории лингвистической «метафизики». Именно из-за грамматических различий даже самые простые словосочетания иногда с большим трудом поддаются переводу с одного языка на другой. Так, английское his horse (его лошадь) и his horses (его лошади) чрезвычайно трудно перевести на язык навахо, так как он не только не имеет категории множественности для имен, но и не обладает различиями между английскими притяжательными местоимениями his, her, its и their. Дело усложняется еще и тем, что язык навахо делает различия между третьим лицом, психологически близким говорящему, и третьим лицом, психологически далеким говорящему[2]9.
Не безынтересно познакомиться и с манерой истолкования Уорфом различий грамматических структур языков с целью показа специфической для них «лингвистической метафизики». Так, анализируя состав общих категорий в языке SAE и в языке хопи, Уорф следующим образом устанавливает различия во временной системе их глаголов: «Трехвременная система глагола в SAE окрашивает все наше мышление относительно времени. Эта система сливается с более широкой схемой объективизации субъективного восприятия длительности, проявляющейся и в других элементах языка — в двучленной формуле, применимой к именам вообще, к именам с временным значением, к категории множественности и исчисляемости. Эта объективизация позволяет нам мысленно «выстроить времена в ряд». Представление о времени как об определенном ряде гармонирует с системой трех времен, в то время как двувременная система более раннего и более позднего времени, очевидно, больше соответствует чувству длительности, как она дается нам в опыте. В нашем сознании нет прошедшего, настоящего и будущего, а есть только единство, составляющее комплекс. Все — в сознании, но это все — в совместном виде. И чувственное и внечувственное. Чувственным мы можем назвать то, что мы видим, слышим, ощущаем — «настоящее», тогда как во внечувственном  объединяется безграничный мир памяти, именуеlt;315gt;мый «прошлым», и область веры, интуиции и неопределенности — «будущее». Но все — и чувственное, и память, и предположение — существует в сознании совместно — ничто в нем не делится на то, что «еще не наступило», или «было однажды, но не теперь». Реальное время наше сознание отражает как процесс становления «более поздним», изменяющим определенные отношения необратимым образом. В этом отнесении к «более позднему» или в установлении «длительности», как мне кажется, заключается постоянный контраст между самым недавним, позднейшим, находящимся в фокусе внимания, и остальным — «более ранним». Немало языков прекрасно обходятся двумя временными формами, соответствующими этому постоянному отношению «более позднего» и «более раннего». Конечно, мы можем сконструировать и постигнуть сознанием систему из прошлого, настоящего и будущего в виде объективированного расположения точек на линии. На это и ориентирует нас общая тенденция к объективации, а наша система времен демонстрирует это.
Настоящее время (present tens) в английском обнаруживает наименьшую гармонию с основным отношением времен. Его как бы заставляют выполнять различные и не связанные друг с другом функции. Одна функция превращает его в объективированное среднее звено, находящееся между объективированным прошлым и объективированным будущим — в повествовании, обсуждении, аргументации, логике, философии. Другая функция знаменует включение в чувственную область: I see him (я вижу его). Третья — используется для обычной или очевидной констатации: We see with our eyes (мы видим своими глазами). Эти различные употребления вносят хаос в мысль, чего, однако, мы обычно не осознаем.
В языке хопи в этом отношении все обстоит совершенно по-другому. Глаголы не имеют «времен», подобных нашим, но обладают формами констатации («утверждения»), аспектами, соединяющими предложения формами (наклонениями), которые вносят в речь большую точность. Формы констатации указывают, что говорящий (но не субъект) сообщает о ситуации (соответствует нашему прошедшему или настоящему), или ожидает ее наступления (соответствует нашему будущеlt;316gt;му), или же констатирует ситуацию (соответствует описанному выше «объективному» употреблению нашего настоящего времени). Аспекты указывают на различные степени длительности и различные виды тенденций «в течение этой длительности». Как мы видим, ничто не указывает на то, что одно событие происходило раньше, чем другое, когда речь идет о двух событиях. Но потребность в этом не возникает до тех пор, пока не употребляются  два  глагола, т. е. два предложения. В этом случае «наклонения» указывают на отношения между предложениями, включающие отношения более раннего к более позднему или же одновременности. Кроме того, существует множество отдельных слов, выражающих подобные же отношения и уточняющих наклонения и аспекты. Функции нашей трехвременной системы с ее трехчленным расположением на линии объективированного «времени» распределены между различными глагольными категориями, отличными от наших времен. Язык хопи не располагает другими средствами для передачи объективированного времени, но это нисколько не мешает ему находить в своих формах способы выражения отношений, существующих в реальных ситуациях»[3]0.
Из подобного рода лингвистических предпосылок (особых метафизических качеств языков) Уорф считает возможным делать выводы о нормах поведения и умственном  складе носителей соответствующих языков. Так, формы и содержание западной цивилизации, по его мнению, обусловлены характером языков SAE. «Ньютоновские понятия пространства, времени и материи не есть данные интуиции, — утверждает он. — Они даны культурой и языком. Именно оттуда взял их Ньютон»[3]1. И далее он детализирует эту мысль: «Наше объективизированное представление о времени соответствует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, в то время как представление хопи противоречит этому... Наше объективизированное время вызывает в представлении что-то вроде ленты или свитка, разделенного на равные отрезки, которые должны быть заполнеlt;317gt;ны записями. Письменность несомненно способствовала нашей языковой трактовке времени, так же как последняя направляла использование письменности. Благодаря этому взаимообмену между языком и всей культурой мы получаем, например:
1. Записи, дневники, бухгалтерию, счетоводство, математику, стимулированную учетом.
2. Интерес к точной последовательности — датировку, календари, хронологию, часы, исчисление зарплаты по времени, время, как оно применяется в физике.
3. Летописи, хроники — историчность, интерес к прошлому, археологию, проникновение в прошлые периоды, как оно выражено в классицизме и романтизме.
Подобно тому, как мы представляем себе наше объективизированное время простирающимся в будущем так же, как оно простирается в прошлом, наше представление о будущем складывается на основании записей прошлого, и по этому образцу мы вырабатываем программы, расписания, бюджеты. Формальное равенство якобы пространственных единиц, с помощью которых мы измеряем и воспринимаем время, ведет к тому, что мы рассматриваем «бесформенное явление» или «субстанцию» времени как нечто однородное и пропорциональное по отношению к какому-то числу единиц. Так, стоимость исчисляем пропорционально затраченному времени, что приводит к созданию целой экономической системы, основанной на стоимости, соотнесенной со временем: заработная плата (количество затраченного времени постоянно вытесняет количество вложенного труда), квартирная плата, кредит, проценты, издержки по амортизации и страховые премии. Конечно, эта некогда созданная обширная система продолжала бы существовать при любом лингвистическом понимании времени, но сам факт ее создания, обширность и та особая форма, которая ей присуща в западном мире, находится в полном соответствии с категориями языков SAE. Трудно сказать, возможна была бы или нет цивилизация, подобная  нашей, с иным лингвистическим пониманием времени. Во всяком случае нашей цивилизации присущи определенные лингвистические категории и нормы поведения, складывающиеся на основании данного понимания времени, и они полностью соответствуют друг другу... Наш лингвистически детерминированный мыслиlt;318gt; тельный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши собственно подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты»[3]2.
Таковым рисуется в изложении Уорфа то мощное влияние, которое оказывают на нормы человеческого поведения и мышления различные «метафизики» языков.
Для того чтобы дать правильную оценку этой теории, надо располагать недвусмысленными ответами на ряд вопросов.
Весьма важным является вопрос о происхождении подобного рода «метафизики» у языков. Каким образом они возникают и что способствует их возникновению? Наконец, в каком отношении «метафизика» языка находится с культурой народа, поскольку Уорф всю проблему рассматривает в контексте: язык и культура?
У самого Уорфа ответ на эти вопросы можно найти в следующих его словах: «Каким образом исторически создается переплетение языка, культуры и поведения человека? Что было первичным — лингвистические модели или культурные нормы? В основном они возникают совместно, оказывая постоянное влияние друг на друга. Но в этом содружестве природа языка является фактором, который ограничивает его свободную гибкость и весьма властным образом устанавливает пути развития. Это происходит потому, что язык представляет систему, а не собрание норм. Крупные системообразующие единства могут развивать новые явления чрезвычайно медленно, в то время как другие культурные инновации возникают с относительной быстротой. Язык, таким образом, воплощает массовое сознание, он подвергается влиянию инноваций и усовершенствований, но поддается им в незначительной степени. ..»[3]3. И в другом месте: «Понятия «времени» и «субстанции» не даются в опыте людям абсолютно одинаковым образом, но зависят от природы языка или языков, с помощью которых развиваются эти понятия. Они зависят не столько от частной системы (например, времен или имени) в пределах данного грамматического строя, сколько от способов аналиlt;319gt;за и сообщения опыта, фиксированных в языке в виде особой «манеры речи» и выражающихся в форме типичных грамматических классификаций, так что такая «манера» может включать лексические, морфологические, синтаксические и другие в иных случаях несоотносимые средства, скоординированные в определенную структуру согласованных элементов»[3]4. И, наконец, «между культурными нормами и лингвистическими моделями существуют связи, но не корреляции или прямые соответствия... Существуют случаи, где «манеры речи» находятся в отношениях тесного взаимопроникновения с общей культурой (хотя это положение и не обязательно носит универсальный характер), и при таком взаимопроникновении существуют связи между языковыми категориями, различными поведенческими реакциями и формами, которые принимает развитие различных культур... Эти связи вскрываются не посредством сосредоточения внимания на типичных данных лингвистических, этнографических или социологических описаний, а исследованием культуры и языка (в тех случаях, когда они совместно развивались исторически значительное время) как целого, в котором должна существовать взаимозависимость обеих этих областей; на открытие ее и должно быть направлено исследование»[3]5.
Таким образом, и в гипотезе Сепира-Уорфа, как и у Л. Вайсгербера, в конце концов возникает неизвестная иррациональная величина, которая обусловливает становление в языке определенной «метафизики», обеспечивающей ему ведущую роль по отношению к мышлению и нормам поведения, и которая устанавливает формы взаимопроникновения языка и культуры.
В. Гумбольдт с предельной определенностью называл эту иррациональную величину, обеспечивающую в конечном счете возникновение замыкающих человеческий разум магических «кругов» и создающую особые «мировоззрения» языков. Язык есть душа во всей ее совокупности, — писал он. — Он развивается по законам духа[3]6.lt;320gt;
Следовательно, дух и есть искомая величина. В этом объяснении все ясно, и оно не требует детальных комментариев. Но прямолинейная наивность такого объяснения неприемлема для Вайсгербера и Уорфа так же, впрочем, как и тот путь, которым в изучении данной проблемы идет материалистическая наука. Вайсгерберу кажется, что сам языковый материал в данном случае толкает исследователя на какой-то третий, промежуточный путь. Он пишет в этой связи: «В антитезе идеализм — реализм (так Вайсгербер называет материалистическую трактовку проблемы. — В. 3.) лингвистическое решение занимает обоснованное срединное положение: не наивное перетолкование мыслительного мира в смысле простого отражения совокупности явлений «объективного» характера, но также и не уход в область чистых идей, не имеющих никакого отношения к реальному миру»[3]7. В другой его работе мы находим более развернутое обоснование этой промежуточной позиции: «Признавая объективный характер природы, мы должны учитывать и различия, существующие между «реальной» и «мыслимой» природой, и задача как раз и заключается в том, чтобы показать, как эта природа духовно постигается и преобразуется. И обратно: устанавливая, что духовные «реальности» могут принимать форму для сознательного человеческого мышления только тогда, когда они определяются в виде языковых полей, не следует думать, что эти духовные величины имеют только языковое существование»[3]8. По мысли Л. Вайсгербера, лингвистическое решение этой проблемы потому предлагает средний путь между идеалистическим и материалистическим ее истолкованием, что языковое мировоззрение или языковая «картина мира» есть то место, где субъективно человеческое встречается с объективно существующим.
Но человеческое сознание и объективная действительность не противостоят друг другу как духовное начало со своими независимыми законами развития материальному миру, только и обладающему «объективной ценностью». Непонимание этого находит прямое отражение в трактовке Вайсгербером и Уорфом всех аспекlt;321gt;тов проблемы взаимоотношения языка и мышления и противоречит языковому материалу, собранному в их же работах.
Материал, который мы находим у Вайсгербера и Уорфа, прежде всего свидетельствует о том, что ни о каком третьем, промежуточном (между идеалистическим и материалистическим) пути фактически не может быть и речи. Мы обнаруживаем у них явное смешение разных планов. Их исследования направлены не столько на вскрытие причин образования у языков особых «мировоззрений» или «метафизик» (в соответствии с которыми они якобы и преобразуют для человеческого сознания внешний мир), сколько на то, чтобы доказать существование их. Само же доказательство существования этих метафизических качеств языка строится у Вайсгербера на двух факторах: на том, что «картина мира», фиксированная в структуре языка, механически не повторяет структуры внешнего мира, а всегда отклоняется от нее («творчески преобразует»), и на том, что различные языки не обладают тождественными «картинами мира».
В поддержку этих взглядов Вайсгербера выступает Уорф. Он совершенно недвусмысленно говорит о том, что «понятия «времени» и «субстанции» даются в опыте людям не абсолютно одинаковым образом, а зависят от природы языка или языков, с помощью которых развиваются эти понятия», и что язык «весьма властным образом устанавливает пути развития» культуры.
Различие языковых структур — очевидный факт. Вайсгербер и Уорф приводят достаточно убедительные доводы для доказательства и того, что «картины мира» разных языков не одинаковы и фактически отклоняются от реальной картины мира объективной действительности. Но речь ведь не об этом.
Для доказательства неправомерности выводов Вайсгербера и Уорфа о преобразующей силе языка нет никакой надобности пытаться отрицать совершенно бесспорный факт, что разные языки представляют далеко не одинаковые «картины мира», но только это обстоятельство, несомненно, правильнее формулировать обратным порядком и говорить о том, что действительная и объективная картина мира запечатлена в языках неодинаковым образом. При этом сам факт различия языков указывает на то, что не языки образуют различныеlt;322gt; «картины мира», а что неодинаковое отражение в языках картин объективного мира обусловливается теми главными действующими силами, посредническую деятельность в отношениях между которыми выполняет язык — человеческим сознанием в его познавательной деятельности и объективной действительностью, на которую направлена эта деятельность. Таким образом, язык действительно является посредником, но не в том смысле, в котором употребляет это определение Вайсгербер; будучи посредником, язык не управляет развитием человеческого сознания, не указывает человеческому мышлению определенного пути его движения. Он ниоткуда не мог получить этого руководящего и направляющего качества. Но язык является посредником в том смысле, что без его участия невозможна сама познавательная деятельность, не может осуществиться процесс мышления. Ведь язык есть орудие мысли; однако быть орудием мысли не значит быть ее руководителем.
Язык, включаясь в единую цепь отношений, существующих между человеческим сознанием и объективной действительностью, является производным и от сознания и от объективной действительности. Язык отражает и состояние развития сознания, и направления его деятельности, и материальные условия общественной жизни, в которых осуществляется функционирование языка. Уорф и Вайсгербер выхватывают из указанной единой цепи отношений язык в его посредническом качестве и превращают это качество в ведущее и основное для всей деятельности языка. Таким образом происходит прямое искажение зависимостей, существующих между языком, сознанием и объективной действительностью.
Почему все же существует такое великое разнообразие языковых структур, что служит опорой всех построений Уорфа и Вайсгербера? Во-первых, потому, что не одинаковы физические и общественные условия познавательной деятельности человеческого сознания, результаты которой фиксирует в своей структуре язык. Если говорить об этом факторе очень грубо обобщенно, то это значит, что надо считаться с тем, что, например, народы Севера и Юга сталкиваются с различными природными явлениями и эти явления играют разную роль в их общественной жизни. Именно поэтому мы сталкиваемся в одном случае с чрезвычайно разветвленной и очень точноlt;323gt; дифференцированной номенклатурой разных состояний льда, снега, мороза и пр., а в другом — с не менее дробной и подробной номенклатурой действия солнечных лучей, красочных оттенков песка, зелени и т. д. В древнеанглийском языке мы обнаруживаем десятки синонимов с разными смысловыми оттенками для моря, корабля, битвы, героя. А в арабских диалектах нас поражает необыкновенное богатство синонимики, связанной с пустыней, верблюдами, конями, водой.
Исследования П. Цинсли[3]9 позволили установить замечательные различия швейцарско-немецкого диалекта и литературного немецкого языка в словах, относящихся к горному ландшафту. Швейцарско-немецкий диалект обнаруживает поразительное разнообразие слов для обозначения специфических аспектов гор, причем эти слова не имеют в большей части своей соответствий в литературном немецком языке. Цинсли сгруппировал всю собранную лексику по 9 разделам и достаточно убедительно показал, что речь идет не просто о синонимическом богатстве, а о совершенно определенном и специфическом понимании некоторых аспектов горного ландшафта. Работа Цинсли, таким образом, также свидетельствует в пользу того вывода, что различные группы людей познают неорганическую природу неодинаковым путем, что и находит свое отражение в разнообразных типах ее членения в лексических системах. Вне всякого сомнения, что если с этой точки зрения пересмотреть данные «географии слов» (Wortgeographie), то можно получить дополнительно огромный материал, наглядно показывающий зависимость образования подобных лексических систем и их структурного членения от того, какие явления находятся в центре внимания общественной жизни народов. При этом необходимо считаться с тем, что народы обычно живут не в изоляции, а в общении друг с другом, что приводит и к различным формам контактов языков и к их взаимному влиянию.lt;324gt;
Во-вторых, человеческое сознание не есть безошибочно действующий механизм с прямолинейной направленностью  на адекватное познание объективной действительности. Нет, путь познания действительности очень извилист, сопряжен с ошибками, уклонениями в сторону, заблуждениями, которые не проходят для человечества бесследно, а обременяют его продвижение по этому пути своей тяжестью и нередко заставляют спотыкаться. И все эти ошибки и уклонения как отдельные этапы долгого пути человеческого познания отражает и фиксирует в своей системе язык, так что достижение нового этапа на этом пути часто происходит посредством преодоления старых заблуждений и недостаточно точных осмыслений, в том числе и тех, которые прочно вошли в структуру языка.
Мы располагаем по этому поводу очень точным замечанием В. И. Ленина: «Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (= понятия) с нее  не естьпростой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, в сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни; ...Ибо и в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее («стол» вообще) есть известный кусочек фантазии»[4]0. Подобное уклонение от зеркально-мертвого отражения явлений и отношений действительности, включение известной доли «фантазии» (субъективного начала, как сказал бы Вайсгербер) обнаруживается как в лексике, так и в грамматических категориях языков.
Данные, которыми мы располагаем об истории индоевропейских языков, позволяют сделать вывод о том, что временные категории в глагольной системе современных индоевропейских языков развивались из видовых категорий нередко путем переосмысления видовых форм во временные. Относительно новая родовая классификация имен в индоевропейских же языках накладывается на старую, засвидетельствованную основообразующими  элементами. Принцип этой древней классификации не ясен, можно только предполагать, что он приблизительно аналогичен делению имен на классыlt;325gt; в языках банту, т. е. ориентируется на внешний вид предметов, обозначаемых именами, их общественное и ритуальное использование и значение. В некоторых индоевропейских языках, как например в английском, вообще исчезает классификация имен по родам. Исходя из точки зрения Уорфа все подобные процессы следовало бы истолковать как полное видоизменение «метафизики» языка. Изменяли ли при этом языки свою «метафизику», свое «мировоззрение» сами по себе, следуя неведомому указанию свыше, вмешательству некоей третьей силы — духу? У нас нет никаких данных для такого утверждения, а различие языковых структур само по себе, как показывает все изложенное, ничего в данном случае не доказывает. Но у нас есть основания полагать, что подобные процессы перестройки языка в определенной мере стимулируются человеческим сознанием, так как в конечном счете и в самых общих очертаниях путь развития языков укладывается в то направление, каким идет познавательная деятельность человеческого мышления, все глубже проникающая в тайны и закономерности бытия, вырабатывающая все более точные и верные понятия о нем.
В-третьих, в том факте, что языковая «картина мира» не дает «зеркального» отражения действительной картины, немаловажную роль играет и отмеченная Уорфом особенность языка: «Язык представляет систему, а не собрание норм, — пишет он. — Крупные системообразующие  единства могут развивать новые явления чрезвычайно медленно, в то время как другие культурные инновации возникают с относительной быстротой». В известной степени правомерной оказывается и аналогия развития языка с развитием математической системы, которую дает Э. Сепир. Возникновение математической системы обусловлено реальными отношениями, познаваемыми в опыте, но дальнейшее ее развитие приводит к созданию в ней отношений, основанных уже не на опыте, а на формальных законах самой системы. Характерная особенность языка заключается в том, что он фиксирует в элементах своей структуры результаты познавательной деятельности человеческого сознания. Невозможно говорить об изначальном периоде становления человеческих языков и о том, как они первоначально складывались в системы и как происходило заlt;326gt; крепление в языковой форме этих результатов познавательной деятельности человеческого мышления. Но в доступной человеческому взору истории человечества языки всегда представляли определенную систему, в которой существуют определенные отношения между ее элементами.
Внутренние системные или структурные отношения, характерные для каждого языка в отдельности, обусловливают и свои особые пути, тенденции, направления их развития. Эти особенности, принимающие формы внутренних законов развития данного языка, вносят свои существенные коррективы в способы отражения в элементах системы языка результатов познавательной деятельности человеческого мышления, и с этим обстоятельством нельзя не считаться.
В. Гумбольдт многократно подчеркивает, что в языке находит отражение человеческий (субъективный) подход к объективной действительности, что якобы и превращает язык в своеобразный промежуточный мир. Из этой предпосылки выводится и другое заключение общетеоретического характера о том, что язык есть не независимая реальность, а производная величина. Это заключение требует, однако, правильного истолкования. Как явление социальное, язык — производная величина: он существует постольку, поскольку существует человеческое общество. Но этим не ограничивается его обусловленность, и, кроме того, сама эта обусловленность носит относительный характер. Уже В. Гумбольдт в вышеприведенной формулировке указывает  на две силы, в зависимости от которых находится язык как производная от них величина: человеческое сознание и объективная действительность. Но эти силы у него (так же как и у Вайсгербера и Уорфа) не равнозначны. Одна из них занимает ведущее положение, а другая — подчиненное. Ведущей силой является человеческое сознание, как выражение духовного начала; сознание поэтому и управляется законами духа. Поскольку же мышление и язык представляют неразрывное единство и вне языковых форм невозможно и само мышление, постольку на язык (хотя и производную величину) переходят качества, свойственные мышлению — его ведущая, руководящая роль и подчинение процессов его развития духовному началу. lt;327gt;
Фактически, однако, ведущей и определяющей силой как для языка, так в конечном счете и для сознания является действительность. И какой бы элемент «фантазии» не вносило сознание в истолкование действительности, оно всегда будет замкнуто теми рамками, какие создает для него действительность, во всем ее неисчерпаемом разнообразии. Успехи познавательной деятельности человеческого сознания состоят в том, что оно глубже вникает в закономерности действительности, узнает все новые факты действительности, устанавливает новые связи и зависимости между ними и тем самым приближается ко все более адекватному познанию реального мира. «Отлет фантазии от жизни», о котором говорит В. И. Ленин, не означает проникновение в какую-то новую сферу, стоящую за миром объективной действительности. Нет, этот «отлет» состоит из тех ошибок, заблуждений и уклонений, которые сопровождают трудный путь познавательной деятельности человеческого разума. При этом совершенно очевидно, что характер этих «отлетов фантазии», этих заблуждений человеческого разума будет иным в зависимости от состояния развития человеческого сознания, в зависимости от культурного развития общества. Поскольку же мышление и язык представляют неразрывное единство и вне языковых форм невозможна деятельность человеческого сознания, постольку язык в конечном счете является производным от действительности, хотя и с теми «поправками», которые вносит неизбежный для пути развития человеческого сознания «отлет от жизни». Зависимость такого порядка, где язык является производным и от сознания и от реальной действительности, а ведущим оказывается в конечном счете действительность, лишает язык той руководящей силы, которую приписывает ему В. Гумбольдт и его современные последователи, но отнюдь не умаляет его качеств как орудия мышления.
Такова действительная зависимость языка, превращающая его в производную величину. Но, как выше было уже указано, эта производность носит относительный характер, и это обстоятельство превращает его из абсолютно производной величины в определенную реальность. Это не только специфический вид человеческой деятельности, но и определенное явление, само существование которого, так же как и формы развития, обуlt;328gt;словливается определенными закономерностями, характерными именно для данного явления. И здесь мы возвращаемся к тому, что отметил Уорф: «...язык — система, а не собрание норм». Это значит, что, сложившись в систему, он приобретает и качества системы, т. е. как и математическая система, характеризуется особыми закономерными отношениями своих элементов, обусловливающих и особые закономерности развития системы[4]1. Таким образом, служа орудием общения, выступая в качестве орудия мышления, фиксируя в элементах своей структуры результаты познавательной деятельности человека, он сообразует все эти формы своей деятельности со своими структурными особенностями, с теми закономерными отношениями, которые сложились между отдельными элементами внутри данной языковой системы.
Следовательно, язык, несмотря на свою конечную зависимость от действительности, а также и от познавательной деятельности человеческого сознания, есть все же реальное, социальное по своей природе явление, со своими особыми формами существования и закономерностями развития. В этом смысле он не только деятельность, но и явление (ergon).
В чем же проявляются эти характерные для языка как реального явления закономерности функционирования и развития? В том, что язык, отталкиваясь от во многом тождественной действительности, фиксирует ее в своей системе по-разному. Реально существующие моменты язык подчеркивает по-разному, проводит не одинаковым образом их группировку и расчленение, устанавливает разные связи между ними.
Выше были приведены примеры подобного рода разных членений животного мира на разных стадиях развития немецкого языка. Вайсгербер приводит обильный материал для характеристики «картины мира» немецкого языка. Он пишет, например: «Немцам, происходящим из южных и западных областей и попавшим в северные области, легко может броситься в глаза, что здесь не все благополучно обстоит с Beine (ногами). Достаточно ему подняться в трамвай, как его сосед может вежливо поlt;329gt;просить его не наступать ему на Beine. Но на юге Германии наступают на FьЯen (ступни ног). В чем тут дело? В анатомическом отношении немцы из южных и северных областей не настолько отличаются, чтобы одни имели Beine, а другие FьЯe. Речь, следовательно, идет не о различиях предметов, а о разных способах видения, но в действительности обычно наступают на Zehen (пальцы ноги), которые можно причислить как к Bein, так и к FuЯ»[4]2. Таких «анатомических» различий можно привести еще много. Английский, немецкий и французский языки различают разные части рук (кисти руки и часть руки от кисти до плеча) и соответственно дают им разные наименования: в английском arm and hand, во французском main et bra, в немецком Arm und Hand. А в русском языке наличествует только одно общее слово — рука. Ввиду таких различий русские предложения носить на руках, идти под руку переводятся, например, на английский с помощью слова arm: carry in one's arm, walk arm-in-arm, а предложения из рук в руки, здороваться за руку — с помощью слова hand: from hand to hand, shake hands.
Но все это не разные способы «видения», свойственные разным языковым «мировоззрениям», а разные структурные особенности лексической системы языков, становление которых поддается историческому объяснению (в тех случаях, разумеется, когда в руках исследователя есть необходимый исторический материал). Это то различие членений и объединений элементов действительности, которое складывалось в языках исторически и которое обусловливается не только самой действительностью и направленной на ее осмысление деятельностью мышления, но и закономерностями функционирования и развития системы данного языка. Описание и изучение различных «картин мира» в указанном смысле представляет, таким образом, важную и увлекательную область лингвистического исследования, но направлено оно должно быть не на вскрытие мифической силы, придающей языку руководящую роль (дух народа), а на определение доли и форм участия в возникновении подобного рода своеобразных явлений трех факторов: действительlt;330gt;ности в широком смысле этого слова, общественного сознания, законов функционирования и развития данного языка.
До сих пор речь шла о том, каким образом происходит становление различных языковых форм и какие факторы принимают участие в том, что разные языки обладают не одинаковыми «картинами мира». Уже при таком генетическом подходе к рассмотрению этих явлений удалось сделать некоторые выводы относительно того, в какой мере языковые формы способны оказывать влияние на формирование мышления и его категорий.
Но если отвлечься от генетического подхода и считаться только с тем, чем языки уже обладают, то как в этом случае будет обстоять дело с выдвинутой проблемой? Здесь перед нами, следовательно, другая сторона одного и того же вопроса. Основное положение в данном случае будет формулироваться следующим образом: не направляют ли все же сами формы и категории языка (поскольку они уже существуют) человеческое мышление по определенным путям? Не накладывает ли форма языка определенный отпечаток на действительность? Не формирует ли язык действительность на свой лад? Или, говоря словами Уорфа, не является ли «сам язык творцом идей, программой для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов»?
Ответ на этот единый, хотя и формулированный не одинаковым образом вопрос, также должен учитывать несколько моментов. Означают ли разные формы языка также разные формы мышления? Если под этим разуметь психическую «механику» процесса мышления, это несомненно так, и иначе быть не может, поскольку вне языковых форм невозможно человеческое мышление, а языки показывают очевидное многообразие своих форм. Но различие форм языкового выражения познавательной деятельности человеческого сознания отнюдь не обусловливает разных результатов этой деятельности. В разных языковых формах человек может мыслить об одном.
Языковая форма способна подчеркнуть и выдвинуть на первое место определенные признаки предмета. О материале, состоящем наполовину из шерсти и наполовину из бумажной ткани, мы можем сказать, что он полубумажный или полушерстяной, и эта различным образомlt;331gt; определенная, но одинаково правильная констатация факта производит на нас различный эффект.
Различие форм языкового выражения одного и того же содержания может носить более или менее нейтральный характер. Ср., например, предложения: Завод изготовляет машины и На заводе изготовляются машины (синтаксическая синонимика). Но она может и выразить определенное отношение к передаваемому содержанию. Ср.: Это была крепко сбитая девушка с огненного цвета волосами и Это была девка с рыжими патлами.
Подобного рода способность языка к передаче различных стилистических и смысловых оттенков, к выделению разных аспектов в одном и том же предмете, к подчеркиванию этих аспектов и сторон (а все это связано и с разной языковой формой) мы считаем естественной для языка; эта способность входит в функции языка, и мы используем ее более или менее сознательно и намеренно. Иными словами, мы управляем этой способностью, а не она нами. Во всех подобных случаях не может быть и речи о власти языка.
Но можно пойти даже дальше и согласиться с. тем, что наличие в одном языке, например, одних лексических элементов, а в другом языке — других лексических элементов (т. е. определенный способ классификации предметов объективной действительности), так же как и характер самого обозначения способны оказывать на человека определенное воздействие. Здесь можно воспользоваться примерами, приводимыми тем же Уорфом. Как выше уже упоминалось, он рассказывает, что его практика инженера по технике пожарной безопасности давала много примеров того, что само языковое обозначение нередко побуждало людей относиться с недостаточной осторожностью к легко воспламенимым вещам, в результате чего вспыхивали пожары. Так, например, «около склада так называемых gasoline drums (бензиновых цистерн) люди ведут себя соответствующим образом, т. е. с большой осторожностью; в то же время рядом со складом с названием empty gasoline drums (пустые бензиновые цистерны) люди ведут себя иначе — недостаточно осторожно, курят и даже бросают окурки. Однако эти «пустые» (empty) цистерны могут быть более опасны, так как в них содержатся взрывчатые испарения. При наличии реально опасной ситуации лингвистическийlt;332gt; анализ ориентируется на слово «пустой», предполагающее отсутствие всякого риска. Возможно два различных случая употребления слова empty (пустой): 1. Как точный синоним слов null, void, negative, inert (порожний, бессодержательный, бессмысленный, ничтожный, вялый) и 2. В применении к обозначению физической ситуации, не принимая (в нашем случае) во внимание наличия паров, капель жидкости или любых других остатков в цистерне или другом вместилище. Обстоятельства описываются с помощью второго случая, а люди ведут себя в этих обстоятельствах, имея в виду первый случай. Это становится общей формулой неосторожного поведения людей, обусловленного чисто лингвистическими факторами»[4]3.
Уорф приводит целый ряд подобных же примеров, но все они в лучшем случае способны доказать только одно и именно то, что язык может оказывать воздействие на поведение людей. Но никак не больше и никак не дальше этого. Как уже указывалось выше, различное языковое обозначение одного и того же предмета как полушерстяной материи или как полубумажной материи производит на нас определенный эффект и заставляет реагировать соответствующим образом, т. е. обусловливает определенные формы нашего поведения. Но формы поведения — это не нормы мышления, и Уорф поступает совершенно неправомерно, когда ставит между этими явлениями знак равенства. Фактически весь ход его доказательств основывается на материале, свидетельствующем о возможности посредством языковых средств воздействовать на поведение человека. Ничего метафизического в этом воздействии, конечно, нет[4]4. Совершенно неоправданное применение выводов, сделанных в одной области (психической), к совершенно иной области (логической) служит Уорфу основанием для приписывания языку, как таковому, абсолютно не свойственных ему качеств творца логических ценностей, истолкователя мира объективной действительности, механизма, устанавливающего нормы мышления и тем самымlt;333gt; детерминирующего также и поведение всего языкового коллектива.
Ко всему этому следует добавить, что различное языковое обозначение (что по Уорфу и приводит к различному толкованию действительности) возможно и фактически широко используется в пределах одного языка. Это, видимо, не делает стабильным его «метафизические» качества, позволяя их чрезвычайно гибко варьировать. Но если даже говорить о каких-то устойчивых и коренящихся в самой структуре языка способах выражения таких общих категорий, как субстанции, пространства и времени, или об особых для каждого языка в отдельности видах классификации (через лексические системы) предметов и явлений объективной действительности, то и в этом случае нет никаких оснований для тех выводов, которые делают и Уорф и Вайсгербер. В обоснование сказанному обратимся к примерам. Английский автор XIV в. Джон де Тревиза, рассказывая в своем «Полихрониконе» об одном событии, пишет, что оно происходило юе-зеrе of oure Lorde a юowsand юre handred and foure score and fyve, т. e. « в год господа нашего одна тысяча три сотни четыре двадцатки и пять» (1385). Эту дату мы выражаем по-русски следующим образом: в тысяча триста восемьдесят пятом году (т. e. составляем из следующих чисел: 1000+300+80+5). Современный немец сказал бы в этом случае im Jahre  dreizehnhundertfunfundachtzig (т. e. 13 сотен, 5 и 80). Здесь мы имеем дело с разным членением одного и того же явления действительности и соответственно с разными отношениями входящих в эту систему чисел. Эта разная членимость находит прямое отражение в языке. Но приводит ли эта различная членимость и разная форма языкового выражения к разным познавательным результатам? Очевидно, что нет.
Говоря о подобных же явлениях, С. Эман пишет: «Человек, живущий за границей, часто испытывает большие затруднения, сталкиваясь с иными мерами, чем те, к которым он привык. Он не тотчас понимает значение чужеродных для него мер длины, площади, объема, веса или температуры. Очевидно, что эти трудности создает не сам иностранный язык, а чуждая система выражения этих мер. Человек, говорящий по-немецки и привыкший к употреблению километров как меры длиlt;334gt;ны, поймет выражение dix kilomйtres, если даже он располагает очень скудными познаниями во французском языке. И, наоборот, даже при отличном знании английского языка и при долгом пребывании в Англии он не в состоянии представить себе конкретную картину расстояния, выраженную в английских милях, пока не переведет их в знакомые ему километры. Точно так же для многих трудно перейти от 12-значной к 24-значной системе времени. Люди, привыкшие к термометру Фаренгейта,  не в состоянии оценить показаний термометров Цельсия и Реомюра, хотя они точно знают соотносимость этих систем. Таким образом, чтобы подогнать их под свою концепцию мира, человек должен перевести чуждую систему выражения мер на знакомую ему систему»[4]5.
По сути говоря, переход с одной языковой системы на другую, от одной языковой «картины мира» к другой аналогичен переходу от одной системы «мер» и их внутренних отношений к другой. Формы языка и мышления, свойственные им системы членений и объединений при этом меняются, но за ними стоит в основном единое реальное, понятийное и логическое содержание. И никаких новых идей, нового содержания форма языка и мышления в такой же степени не способна создать, как и разные системы мер — все сводится только к различиям в членении этого содержания. Единственно, о чем можно в этой связи говорить, это об особых «стилях» языка, в том смысле, в каком о них говорил Ш. Балли[4]6. Рассматривая сопоставительно французский и немецкий языки, он видел характерные черты первого в большей аналитичности и абстрактности его структурных элементов, в то время как в немецком языке он подчеркивал его синтетические и феноменалистические тенденции. Но эти «национальные» особенности французского и немецкого Ш. Балли не связывал с различными типами духовного строя народов и их культурой, а искал их в корреляции фонологических и морфологических структур обоих языков. Так, типичный для французского порядок слов определяемое — определитель, противопоlt;335gt;ставляемый немецкому порядку определитель — определяемое, он соотносил с тенденцией французского языка к конечному ударению и с начальным ударением в немецком языке (ср. французское chapeau gris и немецкое grauer Hut). А это в свою очередь ставится в связь с предрасположением французского к открытым слогам и отсутствием в нем сложных фонем (аффрикат) и нисходящих дифтонгов в противоположность обратным тенденциям немецкого языка. Совершенно очевидно, что подобного рода «стилистические» особенности языков, покоящиеся на структурных отношениях их элементов, не могут обладать теми формирующими и руководящими качествами по отношению к «идейному содержанию», о которых говорит Уорф.
В марте 1953 г. группа видных американских лингвистов, антропологов, психологов и философов собралась на конференцию, чтобы всесторонне обсудить гипотезу Сепира — Уорфа и по возможности проверить ее на языковом материале[4]7. Один из докладчиков на этой конференции, Джозеф Гринберг, таким образом формулировал свое отношение к гипотезе: «Поскольку естественные языки не придумываются философами, а развиваются как динамичное орудие общества, стремящееся удовлетворить постоянно меняющиеся его потребности, не следует ожидать и, как подсказывает мне опыт, невозможно обнаружить существования некоей особой семантической подосновы, которая необходима семантической системе языка для того, чтобы отражать какое-то всеобъемлющее мировоззрение метафизического характера»[4]8. Мнение о том, что ни о какой метафизике применительно к структурным особенностям языка не может быть и речи, в той или иной формулировке высказывалось и другими участниками конференции.
В процессе обсуждения отдельных аспектов гипотезы Сепира — Уорфа Джозеф Гринберг прибег к гипотетической ситуации, чтобы подкрепить свои рассуждения, приведшие его к вышеприведенному заключению. Допустим, говорит он, на луну попадают два человека, говорящие на разных языках. Они оказываются в совершенно новой обстановке, абсолютно отличающейся от земlt;336gt;ной, и дают ее описание каждый на своем языке. Если допустить, что язык формирует действительность, то тогда, очевидно, в этих двух описаниях перед нами должны возникнуть два различных мира. Сам Гринберг говорит по этому поводу следующее: «Моя точка зрения сводится к тому, что они (т. е. люди разных языков. — В. 3.) не в состоянии будут сказать одно и то же, если они говорят на различных языках, но это будет результатом различий в системах убеждений, а эти последние определяются не структурой языка, а общей культурной ситуацией и прошлой историей народов»[4]9. Подобная предположительная ситуация, действительно, дает повод для рассмотрения разбираемой проблемы с новой стороны. Мимоходом стоит, однако, заметить, что эта ситуация не настолько уж фантастична и (если не буквально, то в приближенном виде) многократно повторялась в истории человечества, так что она носит не только теоретический характер, но и обладает реальными практическими результатами. В качестве примера можно сослаться на описание арабскими путешественниками природы и обычаев скандинавских викингов, мир которых был для арабов, по-видимому, столь же чужд и необычен, как и лунный. И тем не менее описания, составленные на арабском и древнескандинавском языках, не представляют нам два различных мира. Мы легко узнаем в них одни и те же явления и события. Обратимся, однако, именно к теоретической стороне этой предполагаемой ситуации.
Она заставляет нас прежде всего делать строгое разграничение между содержанием языка и его структурой, причем это разграничение должно касаться преимущественно лексической и семантической сторон языка. К содержанию будет относиться вся та совокупность понятий о мире объективной действительности, которую приобрел тот или иной народ в процессе своего исторического развития. В содержании языка, иными словами, находит свое отражение культура народа и формы этой культуры. К структуре языка (если пока говорить о его лексической и семантической сторонах) относятся способы членения, классификации и объединения тех явлений и предметов объективной действительности, которые соlt;337gt;ставляют содержание языка. Говоря словами Вайсгербера,  структура языка и составляет особые в каждом отдельном случае «картины языка».
Возвращаясь к «лунной ситуации», мы должны признать справедливость не только общего вывода Гринберга, но и той части его суждения, где содержится утверждение, что люди разных языков «не в состоянии будут сказать одно и то же». Это, несомненно, так, однако при одной существенной оговорке: в той мере, в какой будет различаться содержание их языков, но независимо от структурного своеобразия последних.
Желая, например, дать представление о высоте какого-нибудь предмета, один может сказать, что он высотой с пальму, а другой измерит его высотой айсберга. Один будет измерять быстроту движения полетом чайки, а другой — полетом попугая или колибри и т. д. В данном случае мы будем иметь дело с теми же самыми явлениями, которые обусловливали видение разных «небесных картин» (созвездий): в одном случае битвы азов, а в другом — центавра. Но все это относится к содержанию языка, а речь идет не о нем, когда Вайсгербер  и Уорф говорят о преобразующей силе языка, о его «метафизике». В этих случаях они имеют в виду именно структурные стороны языка.
При всем многообразии культур люди «земного мира» имеют столько общего, что они всегда в состоянии понять друг друга и составить правильное представление о предметах речи — об этом свидетельствует практическая возможность перевода с любого языка на любой. Во всяком случае, они находятся в среде одних и тех же реальных категорий пространства, времени и субстанции, которые в первую очередь имеет в виду Уорф. И вот эти-то категории и находят разное выражение в структурных элементах языков, в их грамматических категориях и свойственных им членениях и объединениях. И в этом, по уверению Уорфа, находит свое выражение «метафизика» языка, обусловливающая и особый способ видения действительности.
Поскольку у людей «земного мира» реальные категории пространства, времени и субстанции являются общими, а различно только их языковое (структурно-языковое) выражение, мы будем иметь ситуацию, в общих чертах и в своем принципе повторяющую положениеlt;338gt; о соотносимости разных систем мер (о чем была речь выше). Здесь также одни и те же реальные категории выражаются разными языковыми «мерами», т. е. особыми их членениями и системными объединениями.
Следовательно, располагая единым для обоих языков знаменателем, каковым является земная действительность, и зная, что все земные языки в конечном счете являются производными от этой действительности, мы вправе ожидать, что в описаниях необычной лунной обстановки, сделанной средствами разных в структурном отношении языков, мы будем иметь не два, а один мир. А различия культур будут различиями couleur locale, вносящими своеобразную окраску, но не меняющими существа дела.
Употребляя аналогию, можно сказать, что две различные системы языков подобны двум различным системам денежных знаков, имеющим единое золотое обеспечение — их земную действительность. И так же как единое золотое обеспечение позволяет производить перерасчет с рубля на доллар и обратно, так и единая земная действительность позволяет по установленному «курсу» производить «перерасчет» логических ценностей, которыми орудуют языки, например с английского на язык хопи и обратно. Это и будет переходом из одного «круга» в другой, о чем говорил В. Гумбольдт и что послужило основой для теорий Вайсгербера и Уорфа. Но только у этих «кругов» не оказывается никаких магических качеств, никакой «метафизики», а есть лишь абсолютно естественные качества, поддающиеся научному объяснению и анализу в отношении как их становления, так и функционирования.
Все предыдущее изложение позволяет, таким образом, с уверенностью заключить, что языку никак нельзя приписывать преобразующих действительность свойств. Вместе с тем это изложение показало большую сложность проблемы отношений языка и мышления. Оно предупреждает против слишком прямолинейных решений данной проблемы, указывает на ее многоаспектность и многогранность. Именно поэтому ее рассмотрение нельзя считать законченным даже в очень общих чертах до тех пор, пока не будет исследовано другое направление взаимодействий языка и мышления, о чем говорилось в самом начале настоящего раздела. Под этимlt;339gt; иным направлением разумеются формы влияния мышления на отдельные элементы языка. Как уже указывалось, в этом направлении необходимо выделить несколько конкретных теоретических задач. 1.
<< | >>
Источник: В. А. ЗВЕГИНЦЕВ. ОЧЕРКИ ПО ОБЩЕМУ ЯЗЫКОЗНАНИЮ. 2009

Еще по теме РОЛЬ ЯЗЫКА В ПРОЦЕССАХ ПОЗНАНИЯ:

  1. 2. Диалектика процесса познания. Практика и её роль в процессе познания.
  2. РОЛЬ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ПРОЦЕССЕ ФОРМИРОВАНИЯ И НОРМИРОВАНИЯ РУССКОГО НАЦИОНАЛЬНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА ДО КОНЦА 30-х ГГ. XIX В.*
  3. РОЛЬ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ПРОЦЕССЕ ФОРМИРОВАНИЯ И НОРМИРОВАНИЯ РУССКОГО НАЦИОНАЛЬНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА ДО КОНЦА 30-х ГГ. XIX В. (стр. 202—205)
  4. 4. Роль опыта и разума в процессе познания. Эмпиризм и рационализм как основные направления в гносеологии XVI—XVII вв.
  5. Сущность процесса познания: созерцательный и деятельностный подходы к познанию
  6. § 1. Роль языка и речи в психической деятельности
  7. 1.2. Роль мышления в познании
  8. § 5. Какова роль иронии в познании?
  9. § і. Какова роль аллегории в познании?
  10. § 2. Какова роль гротеска в познании?
  11. § 3. Какова роль метафоры в познании?
  12. § 4. Какова роль пафоса в познании?
  13. 115. Какую роль играет интуиция в научном познании?
  14. § 3. Роль ценностного сознания в истории научного познания бытия
  15. § 1. ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ СОВРЕМЕННОСТИ И РОЛЬ СОЦИОЛОГИИ В ИХ ПОЗНАНИИ
  16. Познание как социальное явление и творческий процесс