Глава 2 МОНАСТЫРСКИЕ СИМУЛЯНТЫ

По мере того как киновийные монастыри распространились повсюду и охватили большую часть монашества, туда переместилось и юродство. Если анахорет в общем сам мог регулировать свои отношения с внешним миром, то монастырский притворный безумец ставил себя в ситуацию непрекращающегося стресса.

О сложностях, связанных с перенесением экзотических привычек из пустыни в киновию, повествует Иоанн Эфесский. Побеседовав с иноком Захарией, пять лет носившим во рту камень, он «подумал, что старцу как пустыннику легко соблюдать эти удивительные правила, а как быть в монастыре?». Захария, прочтя мысли Иоанна, не настаивал, что его образ жизни является общеполезным: «Я знаю, сын мой, что такие вещи многим кажутся безумием и вводят в прискорбный смех, но для меня они полезны» '.

Описания симуляции в киновиях оставили нам Иоанн Лествичник (VI в.) и Исаак Сирин (VII в.). Вот рассказ Иоанна:

Тот, кто побеждает страсти, уязвляет бесов, а тот, кто прикидывается обуянным страстями (та тгабг) итгокрию- цего? ех61-1')* обманывает этим своих врагов-[бесов], сам оставаясь для них неуязвимым. Как-то раз один из братьев претерпел унижение. Совершенно не тронутый этим в сердце своем и вознеся в душе молитву, он принялся оплакивать перенесенные унижения, скрывая собственное бесстрастие при помощи притворной страсти. Другой из братьев, которого вовсе нельзя было бы

подвигнуть на председательствование, притворился, что очень о нем страдает. Как тебе изобразить чистоту того, кто вошел в блудилище, по видимости, для греха, а сам блудницу подвигнул к подвижничеству? Опять же, некто рано с утра принес одному молчальнику гроздь винограда; тот после ухода принесшего спешно бросился [к винограду] и съел его без удовольствия, чтобы представить себя бесам чревоугодником. Другой, потеряв маленькие побеги, целый день изображал себя расстраивающимся. Но для таких [подвигов] требуется большое трезвение, чтобы, взявшись насмехаться (Є|ГЛШ?ЄІУ), самому не оказаться осмеянным88.

А вот что рассказывает Исаак Сирин:

Иные добровольно навлекали на себя название непотребных, не будучи таковыми; другие же терпели именование прелюбодеями, тогда как они были далеки от этого... Они просили прощения у тех, кто на них клеветал, за те бесчинства, коих они не совершали... Другие, наконец, чтобы не прославляли их за жизнь в добродетели, которую они держали сокрытой, разыгрывали безумие (ЄУ ахлішті тгараттХтіуЛу), будучи полны соли Божьей... Их совершенство было столь невероятным, что святые ангелы прославляли их стойкость89.

Первая история, специально посвященная симулянту в киновийном монастыре, — это легенда об Исидоре90

(ВНС, 958г—959; 1399х), вернее, о безымянной египетской монахине, которую позднейшая, притом латинская традиция окрестила Исидорой91 и о которой повествует Палладий (V в.). Иногда эта легенда приписывалась Ефрему Сирину.

История выглядит так: в Тавеннисиотском монастыре (в Верхнем Египте) жила инокиня, которую все считали сумасшедшей, держали на кухне и подвергали всяческим издевательствам. И вот в обитель явился великий праведник Питирум: ангел сказал ему, что здесь живет та, которая святее его самого. Питируму предстояло узнать ее по короне на голове. Подвижнику показывают всех монахинь, но ни одна не подходит под описание. Питирум настаивает, что в обители должен быть еще кто-то. Монахи признаются: «У нас.есть еще сумасшедшая (стаХг|) на кухне» (см. выше, с. 42). Наконец силой притащили «сумасшедшую», у которой голова была обвязана грязной тряпкой. Узнав «корону», Питирум пал ниц.

Все монахини бросились поднимать Питирума. И говорят ему: «Авва, не срами себя, она безумна (ааХг| ест)». Питирум отвечал всем им: «Это вы безумны, а она амма мне и вам (так называют духовных матерей). И я молюсь о том, чтобы оказаться достойным ее в день Суда». Услышав эти слова, женщины пали ему в ноги, признаваясь в различных прегрешениях: одна — что выплескивала на нее помои, другая — что била ее кулаком, третья — что мазала ей нос горчицей, — все до одной рассказали о различных своих проступках1’.

Но праведница убежала из монастыря92.

Хотя перед нами хрестоматийная история о раннем юродстве, множество раз привлекавшая внимание исследователей93, следует признать, что героиня Палладия еще не является юродивой в собственном смысле слова: тавеннисиотская монахиня всегда молчит (в греческой версии читатель даже не узнает ее имени), всеми силами сопротивляется тому, чтобы о ней узнали, — для этого потребовалось чудо; и даже когда Питирум требует ее к себе, она отказывается идти, так что приходится тащить ее силой. Она никому себя не навязывает, никого не провоцирует и выглядит как тихая помешанная. Исидора являет собой воплощенное смирение. Ведь такие добродетели, как отказ от тщеславия, смиренномудрие, послушание отнюдь не являются монополией юродивых, даже напротив, эти качества гораздо заметнее у «обыкновенных» святых. По словам Мишеля де Серто, Замарашка с монастырской кухни вне- находима, она вне всех конвенций, даже конвенции языка, Питируму не удается сделать из нее даже святую — она убегает от самого объективирования в каком бы то ни было качестве. Она — абсолют94. И все же ее отрешенность не безгранична — ведь иначе она удалилась бы от людей совсем. Нет, ей нужны зрители. И недаром де Серто, в противоречии с собственными построениями, вынужден признать, что в поведении этой житийной «Золушки» уже есть элемент провокации95.

Тот же, видимо, наиболее древний вариант «безобидного юродства» мы находим в другом житии, относящемся к V в., — легенде о поваре Евфросине96 (ВЬЮ, 628):

Его презирали как простеца и доверили ему единственно только заботу о кухне. Он совершил много тайных дел [добродетели]... Всем он показывался грязным после поварской работы и в жалкой одежде97.

Покрывшись угольной сажей, словно облачившись в роскошную одежду... он ежечасно подвергался со стороны всех прилюдным укорам и притеснениям. Его презирали все и во всем, словно ненавистного изверга. Случалось, что его колотили и называли негодным рабом; его томили голодом и жаждой, но каждый день он записывал себе в прибыль замечательные выгоды, а именно те поношения, которые он ото всех получал, принимая их, словно похвалы98.

Однажды благочестивый пресвитер монастыря увидел во сне рай, в котором он, к своему изумлению, встретил Евфросина. Оказалось, что тот служит там сторожем, в то время как пресвитер попал туда впервые после трех лет неустанных подвигов. По просьбе пресвитера Ев- фросин дал ему три райских яблока, которые после пробуждения оказались в келье. Пресвитер бросился в церковь и сказал монахам:

«Молитесь... у нас в монастыре есть драгоценная жемчужина — Евфросин. Мы презирали его как неуча, а он более всех нас удостоен благодати Божьей»... А Евфросин, тот повар, когда пресвитер начал рассказывать... открыл боковую дверь, вышел из церкви и никогда до сего дня не появлялся, убегая славы людской99.

В другом варианте этого же рассказа (ВНС, 1440тс1) некоему старцу, вопрошавшему Бога, кто сравнится с ним в святости, открылось, что в соседнем монастыре есть такой инок. Старец прибыл в обитель и попросил, чтобы к нему вывели всех монахов.

И по приказу игумена пришли все братья. Но не было того, о котором было возвещено старцу. И вопросил он: «Есть ли еще какой брат?» И ответил [игумен]: «Да, но он безумен (аа\о$ ест) и работает в саду». Сказал старец: «Позовите его». Его позвали, и когда он явился, старец встал, облобызал его и, отойдя с ним в сторону, спросил: «В чем состоит твой подвиг? Расскажи мне!»

Он же ответил: «Я — человек безумный (ауброотго? аа\о$ е1|ли)» Но после настоятельных просьб старца он открыл ему: «Авва поместил со мною в мою келью рабочего быка, и тот каждый день рвет вервии той циновки, которую я плету. Уже тридцать лет я терплю это и ни разу не попустил себе никакого помысла против аввы, а также ни разу не ударил быка. Проявляя долготерпение, я снова плету свои веревки и благодарю Бога». Услышав это, старец подивился13.

Так, шаг за шагом, рассказ о тайной святости трансформируется в повесть о людской слепоте: ведь настоящее юродство немыслимо без такого фона, как людская жестокость. Пока что тайный святой никак специально не провоцирует агрессии против себя. Но все-таки и в ранних легендах уже таится в эмбрионной форме тот мощный заряд, который потом разлетится далеко за пределы монастырских кухонь. Развитие этих агрессивных потенций демонстрируют другие истории, сюжетно чем- то напоминающие тавеннисиотскую. Вот одна из них.

В «Рассказах аввы Даниила» повествуется, как старец с учеником явились в женский монастырь и попросились переночевать (ВНС, 2101). Их долго не пускали, но громкая слава Даниила растопила подозрительность. Во дворе обители спала какая-то монахиня. Старцу объяснили: «Это пьяница. Что делать с ней — не знаем: выбросить из монастыря боимся, а коли оставим, так она испортит100 сестер». На «пьяницу» плеснули водой, но она лишь с трудом продрала глаза. «Вот так всегда», — в сердцах сказала игуменья и повела гостей в трапезную.

[За обедом] старцу дали моченых овощей, фиников и воды. Ученику дали жареных бобов, малый хлебец и разбавленного вина. Сестрам же положили множество кушаний, и рыбы, и вина вдоволь. И ели они много и хорошо, и никто не разговаривал.

После еды Даниил поинтересовался, отчего их так скудно покормили, но матушка объяснила: «Ты — монах, я тебе и подала монашескую еду; ученик же твой есть ученик монаха, и я положила ему как ученику; мы же послушницы и ели еду послушниц».

Ночью, когда монастырь уснул, старец с учеником тихонько встали и пошли взглянуть на «пьяницу». Из засады они видели, как она поднялась с земли, воздела руки к небу и начала истово молиться, проливая слезы и отбивая поклоны. Но услышав, что какая-то из сестер идет по нужде, «пьяница» тотчас бросилась наземь и захрапела. Даниил привел игуменью посмотреть на это, и она, заплакав, сказала: «О, сколько зла мы ей сделали!»

Как только притворство было раскрыто, «пьяница» бежала из монастыря, оставив записку: «Молитесь за меня и простите мне то, в чем я против вас нагрешила». В монастыре поднялся великий плач. Старец же сказал:

«Я из-за нее и пришел. Таких пьяниц любит Бог». Сестры со слезами исповедались ему в тех прегрешениях, которые совершили в отношении праведницы, и в своих кельях славили Бога, который один лишь ведает, сколько у него тайных слуг101.

Так заканчивается эта любопытная история, в которой, если разобраться, одни недоговоренности. От нас скрывают не только то, почему праведница столь странно проявляет свою святость, но и более простую вещь: какое отношение к основному сюжету имеет вставной эпизод в трапезной. Автор подчеркнуто не выражает своего отношения к происходящему, прячась за педантичное перечисление блюд и обстоятельные объяснения игуменьи. Насколько можно судить, та делала все правильно: например, вино, которое пьют за трапезой монахини, вполне допускалось уставами102, а неблагонравную инокиню действительно следовало изгнать из обители103. Итак, на поверхности, на лицевой стороне жизни мы видим благочестивых послушных монахинь и среди них — одну паршивую овцу — «пьяницу». Но Бог, используя Даниила, словно плугом переворачивает пласт бытия, и там, в сокровенных глубинах, становится очевидно, что истинная святая — как раз она, «пьяница». Почему она? Разве она совершала подвиги благочестия? Нам об этом ничего не сообщают. Единственное ее отличие от других инокинь в том, что она вводит окружающих в соблазн. И все же святая — именно она. Это нам дано: «Таких пьяниц любит Бог». Но если здесь все оказалось наоборот по отношению к видимости, то, значит, остальные монахини, в свою очередь, не так уж праведны, как представляются. И изъян их вовсе не в том, что они нарушают какие-то правила (это как раз делает «пьяница»), а в том, что они их не нарушают. Автор притчи старается быть беспристрастным, но его недовольство монахинями прорывается и в том, что они, по его словам, «ели много и хорошо, и никто не разговаривал», и в занудности объяснений игуменьи. Все это по отдельности вроде бы нормально, и придраться не к чему, но в целом выходит пресное, приземленное существование, в котором нет места ослепительному сиянию вечности. Праведница не обличает сестер — она инстинктивно реагирует на убыль Абсолюта. Сама же реакция как бы пародирует чинную трапезу: лучше напиться вусмерть и валяться в грязи (ведь у окружающих нет способа убедиться, что это обман), чем с уставом в руках подсчитывать, сколько кому полагается.

Важное отличие «пьяницы» от тавеннисиотской юродивой в том, что она словно уже вышла из кухни во двор монастыря: тихопомешанную кухарку можно не замечать, ибо она скрыта от глаз, и не обязательно обижать, ибо она не виновата в своем безумии*104, — здесь же скандальность ситуации многократно увеличивается. «Пьяница» не позволяет не замечать себя, она ставит окружающих перед выбором: с ней «надо что-то делать».

Так в агиографию вводится мотив юродской провокации против мира.

История о тавеннисиотской монахине была создана первоначально на сирийском или греческом языках105, хотя повествует о египетском монастыре. Если и существовал какой-то коптский вариант, он до нас не дошел. Но сначала рассказ был переведен на латынь. В нем все совпадает с греческой версией, за одним маленьким исключением: юродивая обретает имя, отсутствующее в оригинале, — Исидора106. Безмолвный упрек миру, весь пафос коего заключался в его бессловесности, вдруг «прорезался» звуком — звучанием имени, изначально отсутствовавшего и у «пьяницы», и у тавеннисиотской монахини. Любопытно, что имя Исидора не удержалось в дальнейших версиях, где юродивую уже зовут Онисима (ВНО, 814— 816). В нашем распоряжении имеется несколько позднейших вариантов этой истории: сирийский, каршун- ский (т. е. арабоязычный, но записанный сирийской графикой), арабский, эфиопский и древнегрузинский107.

Онисима была царицей, она отреклась от своего богатства и ушла из дому.

Будучи совсем голою... она дошла до того места, куда вывозили из города всякие нечистоты. Здесь она собрала старые тряпки, прикрыла наготу свою и сказала: «Не останусь я в таком месте, где могут знать меня... притворюсь глупою и сумасшедшею, чтобы оскорбляли меня люди, потерплю поношения и побои и все это сделаю добровольно»108.

Онисима провела сорок лет в пустыне, а потом решила поступить в монастырь, говоря себе так:

«Буду, как странная. Сестры станут презирать меня... и настоятельница будет наказывать меня, и я буду терпеть это от тех, кто моложе меня. И... сносить обличения из-за любви к Христу... И когда я буду поститься, станут говорить: “Она обжора”, и я буду воздерживаться от вина, а станут говорить, будто я пила в праздник.

Я буду служить, а меня будут считать ленивой».

Онисима пришла в обитель, которая в сирийской версии названа Седрарум, а в грузинской — Бантасин~°. Она не отвечала ни на какие расспросы, даже «не захотела идти, так что пришлось ее заставлять силой»109.

[Ее посадили на три цепи,] а она притворялась безумною... сестры пытались вымыть ей ноги, а она не давалась и... разорвала одежду сестер... И каждый день она, меся тесто, била ногой и кричала; бывало иногда, что она брала тесто и бросала на землю, прикидываясь сумасшедшею, сестры же били ее и волочили по земле, чему она радовалась внутри себя... День за днем она носила кружку воды и выходила дать попить странникам у дороги, и день за днем она разбивала кружку во дворе монастыря, словно обуянная демоном... Но трижды в год то место, куда сестры ходили по нужде, было тщательно вымыто ее руками.

Конец истории целиком совпадает с легендой о тавен- нисиотской юродивой: через сорок лет Бог послал праведника, авву анахоретов (эфиопская версия называет авву Даниилом110, тем самым окончательно связывая воедино истории о «пьянице» и об Онисиме-Исидоре, имя которой по-эфиопски звучит как ’Атта). Святая не просто отказывалась предстать перед аввой, но яростно отбивалась, а сестры с побоями притащили юродивую к праведнику, который узнал ее по «короне» и поклонился ей. Далее следует уже знакомая нам сцена изумления и раскаяния монахинь. Через десять дней Онисима бежит из монастыря111.

Тут, как мы видим, от внешнего смирения не остается и следа: гремящие цепи, разорванные одежды, разбитая кружка, драки, буйство — все свидетельствует о том, что провокация юродивого против мира на глазах превращается в агрессию. Из добродетелей остается... ну, что ж, пожалуй, лишь вымытая уборная — то самое презренное место (именно возле уборной валяется на земле безымянная «пьяница»), которое, как и кухня, продолжает служить знаком юродивого.

Но на этом развитие легенды не останавливается. В целом ряде рукописей, содержащих житие Онисимы, рассказ продолжен112. После бегства из монастыря Онисима стала настоятельницей общины из четырехсот от- шельников-мужчин, живших в пустыне, так называемых «восков» («пасущихся»)113. В нарушение всех канонов она носила мужскую одежду.

Столь странный образ жизни, как трансвестизм, распространился в Восточной церкви114 в тот же период, что и юродство, и содержал в себе тот же вызов установленному миропорядку, тот же намек на ересь115. Он был официально запрещен 13-м каноном Гангрского собора (340-е гг.). Отличие Онисимы от всех остальных агиографических травести (Иларии, Евфросинии, Евгении, Аполлинарии, Антонины, Феодоры, Пелагии, Матроны, Глафиры, Евфимианы, Анастасии, Сусанны, Анны, Ма- риры116) в том, что их все принимали за мужчин-евнухов, а про нее пустынники знали, что «настоятель по природе не мужчина, а женщина»117. Онисима являет собою уникальный пример соединения двух антиканониче- ских подвигов: юродства и трансвестизма. Они ведь и по сути близки: с одной стороны, юродивый склонен разрушать границу между мужским и женским (ср. с. 113— 114); с другой стороны, в травестии118 содержится элемент типично юродской провокации. Матрона, когда ее переодевание было разоблачено, говорит: «Целуя братьев, я смотрела на них как на ангелов Божиих... Не к человеческим устам я прикладывалась, но к людям бесстрастным (атгабету)»119 .

Впоследствии проверка собственного «бесстрастия» станет одним из главных обоснований юродства (см. с. 177—180).

От монастыря к монастырю юродство распространилось из Египта в Сирию, а оттуда в Малую Азию. Переносчиками всех поветрий были в Византии странствующие монахи — гироваги. Хотя церковь и государство всеми силами навязывали инокам оседлость и множество раз запрещали переходы из обители в обитель, гироваги никогда не подчинялись запретам. Это движение должно было быть довольно мощным, если мы о нем вообще узнаем: ведь большинство религиозных авторов были деятелями церкви, которые подозрительно относились к любым энтузиастам, претендовавшим на создание собственных центров духовного авторитета37. «Странничество Бога ради» (?е1лтаа 8ш 0еоу) составляло особый вид аске-

зы , который, естественно, весьма тесно соседствовал с юродством. Укажем на такую точку, где они сливаются.

Вот какая история сохранилась в древнеармянском синаксаре Тер Исраэля: там рассказывается о блаженном Онисиме (в православных календарях память— 14 июля, в армянском — 28 августа) из деревни Кариес в окрестностях Кесарии Палестинской. Этот святой бежит из отчего дома; его родители слепнут от горя; Онисим поселяется в Эфесе (то есть на этом этапе герой бежит еще с востока на запад; позднее, как мы убедимся, направление поменяется на противоположное!); в монастыре Онисим предается аскезе; когда монастырь ликвидирован в результате гонений Диоклетиана (!), святой возвращается неузнанным домой и живет с родителями под одним кровом, не называя себя, но лишь сообщив им, что их сын жив; потом Онисим вновь уходит, на сей раз в Магнезию Асийскую, оставив дома записку с изложением правды о себе; записку обнаруживает сосед и читает ее родителям святого, чем еще усиливает их страдания; в конце концов Онисим является своим родителям во сне и приглашает их в свой новый монастырь, где возвращает им зрение39. В этом анахронистичном рассказе, относящем монашество в Малой Азии к концу III в., любопытно то, что он приписывает хорошо нам известное имя Онисим тому герою, который позднее получит прозвание «Человек Божий». БЛУДНИКИ И ПОПРОШАЙКИ

Возвращение пустынников и монахов в города — отдельная большая проблема. Нас она теперь интересует лишь постольку, поскольку в городах обосновалось и юродство.

Пока анахорет ходил в шкуре или даже нагим, не стриг волос и ногтей, не мылся годами, питался травой и т. д., все это оставалось предметом его собственных, глубоко интимных отношений с Богом. Если кто-нибудь случайно сталкивался в пустыне с этаким чудищем, то потрясение, испытанное несчастным путником, было случайным и побочным результатом пустыннического подвига, который в принципе не предназначался для человеческих глаз. Но появление монахов в городе принципиально меняло ситуацию: изначально неуязвимая позиция «оставьте меня в покое» должна была смениться докучливым «я не оставлю вас в покое»; презрение к миру переплеталось с зависимостью от него. Эта противоречивая, лишенная достоинства позиция приводила к демонстративной агрессивности странствующих монахов120. Безобразия, творимые ими, вызывали, понятно, особое возмущение у язычников. Вот, к примеру, что пишет о них Евнапий из Сард:

Они [христиане] стали высылать в священные места так называемых монахов, имевших людской облик, образ же жизни — свинский. Они страдали напоказ и делали тысячи невыразимых гадостей. Но именно презирать священное и считалось у них благочестием: ведь тогда всякий человек, носивший черное и желавший публично безобразничать (Srpoaig... aax'nt-ioi'eiv), обладал тиранической властью (Eunapii Vitae sophistarum, VI,

11,6—7).

Но движение монахов в города встречало осуждение и у христиан. Нил Синайский жалуется, что «все города и села стонут от лжемонахов, которые шляются попусту и как придется, без цели и смысла. Все домохозяева подвергаются приставаниям и справедливо негодуют даже на самый их облик»121.

Даже никого не стремясь скандализовать, не попрошайничая, а просто находясь в городе, пришелец самой своей позицией отстраненности внушал беспокойство. Вот какую историю рассказывает Иоанн Руф. У ворот дворца в Антиохии жил нищий, не бравший милостыни. Поняв, что это подвижник, Иоанн спросил его:

«Если ты любишь аскетическую жизнь, почему не идешь в пустыню или киновию? И почему ты остаешься в таком городе, как этот, роскошном и великолепном, и пребываешь у всех на виду, окруженный недоброжелательством?» Он молча простер десницу к небу, как бы говоря этим жестом: «Бог мне приказал»122.

Описанный нищий уже не отшельник, но еще не юродивый. Подвижник вроде бы никого не провоцирует, но тот факт, что он отказывается от милостыни, выделяет его из числа нищих и делает эту фигуру загадочной и немного зловещей. Иоанн Руф, разумеется, лукавит, задавая вопрос, ответ на который знает сам: этот нищий — молчаливый прокурор «роскошного и великолепного» светского мира, забывшего о законах вечности. Впрочем, когда нужно, подвижник прерывает свое молчание и с кулаками набрасывается на епископа Нонна, крича: «Этот! Этот!» Смысл криков остается непонятным до тех пор, пока через какое-то время Нонн не пошел на компромисс с гетеродоксами. Так впервые в византийской литературе опробована модель: вроде бы бессмысленная агрессия, обретающая пророческий смысл впоследствии.

Забегая вперед, можно сказать, что, когда юродство из литературной условности превратилось еще и в жизненную позу, мир и сам начал ощущать на себе внимательный недобрый взгляд юродивого и истолковывал его в своих, земных категориях. Например, весьма часто юродивого принимали за иностранного шпиона и бросали в тюрьму — так случилось с Василием Новым, с Кириллом Филе- отом, с Саввой Новым123.

Сохраненное Иоанном Эфесским краткое житие При- ска во всем соответствует канону расказов о «тайных слугах» на этапе их превращения в юродивых: святой отказывается от милостыни, не берет теплую одежду в мороз (тут мы имеем дело с первым упоминанием о стойкости юродивых к холоду!) и молится по секрету. Уличенный в этом занятии, он берет с рассказчика клятву не разглашать его тайной добродетели. При этом Приск говорит, что он «признан сумасшедшим» всеми окружающими, кроме одного — настоятеля монастыря. Таким образом, и фигура конфидента уже вполне проявилась0.

Бродячий монах вызывал любопытство, и всякое отклонение от принятых стандартов сразу напрашивалось на специальное истолкование. Например, Иоанн Мосх рассказывает, что они с Софронием встретили в церкви св. Феодосия в Александрии человека «лысого, имевшего на себе саккомах до колен, — он казался безумным (ааХо?)»124. Соф- роний предложил продемонстрировать Иоанну святость этого человека; они дали «мнимому сумасшедшему (фсиюцеусо (1)? стаХф)» пять монет, и он молча принял их, но, зайдя за угол, бросил на землю125. Поступить так мог бы и сумасшедший, но Мосх усматривает здесь признак тайной святости.

Оказавшись в городе, бывший пустынник встречался там с самыми разными людьми. Посмотрим же, как агиография представляет нам эти столкновения.

Протест странствующего аскета против условностей городской жизни закономерно выливался в провокацию. А где она — там и юродство. Возьмем пример Се- рапиона126 Синдонита, о котором нам известно, во-первых, от Палладия, а во-вторых, и независимо от него — из сироязычного жития. Оба эти источника восходят к устным преданиям о святом127 (В1-Ю, 1617г— 1618с; ВНО, 1045— 1047). О популярности этих легенд свидетельствует то обстоятельство, что они были переведены даже на такой экзотический язык, как согдийский128. Вполне возможно, что Серапион являлся лицом историческим129. Для нас важен лишь один эпизод его жития. Прибыв в Рим (крайне маловероятно, чтобы имелся в виду настоящий Рим, скорее — Константинополь, «Новый Рим»), он нанес визит знаменитой праведнице, практиковавшей аскезу затворничества и молчальничества.

«Для того, кто мертв [для мира], все возможно, —

сказал Серапион. — ...Выйди из дому и пройдись». — «Я не выхожу двадцать пятый год, — ответила она. — И во имя чего [теперь] пойду?» — «Если ты умерла для мира и мир для тебя, — сказал ей Серапион, — тебе должно быть безразлично — выйти или не выйти».

Девица вышла наружу. После того как они вышли и вступили в некую церковь, Серапион сказал ей:

«Если ты хочешь меня уверить, что ты умерла и не живешь со стремлением нравиться людям... то сними с себя все платье, как вот я, положи его на плечо и ступай по городу, а я пойду впереди тебя в таком же виде».

Она ответила:

«Я многих соблазню (акаубаХьСо)) непристойностью этого поступка (аахл|1ср тоЬ тграу^ато?), и [люди] получат основания сказать: она сошла с ума и беснуется (е?еспт| ка! 8а1|10У1акта ест)». — «А тебе что за дело?... — отвечал Серапион. — Ведь ты умерла для людей». Тогда девица ему сказала: «Если что-либо другое прикажешь, я сделаю, но до такой степени [бесстрастия] я еще не сподобилась дойти». А Серапион ответил: «То-то же! Не особенно гордись, словно ты всех благоговейнее и умерла для мира, ибо я мертвее тебя и делом могу доказать, что я умер для мира: ведь сам я все это могу проделать, бесстрастно и не стыдясь (атгаба)? ка! ауетгаьахйута)?)»130.

Этот любопытный рассказ доказывает нам, что греческие районы империи позднее сирийского Востока познакомились с благочестивой провокацией131: праведная девица была явно поражена тем, чего требовал от нее Серапи- он. В его же поведении налицо и провокация, и кощунство: он предлагает раздеться не где-нибудь, а в церкви!

Одной из самых «соблазнительных» (во всех смыслах слова) встреч, которые неизбежно предстояли пустыннику при переселении в город, было столкновение с блудницами. Вот какую притчу рассказывает Иоанн Мосх (ВНС, 1440к^):

Один старец, живший в Ските, отправился в Александрию продать свое рукоделие. И увидел он молодого монаха, входившего в корчму. Опечалился этому старец и остался снаружи, чтобы, когда тот выйдет, поговорить с ним. Так и случилось. Когда молодой вышел, старец схватил его за руки и привлек к себе, говоря: «Господин мой и брат, разве не знаешь ты, что облачен в святую схиму? Что ты молод? Что много у Диавола каверз? Что, находясь в городе, монахи могут претерпеть вред и через глаза, и через уши, и через жесты? Ты без страха входишь в таверны, а ведь ты слышишь там, чего не хочешь, и видишь, чего не хочешь, и общаешься с бесстыжими женщинами. Не надо, прошу тебя! Беги в пустыню, где ты можешь спастись, как того желаешь». Отвечал ему молодой: «Уйди, старче, Бог не нуждается ни в чем другом, кроме чистого сердца». Тогда старец, простерев руки к небу, воскликнул: «Слава тебе, Боже! Вот, я уже пятьдесят лет в Ските, а чистоты сердца не стяжал, а он, околачиваясь по кабакам, стяжал чистое сердце!»132

Но зачем же все-таки молодой монах идет в таверну? Мосх этого никак не поясняет, однако можно предположить, что старый пустынник догадывается, для чего: для обращения проституток. Образ кающейся блудницы был популярен в христианской литературе с самых ранних времен133. Нас будет интересовать то ответвление данного сюжета, где проститутку обращает к благочестию монах, являющийся к ней под видом клиента134. Хронологически наиболее ранней среди житий этого рода (IV— V вв.) является, видимо, легенда о Тайс и Пафнутии (ВНО, 1695—1697)1'. В ней повествуется о том, как «авва Пафнутий18... облачившись в мирскую одежду и взяв [золотой] солид, отправился в один египетский город и предложил [Тайс] этот солид в качестве платы за грех»19. «Говорит она ему: Пойдем в спальню. Он же на это: Пойдем. Когда они вошли, то он увидел высокое расстеленное ложе. Взойдя на него, девушка позвала старца20. Лишь после этого Пафнутий окольными путями приступил к наставлениям.

От этого же периода дошла другая схожая легенда — житие Саломеи и Симеона (сохранившееся, к сожалению, лишь в маленьких отрывках в коптском переводе). Праведник Симеон узнает, что его родственница Саломея стала блудницей. Переодевшись стратилатом21, он прибыл из Иерусалима, где жил, в Иерихон, где поселилась она. Саломее внешность этого человека показалась знакомой, но все же она его не узнала.

А он сказал молодым людям, которые стояли у ее двери: «Я хочу видеть вашу подружку и говорить с ней». Но они его оттолкнули, говоря: «Уходи, ведь ты стар, и у тебя силенок не хватит, чтобы сойтись с ней». Она же вышла и взяла его за руку и повела внутрь, плача... Он сказал ей: «Я приехал сюда из-за тебя. Когда я услышал разговоры о тебе, я захотел встретиться с тобой, чтобы пообщаться». Но тут он замолчал, а она подумала, что он пришел к ней для грязного дела. Она ему сказала: «Добро пожаловать. Я сделаю тебе, что захочешь». Он сказал: «Я у себя дома человек известный, а в этом городе много моих земляков. Я боюсь, что они придут сюда, желая тебя видеть, и мне будет стыдно.

Я хочу пообщаться с тобою в тайном месте, где никого нет». Она повела его и привела в уголок внутри ее опочивальни. Он ей сказал: «Это место мне не подходит». Она привела его в другую комнату... Говорит: «А это место тебе нравится, отче? Я уверяю тебя, что кроме Бога, который нас видит...»135

К сожалению, дальше в коптском тексте лакуна, но все же можно предположить, что Симеон в своей «святой» провокации идет дальше Пафнутия136.

Этот мотив достигает апогея в житии Авраамия Ки- дунского V—VI вв. (ВНС, 5—6; ВНО, 16—17)137, ложно приписываемом Ефрему Сирину. Мы остановимся на этом житии более подробно. В нем также святой подвижник узнает, что его племянница по имени Мария по грязла в грехах и торгует своим телом. Одевшись воином (знакомый мотив, показывающий, что агиограф был знаком с текстом жития Симеона и Саломеи), Авраамий отправляется в блудилище спасать родственницу. Там он, «подражая блудодею и обликом, и нравом... прикинулся, что пылает плотским пылом»20, да так, что даже хозяин заведения, «поняв, что за желание тот изобразил», возмутился развратности старика. Позвали Марию, и неузнанный Авраамий усадил ее за трапезу.

Человек, который пятьдесят лет не ел даже хлеба... теперь ел мясо и пил вино — и все для того, чтобы спасти чужую душу. Сонм ангелов стоял в изумлении самопожертвованием благословенного старца, тем, с какой готовностью и неразборчивостью он ел и пил и какой отвратительной грязью покрылась душа его! Приди и встань в благоговейном страхе от глупости человека, совершенного в мудрости! Се человек глубокого понимания: он стал совершенным глупцом, чтобы спасти чужую душу!26

Между тем напряженность повествования продолжает нарастать. Авраамий, «чтобы скрыть свои... намерения, говорил... любовные слова... и заразительно смеялся, и зазывно улыбался, и делал все прочее, что должно склонять к любви и возбуждать»27. Мария обняла его за шею и поцеловала, но тут, ощутив благоухание святости, вдруг разразилась слезами. Однако Авраамий даже не подумал использовать благоприятный воспитательный момент, а напротив, сурово приказал ей уняться. «Желая устранить всякое подозрение, он усвоил самые необузданные повадки влюбленного». После трапезы они отправились в спальню. Данный фрагмент слово в слово повторяет соответствующий эпизод жития Тайс28 — очевидно, что автор легенды об Авраамии имел этот текст перед глазами. Но тем существеннее новшества, добавленные им от себя: ес-

2a Vita, col. 69.

^ Holy Women of Syrian Orient, p. 33. ^ Vita, col. 72.

~H E. de Sloop. Un mot, p. 310.

ли Пафнутий лишь входит в опочивальню, то Авраамий уже «с готовностью сел на кровать» возле блудницы.

Провокационность поведения святого становится в его житии предметом специального внимания:

О, совершенный подвижник Христов! Не знаю я, каким именем назвать тебя: говорить ли о тебе как о святом или как о том, кто пятнает себя? Полон ли ты мудрости или глупости? Разумен ты или потерял всякое чувство меры? Пятьдесят лет жизни своей проспав на одной рогожке, с какой готовностью воссел ты на ложе!138

Видно, что автор сирийского жития, подбадривая себя этими вопросами (отсутствующими в греческой версии), не до конца уверен, являются ли они риторическими. А сюжетная пружина тем временем сжата до предела: Мария «стала настаивать, что хочет снять с него обувь»139. Авраамий велел ей запереть дверь и сказал: «Госпожа Мария, придвинься поближе ко мне». «Когда она это сделала, он крепко схватил ее, словно собираясь поцеловать...» — и тут только открыл ей, кто он, а затем приступил к тем вразумлениям, ради которых вроде бы и прибыл. Мария, конечно, раскаивается, и они бегут из блудилшца140.

Легко себе представить, как щекотала эта история нервы благочестивого читателя, особенно монаха141. Но нас в данном случае больше интересует мотивировка автора: он пытается убедить себя и нас, что подвижник действует в благородных целях, но слишком уж не сходятся концы с концами: скабрезная буффонада Авраа- мия бурно выплескивается за житийные рамки, и автор как бы растерянно разводит руками, сам не зная, что происходит с его героем. А это отшельник прямо на глазах превращается в юродивого. Как станет ясно дальше (см. с. 125, 211—212), агиография классического юродства помнила об этой преемственности, и перевоспитание блудниц нестандартными способами сделалось излюбленным занятием многих византийских «похабов».

Еще одна встреча, какой мог ожидать монах при возвращении в город, это свидание с оставленными им ко- гда-то родными. Легенды о проживающих бок о бок, но не узнающих друг друга родных, относятся еще к «монастырскому» фольклору. В сказании об Андронике и Афанасии (ВНС, 120—1231) повествуется о том, как муж с женой решили постричься в монахи; когда они встретились через какое-то время, то Андроник не узнал Афанасии, исхудавшей и одетой в мужское платье. Они восемнадцать лет жили в одной келье, как братья. Умирая же, она оставила ему записку с правдой о себе142. Текст записки приводится лишь в одной из рукописей жития: «Авва Андроник, я — твоя жена. В течение стольких лет я тебе ни словом себя не обнаружила по причине Царствия Небесного»143.

В этой истории сплавлены два мотива: уже известная нам травестия и возвещение о себе после смерти’1. О связи первого из них с юродством мы уже говорили, теперь пришла пора поговорить о втором.

Легенда о «Человеке Божием» существует в двух основных версиях. Первая была записана в середине V в. в Эдессе144, и происхождение ее, вероятнее всего, — сирийское145. Что касается второй, расширенной версии, то она почти наверняка имеет греческое происхождение146. Хронологически эта версия относится к периоду от последних десятилетий VI в. до 730 г. 147

Первая версия повествует о том, как сын богатых родителей, в позднейших изводах получивший имя Алексий (BHG, 51—56; ВНО, 36—44, cf. 306)148, бежит из родного дома накануне собственной свадьбы. В Риме (видимо, Новом Риме, т. е. Константинополе149) он садится на корабль, плывущий на восток, и становится нищим попрошайкой в городе Эдессе. Его дальнейшая судьба похожа на многие другие, уже известные нам по рассказам о «тайных слугах Господа»: Алексий молится по ночам, долго отказывается назвать себя церковному сторожу, заметившему его благочестие; потом он все же рассказывает ему о себе, но берет клятву молчать; наконец Алексий умирает в больнице для нищих, а когда епископ узнает о том, что усопший был великим праведником, тело не удается обнаружить — оно восхищено на небо.

Все эти мотивы нам хорошо знакомы. Их происхождение тесно связано с ранним сирийским христианством150, новизна же содержится во второй, греческой версии легенды. В ней к старому тексту механически присоединен новый. Алексий, оказывается, не умер в Эдессе, а просто решил бежать от людской славы и для этого сел на корабль в Лаодикее. Он намеревался плыть в Таре, где его никто не знал. Однако судно по воле волн прибило к Риму (даже если имеется в виду Константинополь, это все равно очень далеко от Тарса). В более позднем варианте жития сказано, что «сначала он печа- ловал о происшедшем [отклонении от курса] и не хотел, чтобы это случилось. Ему даже и в голову такое не приходило. Но потом он сказал: “Слава Господу!”»151 Еще в одном изводе легенды приводится более подробное объяснение:

В Римской гавани он причалил по незримому мановению Божьему — ведь Он не хотел, чтобы блаженный остался совершенно неизвестен, хоть тот всю жизнь и стремился к безвестности. Воистину Божий человек понял, что не без Божьей воли случилось ему возвратиться на родину152.

Сойдя на берег, Алексий произносит загадочную фразу: «Не буду я больше никому в тягость, но пойду в дом отца моего, ибо неузнаваем я ни для кого из домашних»153. Оставаясь неузнанным, он получает у собственного отца разрешение жить в его доме нищим приживалом и проводит там семнадцать лет.

Когда наступал вечер, слуги принимались мучить его и издеваться над ним. Одни его били, другие толкали, третьи выливали ему на голову ту воду, которой мыли тарелки. Но Человек Божий... принимал все с радостью, готовностью и терпением154.

Агиограф никак не объясняет странных действий своего героя. Неужели отчий дом выбран Божьим Человеком потому, что именно там он был бы наиболее надежно гарантирован от узнавания? На первый взгляд кажется, что как раз наоборот: любой другой дом подошел бы для этих целей лучше. Невозможно отрешиться от догадки, что хотя в поведении Алексия пока заметно одно лишь смирение, налицо элемент провокации — первого признака юродства.

Вот приблизился смертный час Божьего Человека, и он «записал всю свою жизнь и те тайны, что были у него с отцом и матерью, и о чем он толковал с невестой в чертоге... чтобы они узнали его»155.

Узнали — зачем?

Святой отрекается от родителей, бросает невесту, отказывается от богатств, бежит с родины — во имя Бога. Все это понятно: праведник может наставлять и спасать ближних, но никто не упрекнет его, если он, не выдержав мирской суеты, удалится для уединенного общения с Творцом. Два эти пути признаются христианством изначально равноправными. Жест отказа, ухода — первый импульс аскезы.

Бросая все и уходя, святой как бы говорит: живите земными горестями и радостями, женитесь, воспитывайте детей, наживайте богатства — все это в Евангелии не запрещено. Только, пожалуйста, без меня! Подобную позицию можно счесть жестокой, но она по крайней мере последовательна: Алексий видит, что близким не по силам тот груз, который он собирается взвалить на себя, и он никому ничего не навязывает. Уходящий самим своим уходом делает любое обсуждение и осуждение беспредметным.

Иное дело — возвращающийся. Этот уж никак не может сказать, что мир ему докучает. От пресловутой самодостаточности аскета не остается и следа.

На той стадии развития легенды, когда святой безвестным умирал в Эдессе, две жизненные правды были показаны как бы на равных, горнее бытие не вступало в конфликт с дольним. На втором этапе эволюции сюжета две эти правды сведены на очную ставку156.

Так в чем же нравственный урок жития? «Легенда об Алексее, жестокость которой так часто представляется современному сознанию бессмысленной и бесчеловечной, отвечала глубоким душевным потребностям»157, — пишет

С. Аверинцев, не объясняя, в чем же состояла потребность158. Наше же объяснение состоит в том, что мы имеем дело с юродской парадигмой поведения: сначала Алексий совершает провокацию, возвращаясь домой (подобно тому как «пьяница» провоцирует монахинь, развалившись во дворе обители), а потом делает следующий шаг — открывает родным правду о себе, когда уже ничего нельзя изменить. Хартию с рассказом Алексия о себе вынимают из его охладевших рук. В нашей терминологии — это юродская агрессия. Если бы мы рассуждали в понятиях психологии, действия Алексия можно было бы толковать как своего рода садомазохизм, но для нас этот святой не конкретный человек, а культурная функция.

Как справедливо замечает С. Аверинцев, родные Алексия вызывают у агиографа и читателя сочувствие и симпатию159 — они страдают не за свою вину, а за невозможность примирить горний и дольний мир. Но верно и то, что хрупкое равновесие двух жизненных правд очень легко нарушить. Это произойдет сразу, стоит святому подойти за милостыней к своей матери или невесте и подвергнуться поношению не от слуг, а от них. Читатель неизбежно испытает неприязнь к этим сытым, духовно близоруким людям. Именно такой шаг и делает святой, но не Алексий, а другой агиографический персонаж — Иоанн Каливит (Кущник) (BHG, 868—869; ВНО, 498— 499), житие которого можно рассматривать как один из этапов развития той же легенды02.

Сюжетная канва жития сводится к следующему: Иоанн, бежав из родного дома, провел шесть лет в монастыре03, изнуряя свою плоть. Однако Дьявол начал внушать ему страстное желание повидать родителей. Его отпустили домой; по дороге он обменялся одеждой с нищим и пришел к родительскому дому в рубище. Узрев родителей, Иоанн сказал: «Вот, Диавол, я Божиим произволением и родителей увидал, и попрал твои стрекала»04. Отец святого обращался с нищим хорошо и посылал ему еду (которой тот, разумеется, не ел, отдавая все другим нищим), но вот мать, «увидя его изможденность, дикий вид и необутость, была потрясена и приказала рабам: “Вытащите его вон! Я не могу входить в дом, когда он тут валяется”»00.

Иоанн попросил слуг, чтобы ему разрешили жить в шалаше, как он объяснил, «чтобы спасаться от холода и чтобы ваша госпожа меня не видела». Так он провел три года, а когда почувствовал приближение смерти, стал молиться за родителей: «Прошу тебя, Господи, не засчитывай им прегрешения их жизни, но раскрой перед ними океан Твоей милости»160. Надо понимать (хотя впрямую

об этом и не сказано), что Иоанн просил не засчитывать родителям грехи, совершенные по отношению к нему, поскольку они и были самыми тяжкими. Потом он попросил слуг позвать к нему его мать: «Скажите ей, что лежащий у ее ворот нищий, которого она велела гнать, зовет ее... говоря: не пренебреги нищим бедняком. Помня о Боге, соблаговоли смиренно прийти».

Знатная женщина была весьма удивлена дерзкой просьбой приживала: «Что такого может сказать мне этот нищий? Я не могу ни находиться с ним рядом, ни даже видеть его». Муж все-таки советовал ей пойти, но она не послушалась. Однако Иоанн продолжал настаивать: «Если не придешь и не повидаешь меня, потом сильно раскаешься»07. Мать сдалась. При встрече Иоанн взял с нее клятву, что она прикажет «похоронить меня в той одежде, какую ношу, и в том месте, где стоит мой шалаш, ибо недостоин я других одежд и более почетного места». С этими словами он вручил ей инкрустированное драгоценностями Евангелие, которое родители подарили ему в детстве, говоря: «Это будет тебе спутником в здешней жизни».

Дальше события развиваются в стремительном темпе:

Она, взяв Евангелие и повертев его так и эдак, сказала: «Оно похоже на ту книгу, которую заказал мой муж для нашего сына». Она быстро вышла и показала книгу мужу. Увидев книгу, он узнал ее и сказал: «Это не другое, а то самое Евангелие. Но откуда оно у него? Его надо спросить, где наш сын Иоанн». И оба пошли и говорят ему: «Заклинаем тебя Святой Троицей, скажи нам правду, откуда у тебя это Евангелие и где наш сын Иоанн?» Он же, не сдерживаясь более, заплакал и сказал:

«Я ваш сын Иоанн, причина многих ваших слез. А это то Евангелие, которое вы мне подарили. Любя моего Христа, я взвалил на себя его легчайшее ярмо». Услыхав это, родители обняли его за шею и так рыдали с первого до третьего часа, что все жители города плакали, узнав об обретении ими сына. Но чтобы его честное и безупречное житие не оказалось замаранным никаким треволнением здешней жизни... он [тотчас] отдал свою драгоценную душу Богу08.

Мать нарушила данное сыну обещание и переодела его тело в золотые одежды, но была за это наказана параличом. Отец вновь облек труп в рубище и похоронил Иоанна, как тот и велел, на месте, где стоял его шалаш.

В этом житии многое остается необъясненным: если вернуться домой Иоанна побуждал Дьявол, так зачем же он поддался этому искушению, а уж если поддался, тогда в чем состояла его победа над Лукавым, которой он так гордится? Если святой молится о прощении родителям их грехов по отношению к нему^9, то зачем он именно мать так настойчиво зовет к себе в смертный час, вводя ее тем самым во все новые грехи? Ведь он знает, что она, в отличие от отца, гнушается его рубищем. И главный вопрос: зачем он вернулся в отчий дом, а уж если вернулся, то зачем раскрыл себя, а уж если раскрыл, то почему лишь перед смертью? Ответ на все эти вопросы один: Иоанн Каливит в нашей терминологии — юродивый, хотя в тексте он назван не о 81а Хркт- тоу ааХо? — этой формулы еще не существует, — а о 61а Хркггоу тттыхо? (Христа ради нищий)60. В некоторых не- сохранившихся редакциях Иоанн Каливит явно именовался оа\о$, иначе нельзя объяснить, почему в одной из древнегрузинских версий жития он назван вак«*’1.

Иоанн провоцирует унижения в свой адрес, а потом «переходит в наступление» против мира, сотрясает его и, в отличие от Алексия, еще успевает одним глазком взглянуть на произведенный эффект.

В случае с возвращающимися домой святыми агрессия впервые направлена не на монахов и паломников, но на самых обычных людей, которые никогда не собирались становиться святыми, а рассчитывали всего лишь прожить жизнь в спокойном благочестии. Именно этой возможности и лишает их юродивый.

Можно констатировать, что к VI в. юродство вырвалось на простор, за пределы монастырских стен.

У Псевдо-Кесария, писавшего в середине VI в., Христос говорит о себе слово в слово то, что обычно писали

о юродивых: «Я изображаю (шгокр^оцси)... посредственность, желая при помощи выставления плоти (ттро|ЗоХтЗ пп? аарко?) поймать дракона: того Диавола, который насмехается (ё^ттоиСоута) над смертными, но над которым и я в свою очередь насмехаюсь (ёутгоиСоцеюу)». На вопрос, «Зачем ты говоришь, что Христос — насмешник (ёуттоактт^) и что Он победил Диавола хитростью?» Псевдо-Кесарий уверенно отвечает: «В этом нет ничего невероятного! »‘)2 Юродство получает, таким образом, высшую санкцию — оно становится подражанием Христу.

Произошло самоосознание этого феномена и были сформулированы его основные принципы. Пальму первенства здесь следует отдать Иоанну Лествичнику:

Ь| Van Esbroeck М. La vie de saint Jean le Pauvre ou le Calybite en version g?orgienne// Oriens Christianus. V. 82. 1998, p. 153, n. 1. Впрочем, иконографический тип Иоанна Каливита как в греческой, так и в грузинской традиции никак не напоминал юродивых, см.: Евсеева Л. М. Афонская книга образцов XV в. М., 1998, с. 269, ср. с. 80.

h2 Pseudo-Kaisarios. Die Erotapokriseis / Ed. R. Riedinger. Berlin, 1989, S. 115—116.

Если определение, суть и образ крайней гордости состоят в том, чтобы ради славы изображать (штокр^бабси) не присущие тебе добродетели, то не является ли свидетельством глубочайшего смирения, когда мы ради уничижения прикидываемся (ахл^атьСесЮси) виновными в том, в чем не виноваты? Так поступил тот, кто взял в руки хлеб и сыр161. Так повел себя и тот делатель чистоты, который, сняв свою одежду, бесстрастно (аттабаз?) ходил по городу (ср. выше, с. 75). Такие уже не заботятся о том, чтоб люди не соблазнились (ой |1?р1|1Уо0ст1 йуОритгуои ттроако|1|1ато9), — они ведь получили власть всех невидимо убеждать молитвой. А кто из них заботится о первом, то есть о соблазне, тот обнаруживает недостаток второго дара. Ведь где просьбу готов исполнить Бог, там мы все можем свершить. Пожелай огорчить лучше людей, а не Бога. Ведь Он радуется, видя, как мы стремимся к бесчестью, дабы уязвить, потрясти и изничтожить суетное тщеславие162.

В данном пассаже впервые с поистине революционной открытостью сформулирован основной, наиболее скандальный принцип юродства: не следует бояться вводить людей во грех.

Но этой позиции придерживались далеко не все. Многие аскетические авторы считали, например, что сексуальная провокация прежде всего опасна для самого провокатора. До нас дошел один поразительный документ: письмо некоего Павла Элладского. Как датировать этот текст? В нем содержится несколько хронологических указаний. Герой рассказа, евнух Евтропий, служил секретарем у знатной дамы Аниции Юлианы, а потом постригся в монахи. Об этой женщине известно, что она была на ножах с императором Юстинианом, а потому логично предположить, что Евтропий, опасаясь монаршего преследования, отрекся от мира после смерти своей госпожи, которая последовала около 527/8 г. Позднее он поселился в пустыне в окрестностях Иерихона, в башне, некогда построенной иерусалимским патриархом Илией (ум. в 516 г.). Отшельник сделался объектом паломничества для многих жителей Иерихона, а один из горожан поросил его стать крестным для его сына. Действие рассказа происходит, когда этому мальчику исполняется десять лет. Следовательно, не будет особой натяжкой заключить, что само письмо написано Павлом Элладским около середины VI в., то есть как раз в момент наибольшего подъема «юродских» настроений. Мишенью этого полемического текста, несомненно, являются те монахи, которые позволяют себе скандальное и чреватое соблазном поведение в расчете на собственную «иммунность» к греху:

Которые говорят, что они могут почивать вместе с женщинами и детьми на одном ложе и не претерпеть духовного ущерба от похоти, что они весьма крепки и лицом к лицу встречают искушения блуда и поползновения плоти, — те (на самом деле) совершенно обмануты демонами... Одно из двух: или такие люди на самом деле глупы (|1соро1) и неопытны в (распознавании) зло- умия и хитрости невидимого врага, или они и в действительности любят наслаждения и подвержены страстям (?|1тта0ад). Под видом благочестия и воздержания они удовлетворяют честолюбие и глубокое, зловредное тщеславие, они тайно предаются низменному наслаждению, будучи причислены к сонму блудников, развратников и мужеложцев, и в Судный день они вместе с ними подвергнутся наказанию, хотя и утверждают, будто не творят ничего телесно постыдного... Мы знали некоторых воистину праведных мужей, бойцов... умеющих бороться с враждебными демонами и побеждать их, которые испытывали вожделение даже к собственным матерям, сестрам и юным детям... Нам известно, что такое претерпевали и армянские монахи, и месопотамские, и киликийские, и азийские, и понтийские, и египетские, и фессалийские, и элладские, и арабские, и персидские, и прочие... Иногда бес блуда отступает и... заставляет того, над кем он посмеялся (хХешСоцеюу) считать, будто тот достиг предела бесстрастия (аттабе^а?) и меры апостольской и вознесется на небо, подобно Илии, на огненной колеснице... и издеваться (|шкттр1ШУ) над братьями... а потом как налетит бес блуда... — и аскет окажется подобен свинье, катающейся в грязи, и станет хуже тех, кто явно и прилюдно блудит на площадях.

Дальше Павел приводит рассказ о том самом Евтро- пии, который упоминался выше: этот евнух воспылал преступной страстью к своему крестному сыну, и автор в неслыханных для византийской литературы физиологических и едва ли не порнографических подробностях описывает те чудовищные плотские искушения, которые претерпел пустынник. Павел заканчивает словами: «Пусть то, что случилось с Евтропием, послужит предупреждением для тех, кто говорит: Мы спим вместе с женщинами и проводим время с детьми и не претерпеваем ущерба. Услышав такое, о братья и отцы, ужаснемся же и вострепещем, и со всех ног побежим прочь!»60 Известную странность в этом тексте представляет неуместно длинное перечисление того, монахи каких именно стран подверглись дьявольским искушениям. Нельзя ли допустить, что здесь дает себя знать какая-то оставшаяся «за кадром» полемика? Возможно, сторонники восточного аскетизма защищали присущие ему экзотические практики, ссылаясь на то, что греческим аскетам (а значит, в частности, и самому Павлу Элладскому) недоступны те вершины «бесстрастия», которых достигают «египетские» или «арабские» монахи. Автор же письма, не произнося этого открыто, возражает в том смысле, что все люди одинаковы.

Несомненно, поведение юродивого компрометировало монашеское сословие в глазах мирян. На это указывает Исаак Сирин:

Пришел я однажды к опытному старцу и сказал ему: «Пришел мне, отче, помысел пойти в воскресный день на церковную паперть, сесть там и рано утром есть, чтобы всякий входящий и выходящий, увидев меня, уничижил». Старец отвечал на это: «Писано, что всякий, кто делает соблазн мирянину, не узрит света. А ты никому не известен в этой стороне, жития твоего не знают, а будут говорить, что монахи с утра едят. Особливо же здесь братья новоначальные и немощные в своих помыслах, многие из них, имея веру в тебя... как скоро увидят, что ты сделал это, потерпят вред. Древние отцы делали так по причине многих совершенных ими чудотворений... чтобы подвергнуть себя бесчестью, скрыть славу жития своего и удалить от себя причины гордости. А тебя что заставляет поступить подобным сему образом?.. Притом подобное действование полезно не всем, но одним совершенным и великим, потому что в этом есть отрешение от чувств. Достигшим же только середины и новоначальным оно вредно... Старцы уже пережили время осторожности и извлекают пользу, из чего только захотят... Если вожделенно тебе это, с радостию терпи то бесчестие, которое по Божию смотрению, а не по твоей воле постигнет тебя»00.

В шумном городе, наполненном бродягами, нищими и сумасшедшими, обратить на себя внимание было значительно труднее, чем в монастыре. И вот юродивый встает на тот путь, который со временем становится основным, — путь дебоша и скандала. Видимо, первый по времени такой случай зафиксирован Иоанном Эфесским в VI в. (ВНО, 1184):

Когда я был в Амиде девять лет назад, я часто видел юношу в одежде мима и с ним молодую девушку, красоты которой не описать словами... в одеянии проститутки. Обычно они ходили по городу... разыгрывали шутки и буффонады, постоянно появлялись в церковных дворах, передразнивая, словно чужаки, клириков и всех остальных и получая пощечины ото всех, словно мимы...

В дневные часы множество народу окружало их... шутя и играя с ними и давая им затрещины по голове, но никто не мог выяснить, где они проводят ночи, хотя многие мужчины были охвачены страстью к женщине...

[Однажды знатные люди чуть было не применили силу, чтобы овладеть «проституткой», но тут мим со слезами заявил, что это его жена. Иоанн как-то отправился тайком за ними в их укрывище] и увидел, как оба встали лицом к востоку и простерли руки к небу в молитве... и упали ниц... и встали, и упали, и повторили это много раз, а потом сели отдохнуть, и тут я, в свой черед, пал ниц перед ними. Они были взволнованы и раздосадованы и говорили: «Кто ты, человек, и чего хочешь? Что тебе нужно от мимов?» После долгих запирательств я дал им страшную клятву: «Никто не услышит из моих уст о вас, пока вы в городе». Тогда они попросили еще, чтобы я никогда не говорил с ними днем на глазах у других и чтобы не оказывал им почестей и не приветствовал их и не удерживался от того, чтобы заушать их, как мимов... И я обещал... Они спустились в церковный двор, и когда настал день, их можно было видеть разыгрывающими мимы перед толпой...

ко оттого, что возвещение о Кресте воспринималось иными как глупость?...» (Чааак год Еирод Та аа)?6|1бга аакт|т1ка. АОт]- ть, 1871, а. 435—436).

На следующую ночь псевдомимы рассказали Иоанну, что их зовут Феофил и Мария, что они родом из знатных семей Антиохии и должны были пожениться, но один святой человек, также бежавший из богатой семьи в Риме (Константинополе?) и живший нищим при конюшне, открыл им путь высшего совершенства и убедил их покинуть отчий дом и под видом брата и сестры «уйти в чужие страны, пряча великий дар совершенства, который вы получили; иначе же он будет отнят». Кончается история уже знакомым нам образом: Иоанн «не смел оскорбить мимов так, как они того хотели», и потому пара исчезла из города163.

В этой истории, которая знаменательным образом амальгамирует в себе мотив «Человека Божьего» с сюжетом о «тайных слугах Господа», мы так и не получаем ответа на вопрос, в чем же состоит «дар совершенства». Является ли юродство его маскировкой или его сутью? Профессия мима, как, разумеется, и проститутки, считалась позорной. Унижения, которым добровольно подвергли себя Феофил и Мария, мыслились Иоанном Эфесским как максимально возможные164. Но зададимся опять тем вопросом, который уже вставал перед нами в связи с рассказом аввы Даниила о лжепьянице: как должны были бы вести себя окружающие, будь они такими, какими их хочет воспитать юродивый (если у того вообще есть воспитательные задачи)? Допустим даже, что от игуменьи и сестер, коль скоро они выбрали «ангельский» образ жизни, можно было ожидать безграничного терпения к пьянице (или к буйнопомешанной, как в случае с Онисимой), а не брезгливости и издевательств. Но что было делать обычным, не дававшим никаких обетов жителям Амиды при виде шута и шлюхи? Не смеяться над его буффонадами? Не вожделеть к ее красоте, «которой не описать словами»? Провокация, подразумеваемая Иоанном Эфесским, обращена не только против мира; в этой истории есть одна чрезвычайно существенная деталь: все пантомимы разыгрываются во дворе церкви и, как можно догадаться, состоят в издевательствах над клириками. Так, вторично после вышеупомянутого эпизода с Серапионом, мы встречаем в рассказе о юродивом тему кощунства.

До сих пор у нас шла речь о юродстве как способе совершенствования для святого, уже и без того совершенного. Но в одной из историй аввы Даниила (BHG, 2254— 2255) мы сталкиваемся с юродством как искуплением:

Вступили они в город [Александрию] и, когда пошли по улице, увидели монаха, голого, лишь перепоясанного кампсариком вокруг поясницы. Этот брат корчил из себя безумного (ттроаттоюі)|ібУод єаитоу ааХоу ), и были с ним и другие безумные. Вел себя этот брат, как безумный и сумасшедший ((is* оаХод ка! e^xo^M^vog): он крал продукты на рынке и давал другим сумасшедшим. Звали его Марком Лошадником, ибо есть такие Лошадиные бани165. Там и жил Марк Юродивый. Он зарабатывал по сто фолов в день и спал там на скамье166. Из этих ста монет он покупал себе хлеба на десять, а остальные отдавал другим сумасшедшим. Весь город знал Марка Лошадника из-за его безумия. И вот говорит старец ученику: «Пойди посмотри, где пребывает этот юродивый». Тот пошел спросить, и ему сказали: «В Лошадиных, ведь он сумасшедший»... Нашел старец юродивого... и схватил его и начал кричать: «На помощь, александрийцы! Безумец надсмеялся (катвттасСву) над старцем!» К ним сбежалось много народа... и все говорили старцу: «Не принимай близко к сердцу, ведь это сумасшедший (|if) ттаахе u(3piv (jakog уар ест)». Старец же им ответил: «Сами вы сумасшедшие...» Сбежались клирики из церкви, они узнали старца и говорят ему: «Что же натворил тебе этот сумасшедший?» А старец ответил: «Отведите его ради меня к патриарху». И они отвели. И говорит старец патриарху: «Сегодня в этом городе нет другого такого сосуда [добродетели]». Патриарх же, поняв, что это Бог сообщил старцу о том, простерся к ногам юродивого и стал заклинать его открыть им, кто он. Тот же, придя в себя, признался и сказал: «Я был монахом, и владел мною пятнадцать лет демон блуда. И я опамятовался, сказав: “Марк, пятнадцать лет ты служил Врагу — теперь столько же послужи Христу”. И удалился я в Пемптон'2, и пробыл там восемь лет, и через восемь лет сказал себе: “Теперь ВОЙДИ в город И притворись безумцем (TTOLTiaOV eairrov aaXov) еще на восемь лет”'3 И вот сегодня исполняется восемь лет моему юродству». И все как один заплакали. Марк вместе со старцем остался ночевать в патриаршем дворце167.

Ночью юродивый умер. Проделанный им путь (из монастыря — в город) вскоре будет повторен Симеоном

Эмесским, однако Марк еще не решается на столь откровенную агрессию, какая станет характерна для Симеона: правда, Марк крадет на рынке, но в то же время честно зарабатывает в бане. Как мы увидим ниже (см. с. 113), Симеон зарабатывать не умеет, а в баню является, чтобы безобразничать. И тем не менее Даниил твердо знает, что юродивый потому и юродивый, что он надругивается (кататгсиСа)168 над окружающими; даже если Марк почему-либо этого не делает, нужно спровоцировать тайного праведника, чтобы выявить его принадлежность к той категории святых, чьей особенностью является агрессия против мира. Итак, перед нами уже — отрефлектирован- ная религиозной мыслью особая группа праведников.

Вот как описывает этот «орден»169 Евагрий Схоластик (конец VI в.):

Скажу еще и о другом, чего чуть не упустил, хотя это важнее всего (остального). Существуют немногочисленные (подвижники), но они все-таки есть, которые, как только через добродетель удостоятся того, чтобы стать бесстрастными (атта0е!д бичи), возвращаются в мир, в самую гущу треволнений (ву \ieoois 0ор1)(3о19); притворяясь помешанными (ттарафорои? афад), они таким образом попирают тщеславие, которое душа, согласно мудрому Платону, снимает в качестве последней одежды (оу теХбитаХоу х1™уа ката ПХатоауа ТОУ аофоу л фихЛ тгефикеу аттопбеабаь)... Таким образом их любомудрие заключается в том, что они бесстрастно едят (то аттабаз? естбьеьу фьХоаофоисп), где бы им ни предложили — в харчевнях или у лотков, не стесняясь ни места, ни лица, вообще ничего. Нередко посещают они и бани, и там бывают большей частью вместе с женщинами ((ЗаХауаоь? 8е аих- volg 6|иХош1, та ттоХХа уиуа1.?1 аиуаиХ1?6|1еуо1), и моются с ними, покорив страсти так, что имеют тираническую власть над (своей) природой и не склоняются на требования собственного естества ни от взгляда, ни от прикосновения, ни даже от объятия женского, но хотят с мужчинами быть мужчинами, а с женщинами — женщинами, желая причаститься каждому естеству, а не принадлежать только одному. Образ жизни их столь точно уравновешен на весах, что, даже когда они сильно отклоняются в сторону, это отклонение совершенно неощутимо, несмотря на мощный размах. Для них настолько смешаны противоположности (ведь Божья благодать соединяет несоединимое и вновь разъединяет), что в них сосуществуют жизнь и смерть... И так в них обе жизни переплетены, что даже совершенно отвергнув плоть, они по- прежнему живут и общаются (аигаиХ^оглт) с живыми... всех слушают и со всеми встречаются (аггуу'ьуеабаО... А когда приходит к ним гость... они выдумывают особый род поста — едят нехотя170.

Этот интересный текст ставит ряд проблем: во-первых, Евагрий безусловно описывает здесь юродивых, но почему-то не называет вещей своими именами. Во- вторых, он относит существование описанных им подвижников к середине V в. — их якобы видела императрица Евдокия во время своего паломничества в Палестину. Если существование монастырского юродства или зачаточных форм юродства городского для столь раннего периода еще можно допустить, то юродивые на высшей стадии своей агрессии, описанные Евагри- ем, суть все-таки порождение иного времени. Скорее всего, историк обобщил и «удревнил» тот самый имевшийся в его распоряжении материал о Симеоне Эмес- ском, который вошел в другую часть «Церковной истории» (см. ниже, с. 103).

Но проблемы на этом не заканчиваются: Евагрий в вышеприведенном пассаже не только подводит под юродство теоретическое обоснование, но и ссылается, неожиданным образом, на авторитет Платона. Между тем у философа нет подобного высказывания. Эта псевдоцитата отдаленно напоминает разве что те слова из диалога «Федон» (87с1-е), где говорится, что тело есть «последняя рубашка» души171. Зато Афиней и Прокл действительно приводят похожую цитату172. Ту же самую мысль раннехристианский писатель Ипполит Римский приписывает индийским «брахманам»173. Опять-та- ки на «брахманов» и «гимнософистов» ссылается в схожем контексте и неоплатоник Порфирий. В. М. Лурье полагает, что все эти тексты, включая интересующий нас пассаж Евагрия, восходят к какой-то общей эллинистической традиции о «нагих мудрецах», из которой идеологи монашества, примыкавшие к окружению императрицы Евдокии, почерпнули «идеологию юродства»174. Наблюдения В. М. Лурье (и помогавшего ему А. Г. Дунаева) чрезвычайно интересны. Пожалуй, от них укрылся лишь один текст, также имеющий несомненное отношение к той традиции, которую они реконструируют: это пассаж из императора Юлиана, автора, весьма чуткого ко всякому религиозному синтезу: «Я полагаю, что лишь одному Сократу и немногочисленным его приверженцам, являвшимся поистине счастливыми и блаженными (|шкар(.01?), удалось снять последнюю одежду честолюбия (ТОУ ё а хатой аттобистаабси ТЛ? фьАоп^иа?). Честолюбие — это ужасная страсть»175. Итак, можно принять за доказанное, что оговорка о Платоне, вырвавшаяся у Евагрия, не может быть случайностью, особенно учитывая, что нигде больше он великого философа не поминает. Видимо, слова насчет «последнего хитона» — единственный осколок солидной апологетической традиции: христианские интеллектуалы уже во второй половине V в. обосновывали эксцентричную аскезу некоторых монахов ссылками то ли на Платона, то ли на «гимнософистов», причем аргументацию без зазрения совести черпали у своих языческих предшественников и оппонентов176.

<< | >>
Источник: Иванов С. А.. Блаженные похабы: Культурная история юродства / Рос. академия наук. Ин-т славяноведения. — М.: Языки славянских культур. — 448 с.. 2005

Еще по теме Глава 2 МОНАСТЫРСКИЕ СИМУЛЯНТЫ:

  1. Монастырская школа X век
  2. § 2. Монастырские правил
  3. Теофил и монастырское искусство
  4. МОНАСТЫРСКОЕ ВОСПИТАНИЕ И ОБРАЗОВАНИЕ
  5. Реформа монастырской жизни
  6. * Монастырские затворники и городские интеллектуалы
  7. МОНАСТЫРСКОЕ ЗЕМЛЕВЛАДЕНИЕ.
  8. 24. ПОМЕЩИК-ХРИСТИАНИН. МОНАСТЫРСКАЯ ИСТОРИЯ ИЗ ВРЕМЕН РЫЦАРСТВА
  9. ГЛАВА IX. ИСПОЛНИТЕЛЬНАЯ ВЛАСТЬ: ГЛАВА ГОСУДАРСТВА И ПРАВИТЕЛЬСТВО § 1. ГЛАВА ГОСУДАРСТВА
  10. ВВЕДЕНИЕ, ИЛИ ГЛАВА «О МЕТОДЕ»              4 ГЛАВА 1. ФРАКТАЛЫ ИСТОРИИ              6 Плутархиада              6 Индекс совпадений              12 Бабочка Лоренца под звездой Вифлеема              19 Аэропланы тьмы египетской              25 ГЛАВА 2. РЕАЛЬНЫЕ ИКС-ФАЙЛЫ              39 «Восток» — дело тонкое              39 Величайший обман столетия              46 Нечистый эксперимент              51 В поисках утраченной гравицапы              63 Как из людей делают баранов              73 ГЛАВ
  11. Глава сорок первая
  12. Глава тридцатая * В
  13. Глава первая
  14. Глава первая
  15. Глава двенадцатая 1
  16. Глава двадцатая 1
  17. Книга вторая Глава первая 1 За исключением Camestres, Вагосо, Disamis и Bocardo. —
  18. Глава первая