Статус определения


Если факты установлены и о них достигнуто согласие, но спорным остается вопрос о том, что они собой представляют: к какой смысловой области будет правильным их отнести, то мы имеем дело со статусом определения и отвечаем на вопрос «quid sit?» — «что это?»
Задача аргументации в статусе определения состоит в нахождении и обосновании отношения факта к классу фактов или к норме.
Но и класс фактов, и норма выражены словами языка, в значении которых выделяются языковое, лексическое, предметное, понятийное содержание. Предметом и целью обсуждения является формулировка определения: если «данное деяние есть необходимая самооборона», то понятия самооборона и необходимость, даже если им дана правовая квалификация, нуждаются в истолковании и обсуждении применительно к данному действию со всеми его частными особенностями, обозначенными конкретными словами конкретного языка, которые в совокупности должны быть приведены в соответствие со словами, использованными в формулировке нормы и в юридических истолкованиях этой формулировки. Определение как операция представляет собой конструирование понятия. Для конструирования понятия значения слов сводятся (определяемое и определяющее слова) и разводятся (определяющее слово и слово, ограничивающее его значение, — синоним, антоним, пароним и т. д.). Операции сведения и разведения значений слов и являются материалом обсуждения в статусе определения. В статусе определения, по существу, обсуждается не проблема истинности высказывания, а проблема правильности именования установленного факта.
[2.5.] «Господа присяжные заседатели!
Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что всем нам равно присущее чувство правды, простое и бесхитростное, давно уже подсказало вам разгадку этого несложного дела. Но в делах судебных, по-видимому, одного простого чувства правды мало. Каждое явление живой действительности, носящее на себе хотя бы только внешние признаки нарушения писанного закона, становится достоянием юристов, подобно тому как мертвое тело, найденное при сомнительных условиях, — достоянием полицейских врачей и хирургов. Нет нужды доказывать, что смерть явно последовала от удара камнем в голову, хирург вскроет и грудную полость, распотрошит все внутренности, чтобы убедиться, что легкие, сердце и печень на своем месте. Его нож, пила и скальпель не угомонятся до тех пор, пока не кончится вся эта круговая печальная, нередко совершенно бесцельная работа. Мы, юристы, от хирургов отличаемся разве только тем, что оперируем не над трупом, а над живым организмом, в котором бьется и трепещет еще живое сердце.
Мои почтенные противники — прокурор и поверенный гражданского истца, в качестве заправских юристов проявили беспощадность хирургов при анализе события, имевшего место 2 февраля 1896 года в клубе общественного собрания г. Елизаветграда. В поведении Александра Шишкина, вызванном тяжким оскорблением, полученным от отставного корнета Павловского, они не видят и не хотят видеть ничего другого, кроме умышленного покушения на убийство, хотя и совершенного в запальчивости и раздражении, но все же совершенного сознательно, с целью лишить жизни человека.
Забывая на минуту все перипетии, все предшествующие моменту выстрелов отношения Павловского к Шишкину, я остановлюсь пока только на строго юридической точке зрения.
Но и с этой формальной стороны в действиях Шишкина невозможно усмотреть покушение на убийство. Имеется налицо только самозащита человека, потрясенного тяжким ударом, неизвестно как и откуда исходящим, неизвестно чем еще впереди угрожающим.
Наш закон знает „необходимую оборону”, он позволяет с оружием в руках защищать свою жизнь, здоровье, свободу. Правда, в законе нет, к сожалению, специального указания на право защиты таким же путем своей чести. Но вы, вероятно, согласитесь со мной, что удар, сбивающий вас с ног, удар, за которым вы не знаете, последует ли тотчас же другой, еще более сильный, и притом со стороны человека, заведомо для вас обладающего феноменальной физической силой и вдобавок носящего всегда в кармане револьвер, — такой удар, нанесенный вам притом изменнически, когда вы еще не разглядели противника, заключает в себе элементы не простого оскорбления и насилия, а явной, реальной угрозы не только вашей чести, но и вашей телесной неприкосновенности, вашему здоровью, если не самой жизни. На такой удар, как на нападение дикого зверя, законный ответ — пуля, если, по счастью, имеется при себе револьвер.
Но, возразят мне, закон говорит о необходимой обороне, когда „нельзя ожидать защиты от ближайшего начальства”, когда человек одинок в своем бессилии, когда он застигнут в уединенном месте, например, в лесу... В лесу?!
Но разве здесь был не живой лес безучастных и равнодушных людей, для которых нравственные интересы и опасения ближнего совершенно чужды? Разве не около двух лет на глазах всего города господин Павловский безнаказанно занимался выслеживанием и травлей мирного, скромного и душевно измученного Шишкина? Разве этот последний не обращался и к „ближайшему” и к более высокому начальству с ходатайствами и просьбами обуздать господина Павловского, отобрать у него оружие, защитить от его посягательств? Разве не всему городу были ведомы, а может быть, и „любезны”, безнаказанные буйные выходки господина Павловского? Разве терпимо в сколько-нибудь культурной стране, чтобы нравственная распущенность своеобразного трактирного бретера могла держать в осаде целый Елизаветградский уезд? В клуб проникает господин, не снабженный даже входным билетом; он врывается почти насильно. В толпе все знают, что он пробирается с явно враждебными намерениями по отношению к Шишкину, и никому до этого нет дела, никто не отрезвляет, не останавливает, не выпроваживает его. Обстановки какого дремучего леса вам еще надобно для наличности всех условий необходимой самообороны? Предупреждены и власти, предупреждено и общество. Если они бессильны оградить и защитить безопасность моей личности, тем хуже для них — я вынужден защищаться сам. Я только в своем праве.
Как усугубляющее вину Шишкина обстоятельство выдвигают то, что он стрелял в многочисленном собрании, стрелял в клубе, что это угрожало опасностью многим, за исключением нескольких капель воистину невинно пролитой крови почтенного господина Дунина- Жуковского, которого шальная пуля легко ранила в ногу и который, как человек рассудительный, никакой претензии к Шишкину не имеет, выстрелы эти, по счастью, никому вреда не причинили. Но если Шишкин стрелял в клубе, в многолюдном собрании, то ведь тут же, на глазах этих самых людей и нападали на него, тут же сшибли его с ног. Если это — клуб, который нельзя иначе посещать как с заряженным револьвером в кармане, то пусть же господа члены пеняют и гости пеняют на самих себя. Они жнут то, что посеяли. Во всякой другой, более культурной стране такой факт, как нанесение удара кулаком в клубе, в публичном месте, вызвал бы общий протест, общее негодование, он был бы квалифицирован как грубое насилие, автор которого навсегда был бы отвергнут обществом. Но здесь все „дело” получило, наоборот, интерес пикантного скандала, заполнившего собой на многие дни безнадежную плоскость и пустоту общественных интересов.
Но есть и другие соображения, исключительно юридического свойства, в силу которых вы должны отвергнуть наличность сознательного покушения на жизнь Павловского.
Еще не поднявшись с пола, оглушенный, ошеломленный жестоким ударом, Шишкин стал стрелять, он выпустил три заряда. Легко понять то взбаламученное душевное состояние, в котором он находился. В подобном положении люди иногда и сами на себя от стыда и позора за незаслуженное оскорбление способны наложить руки. Чего же бы вы хотели: чтобы этот молодой человек, симпатичный, полный жизни и светлых надежд, и притом человек семейный, убил бы себя тут же на месте? Это более бы удовлетворило вас? Но оставаться спокойным, бездействовать, не реагировать на полученное публично оскорбление он был не в силах. Он стал стрелять. Зачем? Куда? Разве он мог дать себе в эту минуту надлежащий ответ! Предположение, что он мог желать убить своего обидчика, конечно, более или менее правдоподобно. Оно напрашивается само собой. Но столь же естественно мог он желать только ранить его, только напугать, только оградить себя от дальнейшего нападения. Он стрелял, а господин Павловский в это время, закрывши голову руками, спотыкаясь, падая, чуть ли не на четвереньках, „благородно” отступал и ретировался. Из трех пуль, выпущенных Шишкиным, ни одна не пролетела даже близко от господина Павловского. Какое же основание имеем мы заявлять о цели лишить жизни Павловского и признавать наличность такого умысла доказанной?
С достоверностью мы можем сказать одно: Шишкин стрелял в ответ на оскорбление, дабы реабилитировать себя в глазах того же многолюдного собрания, среди которого им было получено тяжкое оскорбление.
Наконец, он мог, а пожалуй, даже должен был стрелять, чтобы дать острастку, чтобы дать знать Павловскому, что всякая дальнейшая попытка к нападению не пройдет для него безнаказанно. Пули, летевшие в разные стороны, в карнизы хор, в потолок, в ногу господина Дунина-Жуковского, не свидетельствуют ли нам о том, что стрелявший был в том расстроенном душевном состоянии, в том явном затемнении сознания, когда вообще о каком-либо сознательном намерении, а стало быть, о намерении лишить жизни именно господина Павловского, не могло быть и речи. Оглушенный невыносимо тяжким оскорблением, несчастный стрелял, благо при нем был револьвер, с той же рефлекторной последовательностью, с той же животной логикой, с которой мы кричим и неистовствуем, когда уже не в силах ни скрыть, ни побороть невыносимой боли.
Вспомним показания свидетелей. Сделав подряд три шальных выстрела, не попавших в Павловского, Шишкин даже не бросается вслед за ним, не нагоняет его, чтобы выпустить еще пулю сзади в упор, на что имел всю возможность. Очнувшись, он, дрожащий и бледный, сам отбрасывает револьвер и безнадежно рыдает, ломая руки.
Я кончил с юридической стороной дела. С уверенностью скажу, что не только среди вас, присяжных заседателей, но и среди коронных судей не нашлось бы такого, который решился бы подписать Шишкину обвинительный приговор. Это совершенно неповинный, притом несчастный, человек.
Благодаря присутствию в этом деле поверенного гражданского истца, задача моя, однако, далеко не исчерпана.
Не отрицая того, что непосредственно нападение господина Павловского вызвало всю катастрофу в виде выпущенных Шишкиным трех револьверных зарядов, представитель интересов господина Павловского находит тем не менее, что „вся нравственная вина за происшедшее падает все же на Шишкина” и что он один будто бы виновник всех недоразумений, выросших „на поле чести”, на каковом поле доверитель его имеет претензию считать себя едва и не монополистом.
Ниже мы увидим, в чем именно заключаются прерогативы такого самовольно отмежеванного себе привилегированного положения на поле чести, а пока подробно остановимся на столкновении 24 апреля 1894 года, которое, по мнению моего противника, послужило главной, если не исключительной причиной последнего нападения господина Павловского.
Что же случилось в это знаменательное, по мнению защитника интересов господина Павловского, число? Право, ничего особенного, если не считаться с незаметно, бесследно и безнадежно промелькнувшим для нас целым полустолетием со времени бессмертного Гоголя. Разыгралась одно из печальных историй, которая характеризует нашу провинцию все еще чертами великого автора „Мертвых душ”.
Компания приличных людей, проживающих в своих имениях, в обществе своих дам, возвратилась со спектакля в гостиницу и в ожидании, пока запрягают лошадей, расположилась в ресторане гостиницы „Марианн”, посещаемом преимущественно местными помещиками.
Решили поужинать. Казалось бы, чего естественнее и невиннее? Кому могло прийти в голову предвкушать опасность какого-либо столкновения на „поле чести”? Когда идешь вкусить только телесной пищи, забываешь на минуту о духовной...
Но монополисты поля чести, во вкусе господина Павловского, поистине безжалостны; они не дадут спокойно проглотить даже куска. Они хронически одержимы „даром” чести. С первой же выпитой рюмкой очищенной вечно клокочущий в их груди вулкан „чести” начинает изрыгать непечатные ругательства, не стесняясь ни публичного места, ни общества дам. С этого ведь все началось.
Местные землевладельцы, господа Стенбок-Фермор, Дмитриев и Шишкин, со своими женами, едва успели занять место в общем зале ресторана „Мариани”, как вдруг с соседнего стола, занятого компанией каких-то офицеров, раздалась непечатная брань, грубая, пьяная, нецензурная. „Подобными словами”, как доложила прислуга, „выражался” корнет запаса армии господин Павловский по адресу своих собутыльников. Можете себе представить смущение мирной компании. Мужчины не знают куда глядеть, куда спрятать свои залитые краской стыда лица; дамы инстинктивно чуют тревогу... Является естественное побуждение оставить общий зал, уйти куда-нибудь, скрыться, перейти в отдельную комнату. Но едва успевают они покинуть свои места, едва доходят до дверей, как им вслед уже несется пьяный возглас: „Что, испугались?” Возглас сопровождается ассортиментом самых отборных русских слов. „Поле чести” остается за господином Павловским.
Но история далеко не кончена. Не таков господин Павловский герой, чтобы довольствоваться столь малой победой. Его, изволите видеть, „оскорбили” тем, что покинули зал, „погнушались его обществом”. По правилам чести, выработанным кодексом господ типа Павловского, сквернословием этих господ вы должны упиваться безропотно до конца, пока они не соблаговолят выкинуть вам еще новую какую-нибудь штуку, пожалуй, еще и почище.
То, что следует далее, не находит уже себе достаточно жестких слов для оценки. Совершенно напрасно господин поверенный Павловского снисходительно называет все это маленьким скандалом. Разыгралось, в сущности, нечто очень большое по нравственному своему безобразию.
Едва компания достигла коридора, как ее настигает господин Валь- чевский, родственник и собутыльник Павловского, и предупредительно сообщает: „Разве вы не знаете, господа, с кем имеете дело? Это Павловский, сам Павловский!” Следует краткий и быстрый пересказ всех причиненных им на своем веку членовредительств и учиненных в Ели- саветграде скандалов. „Он обиделся, что вы ушли... Он всегда вооружен шестиствольным револьвером. Он вас не оставит в покое. Прячьтесь, спасайтесь — он идет вам вслед!”
Наступает момент ужаса и всеобщей паники. Еще бы!.. Сам Павловский оскорблен в своей чести!.. Компания удаляется в отдельный кабинет. Запирают дверь на замок. Тщетная предосторожность! Своим огромным, всесокрушающим кулаком Павловский принимается колотить в дверь. Дверь трещит и начинает подаваться, дамы доведены почти до обморочного состояния. Тогда через окно их высаживают во двор и тайно уводят в квартиру ближайших знакомых. Вдруг кто-то говорит: „А где же Стенбок-Фермор?” Оказывается, что несчастный замешкался как-то в коридоре и попал в переделку к господину Павловскому, собутыльники которого, вместо того чтобы удержать его, разбежались. Шишкин, устроив дам, возвращается в коридор, чтобы, если еще возможно, выручить товарища. Он встречает его, выбегающего из коридора в убийственно жалком виде. Несчастный весь растерзан, полбороды нет, на лице красная полоса. Сначала с оголенной шашкой, а потом уже врукопашную накинулся на него Павловский, и... разумеется, „поле чести” и на этот раз осталось за ним.
Завидев Шишкина, Павловский оставляет убегающего Стенбок- Фермора, хватает за лацканы Шишкина и требует уже от него „объяснений”. Какие, казалось бы, уже тут могли быть объяснения? Но Шишкин находчиво отвечает: „Вы оскорбили дам непечатной бранью!” Гибкость диалектики господина Павловского в вопросах, сопряженных с интересами чести, оказывается, однако, неистощимой. Одной рукой он приподнимает фуражку и торжественно изрекает: „Перед дамами извиняюсь!”, а другой, правой — лезет к себе в карман брюк, вынимает револьвер и грозно произносит: „А с вами, милостивый государь, я разделаюсь!”
По счастью для Шишкина, который не обладает нужной для общения с господином Павловским физической силой, в эту минуту коридор был уже заполнен приехавшей с помещиками из деревень прислугой, которая, естественно, была привлечена всем этим шумом и скандалом. Видя поднятый на себя револьвер, Шишкин рванулся и крикнул бывшим тут людям: „Возьмите его!” Несколько человек кучеров кинулись на Павловского, и в то же мгновение раздался выстрел.
Шишкин, не задетый пулей, вышел из коридора; тогда люди схватили, связали Павловского и обезоружили. Тем временем Шишкин послал за полици

ей, за воинским начальником, и когда власти прибыли, о происшествии произвели дознание, составили протокол и арестовали Павловского.
Вот та „кровная обида”, которую никак не мог простить Шишкину господин Павловский, которая, по соображениям моих противников, не могла быть ни забыта, ни прощена истинным дворянином, бывшим военным...
Но я вас спрашиваю: что же делать с субъектом, хотя и дворянского происхождения, начавшим в своем пьяном возбуждении бессмысленными ругательствами и кончившим выстрелом из револьвера в упор? Грустно, конечно, что ни дворянское происхождение, ни служебное прошлое господина Павловского не воспрепятствовали ему дойти до подобного озверения, но раз он уже дошел до него, поздно загораживаться этими почетными атрибутами своей личности, безжалостно им же самим попранными.
Что мною правильно анализирован и понят весь инцидент первого столкновения Павловского с Шишкиным, который ранее того с Павловским даже и не встречался, подтверждается и всем дальнейшим, имевшим место вслед за событием 24 апреля. Мы знаем, что протокол дознания был препровожден судебному следователю. Мы знаем, что на основании этого дознания, а отнюдь не по жалобе Шишкина возникло формальное предварительное следствие по обвинению Павловского в покушении на жизнь Шишкина, произведенном выстрелом из револьвера.
Затем картина вдруг резко меняется. Воинственный дотоле Павловский при приближении первой, действительно грозящей ему опасности в виде серьезного уголовного обвинения весьма быстро смягчается, укрощается, я бы сказал даже — падает духом. Перспектива скамьи подсудимых вовсе ему не улыбается, и вот между враждующими устанавливается „соглашение”. Павловский обязывается „честным словом” не возбуждать более никаких историй в виде угроз и вызовов на дуэль против мнимых обидчиков Шишкина и Стенбок-Фермора, взамен чего те обещают смягчить свои показания относительно выстрела и сделать все от них зависящее, дабы дело о покушении на убийство было прекращено. Соглашение блистательно осуществилось. Уголовное дело, за недоказанностью преступления, прекращается.
Тут действительно имела место та „ложь”, на которой так настаивал поверенный гражданского истца; но я вас спрашиваю, кто воспользовался выгодами этой лжи? Для кого она была нужна? В чьих интересах она была придумана? Если господами Шишкиным и Фермером руководило только естественное чувство жалости к участи молодого человека, то уж далеко не столь благородное побуждение руководило Павловским. Чтобы спастись от ответственности, он призывал благодетельную ложь своих противников и сам, в следующих, более чем откровенных показаниях, данных судебному следователю, выяснял истинную роль в столкновении 24 апреля. Его показание было здесь читано. На восемнадцатом листе прекращенного производства вот в каких выражениях господин Павловский говорит о самом себе: „Я был пьян, в таком отуманенном состоянии, что ничего почти не помню”. Далее: „Я не помню, что бы вызвало с моей стороны покушение на убийство”. И еще: „Я сам сильно страдаю за все происшедшее и сожалею о нем”.
Казалось бы, чего же лучше? Делу конец. Конец тем более бесповоротный, что в добавление ко всему он и перед Шишкиным обязался своим „честным словом” не поднимать более старых счетов.
Итак, прошлое умерло, погребено, и на него навалена еще надгробная плита в виде „честного слова” чуткого в вопросах чести человека, каким хотели изобразить пред нами господина Павловского. Тем лучше! Шишкину можно спать спокойно. Честное слово противника — вещь немалая. Его не сдвинуть с места никакими рычагами софизмов, толкований и обходов.
Действительно, на протяжении шести месяцев все было спокойно. Шишкин встречал Павловского, Павловский — Шишкина, но они даже не кланялись. Но вот Павловский съездил на Кавказ, тот „погибельный” Кавказ, где, без сомнения, еще бродят беззвучной толпой духи и тени героев Марлинского с бессмертной тенью лермонтовского Грушницкого во главе, и для Шишкина, убаюканного на время честным словом Павловского, наступает пробуждение от сладкого, но непродолжительного сна.
Что же случилось? Ровно ничего нового, кроме того, что поручик Белехов приехал вместе с господином Павловским и потребовал от Шишкина... сатисфакции. В чем дело? Да все в том же оскорблении, нанесенном бывшему офицеру и дворянину 24 апреля 1894 года. Было предложено: или драться с ним, Белеховым, или возвратить Павловскому его честное слово.
Господин Шишкин развел руками: драться с совершенно неизвестным ему лицом он решительно отказался, так как сам его ничем не обидел, ни обиженным в свою очередь себя не чувствовал, и заявил, что предоставляет господину Павловскому распоряжаться своим честным словом по собственному его усмотрению.
После этого Шишкину оставалось только воскликнуть: „Прости, покой!” И действительно, покой был утрачен навсегда. Мирный сельский хозяин, отец трех малых детей, муж, человек общества, он сделался какой-то ходячей мишенью для прицелов Павловского. Вызовы на дуэль в различной форме, через разных лиц, от имени Павловского так и сыпались на него. Нравственно измученный, совершенно сбитый с толку всевозможными советами участливых людей, всегда готовых заварить кашу, которую не им придется расхлебывать. Шишкин одно время готов был даже принять вызов Павловского, который между тем предусмотрительно упражнялся в стрельбе в цель. Но, наконец, Шишкин очнулся, от дуэли отказался и взамен предложил третейский суд и всякое иное возможное удовлетворение.
Оказывается, что Павловскому только этого и надо было. Вы, без сомнения, помните то возмущающее душу письмо, которым отвечал Павловский на эту попытку примирения. Дворянин и бывший офицер Павловский предлагает такому же дворянину и бывшему офицеру Шишкину подвергнуться... „двадцати пяти ударам розог при свидетелях и корреспондентах газет”!! Что сказать о подобном попирании в самом себе всякого человеческого достоинства?.. Человеку это предлагал другой человек, прикрывающийся девизом восстановления своей собственной поруганной человеческой чести.
Право, господа, чем-то невыразимо диким, почти забавно-диким, начинает веять от этой истории, к которой так нелепо пристегнуты разговоры о чести, о чувстве чести — чувстве великом, которое, однако, в своем чистом виде всегда и прежде всего является лишь спутником сознания и в себе и в других истинного человеческого достоинства... Что же мы видим здесь? Большими буквами выведено слово „честь”, но чего, чего только этим словом не скрыто?!
Чтобы не выходить из области Кавказских гор, мне невольно приходит на память воинственная, но дикая племенная горсть хевсуров. Когда вы видите на их живописных лохмотьях всюду изображения креста, а на их самодельных мечах и доспехах исковерканные латинские надписи с громко звучащими девизами, вам невольно приходит на ум мысль: не крестоносцы ли это, движимые живой верой, все еще продолжающие идти на освобождение Гроба Господня?
Но знатоки края и некоторые ученые этнографы вас отрезвят своей остроумной догадкой. Потерпевшие кораблекрушение крестоносцы были заброшены некогда на берега Кавказа; теснимые другими племенами, они подались в ущелье диких гор, здесь поженились на туземках, и народилось особое племя. Они испытали на себе всю эволюцию обратного развития — регресса. Они одичали. Это — хевсуры. Кресты, которые вы видите нашитыми у них на груди, достались им от предков, но живую веру, которую те имели в своей груди, они утратили. Они не знают больше живого Бога и поклоняются идолам. Благородных девизов, которые начертаны на их бряцающем оружии, им даже не прочесть. Они не понимают больше ни смысла их, ни значения: это дикари в полном значении слова.
Полно значения слово „честь”; но уберем его вовсе из этого дела как ненужное украшение, столь же ненужное, как полустертый девиз на мече одичалого хевсура.
Единственное объяснение поведения Павловского, на котором я бы охотнее остановился, было бы предположение о нервной и психической его болезненности. Но свидетельство господина врача Загорского, попутно оценившего и свое собственное лечение в триста рублей, удостоверит вам, что это нервное состояние наступило лишь после выстрела Шишкина. В таком случае Павловский должен явиться нравственно ответственным за все свое предыдущее поведение, прикрываемое им девизом чести.
Чтобы основательно судить, в чем заключалось это поведение, достаточно одного последовательного перечня его деяний. Непечатная брань по адресу ни в чем не повинных женщин, избиение господина Фермора, изуродование его бороды, стреляние в Шишкина, принятие прощения своих собственных вин, нарушение данного честного слова, выслеживание Шишкина в течение боле года с револьвером в руках и, наконец, нападение на него врасплох 2 февраля в общественном клубе.
Выстрелы Шишкина, по указанию допрошенных здесь свидетелей, как и следовало ожидать, все же отрезвили Павловского. Насколько он гордо наступал, настолько трусливо пятился назад, извиваясь, приседая и опасливо закрывая голову руками. Он растерянно выскочил из клуба, позабыв даже надеть фуражку. Ваш приговор невольно будет обнимать собой и нравственную оценку действий Павловского. Надо надеяться, что он еще более отрезвит его. Вы заставите его попятиться еще далее.
Прошу вас вынести Шишкину оправдательный приговор» [258].
Тезис речи представляет собой утверждение, что действия Шишкина следует рассматривать как необходимую самооборону («...в действиях Шишкина невозможно усмотреть покушения на убийство. Имеется налицо только самозащита человека...»).
Этот тезис и обосновывается в речи, которая поэтому относится к статусу определения. Сам по себе факт признается полностью, неправильным предстает истолкование факта обвинением. Поэтому предметом аргументации оказывается, с одной стороны, истолкование факта как необходимой самообороны, а с другой, — опровержение истолкования факта как попытки лишить обидчика жизни. Такая аргументация предполагает обоснованное представление причин и мотивов действий Шишкина с точки зрения норм права и сопоставление его действий с действиями Павловского, что неизбежно связано с анализом ситуации и с оценками. Многочисленные оценки действий Шишкина, Павловского и других фигурантов дела значимы именно как аргументы в пользу тезиса, хотя они несут и иную функциональную нагрузку — формирование нравственного отношения коллегии присяжных к обвиняемому и к гражданскому истцу.
В статусе определения выделяется пять основных проблем: однородные и неоднородные нормы; иерархия понятий;
фиксированные и подразумеваемые норм; совместимость, сведение и разведение понятий; истолкование понятий. Иерархия норм может относиться как к нормам однородным, например правовым, так и к нормам неоднородным, например правовым и нравственным.
Однородное иерархическое отношение представлено в примере [2.5] аргументом к презумпции невиновности или меньшей вины и к презумпции бремени доказательства (onus probandi) вины, а не невиновности. В аргументе «Предположение, что он мог желать убить своего обидчика, конечно, более или менее правдоподобно. Оно напрашивается само собой. Но столь же естественно мог он желать только ранить его, только напугать, только оградить себя от дальнейшего нападения... С достоверностью мы можем сказать одно: Шишкин стрелял в ответ на оскорбление, дабы реабилитировать себя в глазах того же многолюдного собрания, среди которого им было получено тяжкое оскорбление» опущена посылка, в соответствии с которой колебания в доказательстве намерения решаются в пользу обвиняемого. Поскольку принципы права или юридические максимы представляют собой частные топы, они являются нормой истолкования деяния в отношении к статье закона.
Неоднородное иерархическое отношение моральной и правовой норм представлено аргументом к долженствованию, адресованному присяжным: «Мы, юристы, от хирургов отличаемся разве только тем, что оперируем не над трупом, а над живым организмом, в котором бьется и трепещет еще живое сердце. — И далее: ...не только среди вас, присяжных заседателей, но и среди коронных судей не нашлось бы такого, который решился бы подписать Шишкину обвинительный приговор». Нормы морали предстают как основание применения правовых норм для коронного суда, а тем более для суда присяжных, который должен был судить по совести и даже мог преодолеть санкцию закона. Иерархизация, сведение и разведение норм и данных являются основными операциями в статусе определения, поскольку задачей аргументации является на самом деле подведение нормы под факт, а не факта под норму: факт принимается как константа, нормы являются переменными. В соответствии с этой задачей и осуществляется специфическое для статуса определения истолкование факта.
Значимыми для статуса определения являются операции, связанные со сведением и разведением данных и содержания норм. Так, Н. П. Карабчевский сводит данные о действиях подзащитного к единому основанию — защите собственной жизни, что предусмотрено статьей закона, и разводит защиту чести с основаниями самозащиты, предусмотренными законом, представляя это основание как несущественное в отношении нормы закона. И далее защитник, используя сравнение общества с лесом, сводит положение подзащитного с положением человека, подвергшегося нападению в пустынном месте, где он не может прибегнуть к помощи полиции или властей. Фиксированные и нефиксированные нормы представлены в тех же фрагментах. Этическая норма предстает почти как нефиксированная, подразумеваемая, почему Н. П. Карабчевский и использует сравнительный аргумент: ему нужно противопоставить юриста хирургу-прозектору, чтобы подчеркнуть значимость моральной нормы и одновременно столкнуть аудиторию — присяжных с оппонентом — обвинителем. Нефиксированная норма, даже если она представлена пословицей или иной общепринятой максимой, как иносказание, допускает различные, иногда противоположные истолкования (например, «око за око, зуб за зуб»). Но мыслимые нормы как таковые обычно сильнее писаных, поскольку они непосредственно обращены к самосознанию аудитории и очевидны. Совместимость — наиболее сложная проблема аргументации в статусе определения. В примере [2.5] оратор строит представление о совместимости нравственной нормы, связанное с понятиями чести, достоинства, справедливости, с той нормой права, которая включает понятие самообороны, и разведения тех же понятий с характеристикой поведения Павловского, что и достигается системой сравнений, которая широко применяется в судебной практике Н. П. Карабчевского. Самые наглядные примеры — сравнение Павловского с хевсурами и действий Шишкина с действиями Павловского: в обоих случаях получается, что действия Павловского несовместимы с истинными представлениями о чести и противопоставляются действиям Шишкина, которые, напротив, соответствуют норме порядочности и чести дворянина и офицера и представляются достаточным основанием для оценки происшествия как самообороны. Те же фрагменты речи — сравнение общества с лесом, Павловского с хевсурами — служат инструментом истолкования понятий: первое сравнение нужно для истолкования той части правовой нормы, которая трактует о невозможности ограждения от опасности органами власти. Карабчевский создает искусственный пример — лес, с которым и сравнивается общество Елизаветграда. Этим приемом норма, фиксированная определенным выражением, распространяется на более широкий класс возможных ситуаций — экстенсивное расширение нормы, когда качественно расширяется состав ситуаций, подводимых под понятие «беспомощного положения». Интенсивное распространение нормы (значения терминов формулировки — допустимые условия необходимости самообороны) имеет место, если та же или аналогичная ситуация содержит действия или основания, выходящие за пределы, ограниченные нормой, например превентивные действия или несколько выстрелов из револьвера. Здесь в истолковании отношения казуса к норме дается аргумент к обстоятельствам — исключительная физическая сила и буйный нрав Павловского и нравственное состояние общества, неспособного обеспечить физическую и моральную безопасность гражданина.
В аргументации статуса определения главную роль играют категории общего и частного (род и вид), существенного и привходящего (акциденции и сущности), отношения и вещи и имени: в аргументации статуса определения особое значение имеет понимание имени как мотивированного: terminus conceptus Оккама.
<< | >>
Источник: Волков А.А.. Теория риторической аргументации. 2009

Еще по теме Статус определения:

  1. 62. Чим відрізняється статус адвоката від статусу інших юристів, які займаються юридичною практикою
  2. Глава XII О СРЕДСТВЕ ПРОТИВ ПУТАНИЦЫ, ВОЗНИКАЮЩЕЙ В НАШИХ МЫСЛЯХ И РАССУЖДЕНИЯХ ОТ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ (CONFUSION) СЛОВ,— ГДЕ ГОВОРИТСЯ О НЕОБХОДИМОСТИ И ПОЛЕЗНОСТИ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ИМЕН, КОТОРЫМИ МЫ ПОЛЬЗУЕМСЯ, И О РАЗЛИЧИИ МЕЖДУ ОПРЕДЕЛЕНИЕМ ВЕЩЕЙ И ОПРЕДЕЛЕНИЕМ ИМЕН
  3. Понятие правового положения (статуса) лиц, отбывающих уголовные наказания. Виды и структура правового статуса осужденных
  4. Глава XVI ОБ ОПРЕДЕЛЕНИИ, НАЗЫВАЕМОМ ОПРЕДЕЛЕНИЕМ ВЕЩЕЙ
  5. РАЗДЕЛ I. ОПРЕДЕЛЕНИЕ ЗАКОНА. ЕГО ПРИНЯТИЕ 180. Определение.
  6. Г лава V О ТОМ, ЧТО ГЕОМЕТРЫ, ПО-ВИДИМОМУ, НЕ ВСЕГДА ХОРОШО ПОНИМАЮТ РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ ОПРЕДЕЛЕНИЕМ СЛОВ И ОПРЕДЕЛЕНИЕМ ВЕЩЕЙ
  7. § 4. Правила определения. Ошибки в определениях
  8. Порядок и условия исполнения наказания в виде лишения права занимать определенные должности или заниматься определенной деятельностью
  9. § 1. Определение и приемы, сходные с определением
  10. § 5. Лишение права занимать определенные должности или заниматься определенной деятельностью
  11. 20. СОЦИАЛЬНЫЕ СТАТУСЫ
  12. ТИПЫ СТАТУСОВ
  13. Статус
  14. § 2. СОЦИАЛЬНЫЙ СТАТУС