<<
>>

Постмодернизм как социальное явление

В обществе постмодернизм как интеллектуальное течение имел успех, его положения стали перефразировать и употреблять в расширенном смысле. И здесь мы имеем дело уже не с философией, а с особенностями новейшей истории.
Чтобы оценить, насколько точно подмечены эти особенности, не обязательно соглашаться с постмодернистской критикой идей Просвещения, хотя ясно, что если мы действительно вступаем в эпоху постсовременности, то философские идеи постмодернистов найдут какое-то отражение и в социальной действительности. Больше того, люди, которые читают эту книгу, тоже живут в постсовременности и, наверное, захотят сопоставить ее описание, приведенное далее, с собственным опытом и наблюдениями. Мне самому кажется, что выявить и признать в нашей обыденной жизни черты постсовременности не так уж и сложно, хотя постмодернистам придется еще изрядно потрудиться, чтобы убедить нас поддержать проект философии постмодернизма в целом. Постмодернисты начинают с того, что бросают вызов всему в нашей жизни, к чему можно применить термин «современные», ко всем современным принципам и подходам (Kroker and Cook, 1986). Слово «современный» здесь, конечно, ярлык, который навешивается на такие явления, как планирование, организация и функциональность. Постмодернисты постоянно в оппозиции ко всему, что исходит от влиятельных групп в обществе: бюрократов, политиков, проектировщиков, которые опираются на авторитет, основанный на опыте, высшей мудрости или знании истины. Эти группы просто навязывают другим свои объяснения действительности. «Почему, например, дизайнеры решают, что “действительно” модно и элегантно, на каком основании они устанавливают для нас всех стандарты одежды и поведения?» — бро сают вызов постмодернисты привилегированному положению кутюрье. По тем же причинам им претит принцип функциональности: «самый эффективный» способ возведения зданий кажется им даже не выражением принятого инженерами способа осмысливать действительность, а просто попыткой группы профессионалов навязать другим людям свои ценности. Здесь явно прослеживается свойственная постсовременности тенденция без особого уважения относиться ко всякого рода авторитетам. Это нечто вроде простонародной насмешки над всеми, кто пытается навязать обычному человеку определенный образ поведения. Особо нужно отметить антипатию постмодернистов к эстетическим нормам, основанным на представлении о «хорошем вкусе» или «принятой традиции». Речь идет, скажем, о попытке влиятельного литературного критика Ф. Ливиса (1895—1978) отобрать лучших английских романистов в его книге с показательным названием The Great Tradition (1948). Ливис отнес к ним Джейн Остин, Джорджа Эллиота, Генри Джеймса и Джозефа Конрада, их он считал классиками литературы. На это постмодернисты отвечают: «Если вас берет за живое Джефри Арчер29, то зачем вам слушать этих профессоров?» Все, кто пытаются устанавливать какие-то стандарты, подвергаются насмешкам. Пусть тот же Ливис утверждает, что его оценка писателей «справедлива» и основана на внимательном чтении английской прозы, постмодернисты тут же заявят, что литературные критики как раз и зарабатывают тем, что выставляют оценки писателям, и что сочинительство для них — источник престижа и карьеры, поэтому ни о каком бескорыстным поиске истины тут и речи быть не может.
Не так уж сложно показать, что критерии, которые использует данный критик, сильно зависят от его пристрастий, полученного образования, классовых предпочтений. Ли- вису, например, можно поставить в вину его провинциализм, карьеру в Кембридже, увлечение мифической «органической общиной» — идеалом, осуществить который, как он считал, поможет классическая литература. Короче говоря, нужно только найти у критика слабости, а там уж ясно, что у нет никакого права навязывать нам свои оценки. Разоблачая претензии тех, кто считает, что обрели истину, культура постмодернизма тяготеет к релятивизму в эстетике и поощряет его в каждой сфере. Релятивизм становится универсальным принципом (Twitchell, 1992): в музыке («Кто сказал, что Моцарт лучше Ван Моррисона?»), в одежде («Чем, собственно, Егер лучше, чем Некст, только стоит дороже»), в театре («Почему именно Шекспир, а не Эндрю Ллойд Уэббер?»). От постмодернистского отрицания «тирании» тех, кто за нас решает, как нам жить, действительно веет духом свободы. Вместо догм культура постсовременности предлагает нам разнообразие выбора, карнавальность, бесконечное количество решений. В архитектуре вместо экономных коттеджей фирмы Уимпи или жилых башен в кварталах плотной застройки, спроектированных теми, кто знает, «как лучше» или «чего хотят люди», постмодернисты предлагают терпимо относиться к разнообразию вкусов: пусть каждый придаст своему жилью индивидуальность, в нарушение всех архитектурных канонов что-то пристроит тут, а что-то — там, здесь снесет стену, нагородит «ромашку на кашке», а если кто-то ему скажет, что это дурновкусие, то пошлет советчика к дьяволу. За всем этим кроется, конечно, отказ модернистов от поиска истины. С одной стороны, постмодернизм противится этим поискам, потому те, кто решают, что есть истина, не очень-то искренни, рассказывая, почему они так решили, да еще и сами эксперты не могут разобраться, в чем эта истина состоит. Поэтому и веры в единственную и незыблемую истину больше нет. С другой стороны, постмодернисты указывают, что решив, в чем состоит истина, мы очень легко придем к тирании. Не к тирании коммунистических режимов, когда как людям жить, решают не они сами, а партия, которой лучше известна «объективная реальность», а к той, вкус которой каждый из нас испытал, когда ему навязывали чужое мнение. Поэтому школьная программа требовала, чтобы мы читали Диккенса и Харди, так как именно они, по мнению наших педагогов, отвечали «стандартам хорошей литературы», а не фантастика, вестерны или любовные романы. Кроме того, каждый человек в Великобритании прошел через испытание телевидением ВВС с ее хранителями культурной традиции: мы смотрели массу новостей и комментариев, сериалы по классическим литературным произведениям, «серьезные» пьесы, а кроме этого, — немного спорта да специальные детские передачи вроде Blue Peter. А еще многие из моих читателей, выросших в муниципальных квартирах, помнят о тех правилах, которые навязывали нам архитекторы и проектировщики. На все это постсовременность весело отвечает: да нет никакой истины, есть только версии, и сам поиск истины — полная чепуха. Место поиска истины занято сейчас оправданием различий мнений, плюрализма, стиля «кто во что горазд». Результатом стали насмешки над увлечением модернистов жанрами и стилями (которые рано или поздно утверждались повсеместно и становились мерилами «хорошего вкуса»), стиль отвергается как признак претенциозности. Отсюда склонность постмодернизма к пародии, высмеиванию устоявшихся стилей, ироническому переосмыслению образов, сопоставлению и смешению всего и изготовлению ярких поделок. Образцы архитектуры постмодернизма вроде знаменитых «Уроков Лас-Вегаса» (Venturi, 1972; Jencks, 1984) возникли в результате забавного соединения несоединимого, когда деревянные детали в испанском колониальном стиле появляются на готическом фасаде, а ранчо строится с отделкой в венецианском стиле. Постмодернистские модницы одеваются в эклектичные наряды из леггинсов, агрессивных бутсов, индейских бус, жилетов и экзотических блузок. Но, пожалуй, наиболее знаменателен отказ культуры постсовре- менного общества от поиска аутентичности. Если мы составим список слов, которые по смыслу близки к понятию «аутентичность» — «подлинный», «осмысленный» и «настоящий», — то заметим, что все они изгоняются из этой культуры. Каждое из них косвенно утверждает важную для современности ценность — истинность. Этим мотивом человек оправдывает свои попытки разобраться в «настоящем значении» музыки, которую он слушает, свои поиски «настоящей» жизни, когда он интересуется своими «английскими корнями» (а, может быть, и своим истинным Я), свои размышления над «смыслом жизни» и свое стремление к «праведной жизни». Постмодернизм выступает против всего этого, на первый взгляд из чистого упрямства, но если задуматься, то вполне последовательно, так как он отрицает современность, его искренне тешат любые подделки, эфемерность и поверхностность, все тривиальное и явно искусственное. Постмодернизм не хочет иметь ничего общего с поисками аутентичности по двум основным причинам. Одну я уже детально обсуждал: само понятие истины фантастично, поэтому любые поиски аутентичности или реальности обречены на провал, потому что есть только разные версии правды. Мы не можем понять, например, что действительно сказал Диккенс, поскольку мы живем в XXI в., а интерпретировать образ маленькой Нелли из «Лавки древностей» берутся люди, которые уже знают, что такое бессознательное и детская сексуальность, поэтому между ними и Диккенсом, а также и той аудиторией, к которой обращался Диккенс, лежит пропасть. Бессмысленно спрашивать, что на самом деле значат песни «Битлз», потому что их смысл зависит от возраста и опыта человека, который пытается в этих песнях разобраться. Если первое возражение, связанное с поисками аутентичности, сводится к относительности любых интерпретаций, то второе носит более радикальный характер, и, как мне кажется, оно даже более характерно для постсовременности вообще. Возражение состоит в том, что как бы вы ни искали аутентичность, вы ее никогда не найдете, потому что она существует только в воображении тех, кто ее ищет. Люди думают, что где-то там — за углом, за горизонтом, в тридевятом царстве — и есть подлинная жизнь, и что мы когда-то сможем найти ее (внутри себя, в другом времени, в другой стране), и она будет отличаться от искусственной и поверхностной жизни современного мира, где всюду преобладает «стильное», «казовое», «только за деньги». Постмодернизм считает, что все эти поиски совершенно напрасны. Обратимся, например, к такому популярному в наши дни занятию, как генеалогические изыскания. Многие люди прилагают массу усилий, восстанавливая свое семейное прошлое. Обычным способом вернуть себе аутентичность стали поездки эмигрантов в те места, из которых (может быть, несколько поколений назад) выехали их предки. И что же находят люди, добравшись до мест, из которых когда-то отправились отцы-пилигримы, до хижины в ирландской деревушке, откуда бежали их голодавшие предки, до бывшего еврейского гетто в Польше, из которого они были изгнаны? Ну уж, конечно, ничего аутентичного. Скорее всего, они увидят реконструированную «под амбар» пуританскую церковь, которая выглядит «точно так, как было», «настоящий» ирландский обед из картошки (с охлажденным пивом «Гиннес» и приличным вином, если они его закажут), новенькую синагогу с центральным отоплением и занесенную в компьютер приходскую книгу. Вы хотели бы увидеть «настоящую» Англию? Эту «зеленую, славную» страну ухоженных полей, буколических коров, нетронутых пейзажей, беленых коттеджей, садов за каменными оградами и подлинных соседских отношений, на которую сейчас наступают автомобильные дороги, жилые кварталы и которая все чаще населена людьми, задерживающимися на одном месте на год-два, прежде чем уехать еще куда-нибудь? Вы хотели бы в такой деревне обрести свое «настоящее Я», найти свои корни, попробовать настоящий «английский образ жизни», который свяжет вас с предшествующими поколениями? Но взгляните на реальную жизнь этой деревни в Англии, в самой урбанизированной стране в Европе. Что вы там найдете? Агробизнес, оборудованные по последнему слову техники фермы, фабрики бройлеров и «покинутые деревни», заселенные жителями пригородов с их прекрасно устроенными домами (налоги за которые не поступают в местный бюд жет), где автоматизированное центральное отопление само включается в назначенное время, а морозильники набиты запасами из супермаркета, с их «вольво» (символ грубой деревенской неприхотливости и выносливости, по выразительности уступающий только «лэндроверу»), доставляющими их владельцев в деловой центр города и обратно. Именно эти городские пришельцы и занимаются восстановлением «традиционной» деревни, сопротивляясь промышленному строительству (которое могло бы дать рабочие места сельскохозяйственным рабочим, которых заменили комбайны, тракторы и агрономическая наука), собирая деньги на реконструкцию старых кузниц (часто они служат вторым домом и оснащены всеми современными удобствами), активно поддерживая исторические общества (а те издают эти очаровательные старые фотографии, развешивают их в деревенских залах собраний и на них «жизнь в деревне, столь нами любимая, выглядит такой, какой она когда- то была»), и, конечно, помогая сохранять «традиции» типа фольклорных танцев и деревенских ремесел — прядения и ткачества (Newby, 1985, 1987). Я не собираюсь высмеивать здесь мечты современных любителей деревенской жизни, я просто думаю, что поиски «аутентичной» Англии бессмысленны. Мы просто пытаемся заново создать тот образ жизни, который в каких-то отдельных чертах напоминает нам прошлое. В этой реконструкции нет места ни голоду, ни бедности, ни всем другим тяготам жизни, которые приходилось переносить деревенским жителям. Сама эта реконструкция подлинного образа жизни очень далека от подлинности и не может быть иной, нужно только это признать. Если мы выбираем, что восстанавливать, то уж о подлинности можно забыть. Многие хотели бы вернуться к традициям, чтобы обрести чувство уверенности в быстро изменяющемся мире, найти в нем свое место. В тревожные времена традиции успокаивают, дают опору, чувство подлинности, которое служит якорем в бурную эпоху. Но не так уж сложно показать, что английские традиции — Рождество с елкой, индейкой и гарниром, соревнования по гребле между Оксфордом и Кембриджем, розыгрыш кубка на стадионе Уэмбли, «настоящий» эль и «настоящий» английский паб, да, прежде всего монархия, восходящая едва ли не к англосаксонской древности, — все это сплошные новации (Hobsbawm and Ranger, 1983), изобретенные самое раннее во времена королевы Виктории. «Типично английское» Рождество — изобретение принца Альберта (мужа королевы Виктории. — Прим. перев.), кубок стал разыгрываться совсем недавно, пабы специально построены для того, чтобы вызывать ностальгические чувства по минувшим временам, пиво в них варит ся самым современным способом, а монархия изменилась самым радикальным образом за бурную историю своего существования. Итак, аутентичность отсутствует, есть только (неаутентичная) реконструкция аутентичности. Обратите внимание, например, на впечатления, которые получают туристы (Urry, 1990). В брошюрах вовсю расхваливается «нетронутый» пляж, «достопримечательности», «необычная» культура, нравы местного населения и «ощущение реальности увиденного». Но ясно, что все, что испытывает турист как раз неаутентично, все это тщательно от начала до конца срежиссировано: на греческом острове это таверна на берегу с отличным холодильником, доверху забитым континентальным пивом, местная музыка и фольклорные танцы, которые только что сочинены и записаны на компакт-диск, официанты, которых обучили упрощенным танцевальным движениям и способам вовлечения туристов в пляски, подлинная греческая кухня, приготовленная на микроволновке, замороженная и подогнанная под вкусы посетителей так, что в ней остался только намек на местный колорит (муссака с чипсами), любезные местные жители, не испорченные городом, но подготовленные в швейцарских школах гостиничного бизнеса, специальные туристские аттракционы, созданные и разрекламированные специально для них. Весь «мыльный пузырь» туризма держится на том, чтобы у туристов оставались только приятные ощущения, чтобы посетители не почувствовали вони и не столкнулись с теми антисанитарными условиями, в которых живет значительная часть местного населения. Ну, и кроме того, даже если место, в которое попадают туристы сохранило аутентичный вид, появление туристов неизбежно меняет его облик, не говоря уже о том, что местной культуре, которой специально придают «первобытный» вид, а древние церемонии отказываются при ближайшем рассмотрении чистыми постановками (MacCannell, 1976). Туризм — это бизнес, и он не может позволить себе ничего другого: рейсы должны быть заполнены, комнаты заранее заказаны, а стандарт обслуживания должен отвечать требованиям постояльцев из зажиточных стран (душ, чистое постельное белье и, если нужно, кондиционеры), а клиенты должны остаться довольными. Все это требует планирования, фальши и неаутентичности (Boorstin, 1962, с. 100—122). Неаутентичность не представляет собой монополию континентальных стран вроде Италии и Франции, которые прямо заинтересованы в постановочном туризме. И в Великобритании мы точно так же соблазняем туристов. Можно, конечно, утверждать, что в Великобритании сохранилось достаточно памятников истории, архитектуры, да и просто много всего занимательного, что не служит массовой индустрии туризма, но представляет собой «настоя щую историю» (Hewison, 1987). Но и «индустрия прошлого» тоже принимает участие в реконструкции и развитии британского прошлого, его подмазывании и подкрашивании с целью напомнить «какими мы были в прошлом». В качестве примеров приведу Бе- мишский промышленный музей в графстве Дерхем, Центр Иор- вика в Йорке, Айронбрижд30 и экспозицию «Оксфордская история». Постмодернисты могли бы с иронией отметить, что многие из этих туристских аттракционов были специально созданы, чтобы можно было наглядно увидеть, «какой на самом деле была наша жизнь» (прямо-таки понюхать прошлое), но их искусственность подрывает всякую веру в их аутентичность. Вообще-то, нужно заметить, что эти «новоделы» в определенном смысле более подлинны, чем иные, даже древние, памятники нашего наследия, например, старинные замки. Лондонский Тауэр, Имперский военный музей и Стоунхедж тоже неаутентичны, поэтому нам никогда не добраться до своего подлинного прошлого. И не только потому, что в них много того, что аутентичность разрушает (современные методы консервации, электричество, лифты, профессиональные гиды и пр.), но и потому, что все попытки познакомить нас с историей содержат элемент интерпретации, а следовательно, и конструирования прошлого и поэтому неаутентичны. Обратимся, например, к тем спорам, которые ведутся сейчас историками: должна ли это быть история, рассказанная мужчинами, или в нее нужно включить и чисто женский опыт; история чисто имперская, то есть такая, в которой основное место занимают войны и колониальные захваты; должна ли она быть англоцентричной или учитывать точку зрения континентальных народов; должна ли она строиться по принципу кратких периодов или концентриваться на долгосрочных процессах; чему нужно отдать в ней предпочтение, социальному или политическому; в центре ее должны стоять монархи или обычные люди? Проще говоря, перед нами не одна, а много историй, и это бросает вызов современным гуманитариям, которые хотели бы создать «истинную» историю, существенно подрывает веру в проект под названием «Наше наследие». Постсовременность отвергает все претензии на реальность: ничто не может быть истинным и аутентичным, поскольку все фальсифицировано. Нет «настоящей Англии», нет «настоящей истории» и «настоящей традиции». Аутентичность — только настоящая подделка, артефакт. Но если это так, то постоянный вопрос, который мучит современность «Какой в этом смысл?», сам лишен смысла. Тот, кто этот вопрос задает, имеет в виду, что истинное значение можно установить, можно, например, открыть настоящий смысл Библии, понять, что хотел сказать архитектор, когда спроектировал здание определенным образом, какой была на самом деле жизнь в эпоху наполеоновских войн, что хочет сказать девушка, надевая именно такое платье. Но если нам известно, что ничто само по себе не имеет смысла, а есть только различные интерпретации (Ролан Барт обычно называл это полисемантическим видением), то вполне логично полностью отказаться от поисков смысла. Характер человека постсовременности таков, что он легко мирится с тщетностью этого поиска и не впадает от этой тщетности в уныние, предпочитая вместо этого находить удовольствие в ощущении бытия. Вы, например, можете не иметь никакого представления, что выражает данная прическа, но вам доставляет удовольствие демонстрировать ее друзьям, и вся суть в том, что удовольствие нужно получать, не задумываясь над смыслом увиденного. У французов появилось даже специальное слово для этого — jouissance, оно было использовано сначала в переводе «Критики чистого разума» Канта, который был сделан в 1972 г. Кант проводил различие между высшими и низшими формами чувственности, но для постмодернистов (каждый из которых знает, что все имеет бесконечное количество значений) это несущественно, а поэтому можно вообще не беспокоиться о значении. Как гласят граффити, забудь о том, что хотел сказать Элвис [Пресли] своей песней Jailhouse Rock («Тюремный рок»), это просто рок-н-ролл: лови ритм и двигайся. Итак, мы, интеллектуалы, не должны беспокоиться по поводу потери смысла. Что касается простых людей, то они давно так же отчетливо, как и мы, осознают, что поиски «истинного значения» чего-либо — безнадежная затея. И они понимают, что в каждой ситуации возникает масса значений, так что найти среди них истинное невозможно. Поэтому люди даже в кино не стремятся понять реального смысла увиденной картины: они просто ощущают то, что она несет с собой: «прикольна» или наводит скуку, отвлекает, позволяет забыть о домашних делах или завести подружку либо приятеля, а там и вечер прошел. Люди, которые обитают в современности, постоянно тревожатся, понимают ли они, что это все значит, а граждане постсовременности давно на это махнули рукой и вполне довольны, с головой погрузившись в многообразное бытие. В постсовременности туристы хорошо знают, что за свои деньги ничего аутентичного они не получат; они нисколько не верят в подлинность якобы старинных безделушек, которые им пред лагают местные лавки, их не смущает коммерциализация туризма, не раздражают местные жиголо, фланирующие по пляжу в поисках легкой добычи, они легко прощают трюки с достопримечательностями, которые вдруг оказались тут вот поблизости, в кустах, эти туристы вполне довольны новыми фильмами на видеокассетах, поп- музыкой и выпивкой на дискотеках. Они отлично осознают, что все это игра, но, сознавая это, рады празднику, они охотно участвуют в подготовленных для них инсценировках, потому что у них отпуск, они «хорошо оттянулись», «словили кайф», и к черту всю бодягу по поводу «смысла» и аутентичности людей, блюд и всего окружающего (Featherstone, 1991, с. 102). Ранее я уже отмечал, что постмодернизм уделяет исключительное внимание различиям в интерпретации, стилях жизни, ценностях, и все это находится в полном соответствии с его отказом от подлинного. Еще пример: господствующее в постсовременности мнение отрицает элитарность, в частности в образовании. Элитарное образование направлено на то, чтобы приобщить ребенка к общекультурным ценностям, к литературной классике, чтобы сделать его членом определенного социума. Такой подход к образованию давно уже встречается бурей протестов, его объявляют идеологизированным и утверждающим господство одного класса в обществе над другим. Однако идеологи постсовременности идут дальше: они призывает игнорировать опасения тех, кто, боясь превращения культуры в лоскутное одеяло, требуют, чтобы наших детей научили любить литературу и историю, поскольку литература и история объясняют нам, кем мы являемся, тем самым объединяя нас. Один довод состоит в том, что «общенациональная культура», понимаемая в смысле Мэтью Арнольда, как «лучшее из того, что познано и создано в мире» или, проще говоря, как «все, что имеет ценность в нашем обществе», — всего лишь средство утверждения исключительности и господства одной социальной группы над другими (ведь английская классическая литература мало что значит для этнических меньшинств в стране, да то же справедливо и для молодежи, и рабочего класса современной Великобритании). Второй довод выражает сомнение, действительно ли люди испытывают какие-то трудности в расчлененном, мозаичном мире, правда ли, что они испытывают чувства отчуждения, беспокойства и угнетенности. Идеологи же постсовременности вполне одобрительно относятся к фрагментарности культуры. Что же плохого в том, что человек почитает Шекспира, а потом послушает регги? Долгое время хранители культуры считали своим долгом разъяснять людям, что и как они должны читать, слушать и видеть (и хотя бы не множечко стыдиться, когда забывают об этих наставлениях). За всем этим наставничеством кроется убежденность современного рационалиста, что непоследовательность — сама по себе порок. Напротив, культура постсовременности, выбросив за борт поиски «истинного смысла» («Быть англичанином — значит знать и любить данный вариант истории, данный роман, данное стихотворение»), полагает, что «лоскутность» — это уже хорошо, люди могут получать наслаждение, просто забыв о несовместимости смыслов и образов. Если не задумываться над смыслом, то удовольствие могут доставлять самые разные вещи: неоновые вывески, французская кухня, фаст-фуд из Макдональдса, китайская еда, Бизе, Мадонна, Верди и Гари Глиттер. Да здравствует всеядность! Нетрудно видеть, что за опасениями, которые высказывают противники «лоскутности» культуры, стоит страх потери самоидентификации. Этот страх не возник бы, если бы мы не предполагали, что у каждого из нас есть истинное, аутентичное Я — автономное, последовательное и защищенное от противоречивых сигналов со стороны культурной среды. Как, например, человек, считающий себя интеллектуалом, может утверждать, что у него есть собственное Я, если отложив Платона, он отправляется на собачьи бега? Как может ученый, погруженный в свои исследования, одновременно состоять и в клубе фанатов «Тоттенхэма»? Как истинный христианин может получать удовольствие от порнографии? Как уважаемые люди могут жульничать при игре в крикет? Как может сохранить целостность своего Я актер, который одновременно выступает в ролях, в которых блистали Клинт Иствуд, Поль Гэс- койн31 и Вуди Аллен? Культура постсовременности предлагает нам не надрываться, пытаясь распутать этот узел противоречий, а просто забыть о существовании истинного Я. С этой точки зрения поиск аутентичного Я предполагает существование глубинного значения, которое недоступно здесь и сейчас, а следовательно, нет и смысла в его поиске. Вместо этого постмодернизм убеждает нас смириться с противоречиями, свойственными как обществу в целом, так и отдельной личности, и продолжать жить, не тревожась о смысле существования, забыть о таких абстракциях, как честность и мораль, и стремиться к получению удовольствия. Только кучка интеллектуалов, повторяют идеологи постсовременности, продолжает сокрушаться по поводу распада личности. Остальные неплохо проводят время и «не берут в голову» всего, что там болтают умники об угрозе нашему «истинному Я». Как и подобает культуре, которая испытывает удовольствие от всего искусственного и поверхностного, постсовременность теснее всего ассоциируется с городской жизнью. Наслаждаться поверхностностью, не задумываться над существом дела, предпочитая вместо этого все быстротечное, модное и несерьезное... Для этого нет лучшего места, чем урбанизированная среда, где царит искусственность, сталкиваются различные стили, царят непостоянство и эклектика, разнообразие и различия, где нет ничего стабильного, а нашу нервную систему всегда стимулируют контрасты культур, встречи с новыми людьми с их разнообразным жизненным опытом, взглядами и вкусами; причем это разнообразие одновременно и тешит нас, и лишает веры в стабильность. И наконец, нужно отметить еще одну особенность культуры постсовременности, хорошо согласующуюся с ее враждебностью по отношению к поискам собственного Я: она делает упор на творческие возможности обычных людей и их склонность к играм. Философы нового времени явно тяготели к детерминистским теориям человеческого поведения. Для них характерно, что, предлагая свои объяснения, они отдавали им предпочтение по сравнению с ощущения людей, поведение которых они пытались объяснить, как если бы они одни были в состоянии выделить реальные мотивы, основные движущие силы поступков тех, кого они изучали. Фрейд, например, настаивал, что за многими человеческими действиями кроются сексуальные мотивы, и не важно, что об этом думают сами люди; марксисты, исследуя общество, настаивали на том, что человеческое сознание обусловлено экономическими отношениями, и не важно, что по этому поводу говорили они сами; феминистки, рассказывая о том, что испытывают женщины, часто настаивают, что именно они лучше всех знают, в чем состоят «истинные потребности» женщин, и не важно, что об этом думают сами женщины. Мы уже встречались с утверждением постмодернистов, которое они не устают повторять, что у интеллектуалов нет никакого права считать, что они лучше, чем средний человек, знают, в чем состоит истина. Рассуждая по аналогии, давайте спросим, почему интеллектуалы так опасаются, что простого человека надувают, что политики с их манипулятивными технологиями сбивают его с толка, что с помощью идиотских развлечений и потребительства его оглупляют? А не проявление ли это невыносимого высокомерия интеллектуалов? Почему интеллектуалы претендуют на знание истины, если они сами так часто ошибались и не могут договориться даже друг с другом, что они понимают под истиной? То, что интеллектуалы называют чепухой, дает возможность простым людям творить и жить столь же плодотворно, как и любому интеллектуалу. В мире, где признается всего лишь одна версия истины, люди тем не менее создают поразительное множество значений и, даже не понимая скрытых смыслов, умеют использовать вещи и получать жизненный опыт. В своей мозаичной книге Мишель де Серто (Michel de Certeau, 1984) , приводя массу примеров маленьких открытий, которые в повседневной жизни сделали обычные люди, считает, что эти примеры доказывают безосновательность претензий интеллектуалов, которые якобы больше понимают в жизни, чем массы. Люди, как утверждает Серто, беспрестанно создают новые значения, придумывают новые способы использования самых обычных вещей и получения новых удовольствий. Даже такое тривиальное занятие, как вождение автомобиля, может стать стимулом для творчества: на автомобиле можно курсировать, на нем можно добираться до работы и лихачествовать; можно ездить медленно и существует воскресный стиль езды; во время вождения можно думать, наслаждаться одиночеством, мечтать, слушать музыку, расслабляться и наблюдать за другими водителями. Учитывая все это, как могут интеллектуалы претендовать, что они лучше знают, о чем думают простые люди и как они чувствуют? Читатели, которые уже достаточно продвинулись в своем постижении постмодернизма, наверное, не удивятся, что для него bete noire [жупелом] становится всякая попытка выделить существенные стороны явления. Рационалисты же провоцируют постмодернистов именно на то, что бы они перечислили свои пункты обвинения против философов и против исходных положений философии Нового времени: способность человека беспристрастно судить об истине, дар некоторых способных людей находить за внешними проявлениями скрытые закономерности и путем долгого труда и пристального анализа выявлять основные значения. Поскольку я сам не придерживаюсь взглядов постмодернистов, то я, ничтоже сумняшеся, прямо перечислю основные черты постмодернизма как интеллектуального направления и как социального явления. Вот эти особенности: ? неприятие образа мыслей, свойственного Новому времени, его ценностей и обычаев; ? неприятие любых претензий на установление истины, так как существуют только ее версии; ? неприятие стремления к аутентичности, поскольку все неаутентично; ? неприятия стремления к уточнению смысла, поскольку смыслов бесчисленное множество, и это делает безнадежным сам поиск смысла; ? удовлетворение от самой констатации различий между субъектами: в интерпретациях, ценностях и стилях; ? особое внимание к получению удовольствия, неотрефлек- сированного жизненного опыта, к jouissance и сублимации этой чистой аперцепции; ? удовольствие от поверхностного, видимости, разнообразия, изменений, пародий и стилизаций; ? признание существования творческого начала и игры воображения у обычного человека и основанное на этом пренебрежение детерминистскими теориями человеческого поведения.
<< | >>
Источник: Уэбстер Фрэнк. Теории информационного общества. 2004 {original}

Еще по теме Постмодернизм как социальное явление:

  1. § 1. РЕЛИГИЯ КАК СОЦИАЛЬНОЕ ЯВЛЕНИЕ
  2. § 1. Богоискательство как социально-политическое явление
  3. ЛЕКЦИЯ № 10. Культура как социальное явление
  4. Познание как социальное явление и творческий процесс
  5. Культура как социальное явление, ее структура и формы
  6. Постмодернизм как интеллектуальное течение
  7. Образование как общественное явление и как педагогический процесс
  8. 45. Право как явление цивилизации и культуры. Свобода, справедливость и формальное равенство как основание права.
  9. Социальные явления
  10. § 1. Природа социального явления
  11. ГЛАВА II СОЦИАЛЬНОЕ ЯВЛЕНИЕ
  12. ОПИСАНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ ЯВЛЕНИЙ
  13. II. Факторы Социальных явлений
  14. Методология исследования социальных явлений.
  15. § 1. ПРОСТЕЙШАЯ МОДЕЛЬ СОЦИАЛЬНОГО ЯВЛЕНИЯ (ОБЩЕСТВА)
  16. § 2. ПРЕДВИДЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ ЯВЛЕНИЙ
  17. Особенности познания социальных явлений
  18. ГЛАВА III СОЦИАЛЬНОЕ ЯВЛЕНИЕ (Продолжение)
  19. § 1. Старость как биосоциопсихологическое явление