«Замена хронологической связи ассоциативной»: повесть «Святой колодец»

Разведав при помощи в некотором роде «маскировочной» но- вести «Маленькая железная дверь в стене» новую дорогу, Катаев решительно пошел по ней. И первым действительно свободным (за малыми исключениями) от оглядок на идеологические и эстетические табу произведением Катаева стала его следующая повесть — «Святой колодец» (окончена в 1965 году).
Сны и воспоминания, строки из стнхотво- рений, осязаемо «вещные» подробности и фантасмагорические видения, задиристые рассуждения о «мовизме» и завораживающая мелодика изящных описательных фраз, да невозможно даже перечесть все те «куски», «осколки», которые, словно в калейдоскопе, перемешались в новествовании, свободном от привычных фабульных условностей. Создается иллюзия полнейшей свободы повествования от власти автора-творца, от «умысла». Есть только человек и мир его души, в котором текут, непонятным образом наплывая друг на друга, картины, жесты, настроения, мысли... Эта иллюзия настолько убедительна, что ее приняли всерьез некоторые литературоведы. Например, М.Б.Храпченко писал о том, что «раскованным» типом повествования «охотно пользуется, например, такой крупный мастер, как В. Катаев». Критик отмечает, что при несомненных новых творческих возможностях, которые открывает ассоциативное повествование, «неограниченное подчинение авторского рассказа принципам, мотивам ассоциативности нередко ведет к его аморфности, зыбкости»172. Следует посмотреть: так ли уж «раскованно» повествование у Катаева, так ли уж несет его но волнам вольных ассоциаций? Или все это очень тонко и целеустремленно организованная иллюзия раскованности? Отметим, что Катаев в общем-то позаботился о «жизнеподобной» мотивировке фантастически-ассоциативной структуры книги. Начинается она с того, что героя готовят к операции, его усыпляют («Я вам обещаю райские сны. — Цветные? — Какие угодно, - - сказала она и вышла из палаты. После этого начались сны»). И потом но ходу повествования несколько раз, возвращая нас к мотивировке, писатель вводит напоминания, связанные с болезнью, ожиданием операции, приготовлениями к ней и т.д. Своеобразной реалистической мотивировкой, возвращающей фантасмагории и сны на землю, становятся в «Святом колодце» и варианты названий, которые перебирает повествователь: «Название: после смерти»; «...Как труп в пустыне я лежал»; «Нет, не так: В звезды врезываясь»; «Да, самое лучшее: в звезды врезываясь»; «Книга превращений. Концерт. Репортаж»; «И вырвал грешный мой язык»; «Может быть, опыт построения третьей сигнальной системы?» Одновременно эти варианты, выплывая из текста, становятся некими ориентирами, ведущими читателя но ассоциативным мосткам и переходам «Святого колодца». Но внутри этого внешне мотивированного мира снов и воспоминаний полностью владычествует сознание героя. Он субъективирует даже пространство и время, обращая их в формы выражения своего состояния и переживания. Даже жизнь и смерть в «Святом колодце» начисто лишаются своего физического смысла, а определяют только одно — жизнь или смерть души. Вот обещанный «райский сон». Мир по ту сторону. Но лирический герой не испытывает никакого пиетета перед тем, что называли инобытием. К грусти примешивается задиристо-ироническое начало. Даже высшие категории, которыми с трепетом обозначали нечто запредельное, основательно снижены живым, практичным взглядом героя: «Вечность оказалась совсем не страшной и гораздо более доступной пониманию, чем мы предполагали прежде»; «Когда-то мы с женой дали слово любить друг друга до гроба и даже за гробом. Эго оказалось гораздо проще, чем мы тогда предполагали». А в упоительных описаниях гастрономических яств, изготовленных «не иначе как ангелами», или галантерейной роскоши «пряничного домика», где пребывают герой и его жена, или «старого нормандского овина», оборудованного чудесами райской сантехники, — во всем этом сквозит крепкая ирония героя, не поддающегося ни на какие соблазны безболезненного, бестревожного инобытия, коли оно лишено жизни. «Все это было очень мило, но безмерно тоскливо». И герой оживляет этот постно-благостный райский мир. Силой бессмертной любви он взламывает его запоры. Вызванные любовью героя, охраняемые ею, прошли к нему невредимыми через «геенну огненную» те, кто ему был дороже всего и после жизни, всегда, везде173. Эго внучка — «Я почувствовал страстное желание увидеть внучку, втащить к себе на колени, тискать, качать, щекотать, нюхать детское тельце, целовать маленькие, пытливые воробьиные глазки, только что ставшие познавать мир». Это сын — «И все же у меня рванулась и задрожала душа от любви к этому долговязому и страшно худому молодому человеку, нашему сыну». Эго дочь с ее «Здравствуй, нулечка, н здравствуй, мулечка». («Я всегда с удовольствием целовал ее мягкие, теплые щеки и шейку».) А потом являются друзья и знакомые, те, к кому при жизни возникла прочная привязанность. А вот мир воспоминаний, врывающихся в сон: эпизод из какого-то послевоенного лета, посещение южной «ковровой столицы», путешествие в Соединенные Штаты. Но самые что ни на есть бытовые, конкретные реалии времени, места, среды под пристальным взглядом лирического героя оборачиваются так, что становятся образами ирреальности, безжизненности. Адские запахи бензина, жидкого асфальта, искусственной олифы, «гирлянды сушек и баранок, развешанные над бюстом, как странные окаменелости», архитектура — «порождение какого-то противоестественного ампира», хлопья снега в южной столице, бесконечная ночь с фантастическими явлениями — говорящим котом и человеком-дятлом, молодая старуха, энергично ведущая длинный автомобиль, костюм, просто костюм на плечиках, которого, как живого, с почтительным полупоклоном препровождают в особняк, роковое ожидание беды, которое оборачивается трагикомической встречей со старым чистильщиком, обирающим нашего героя на колоссальную сумму — пятьдесят центов. Этот реальный мир обращен в мир адский, мир потусторонний. При описании ночного пира в «ковровой столице, любимой провинции тетрарха» у самого героя возникает прямая ассоциация с адом: «...ночь тянулась без исхода, и я всем своим существом чувствовал приближение чего-то страшного. Можно было подумать, что всему этому — как в аду — никогда не будет конца. Однако это оказался не ад, а чистилище». В повествовании о путешествии в Соединенные Штаты появляются уже знакомые нам по описанию «потустороннего мира» детали: в кармане героя «сорок бумажных долларов со слегка обуглившимися уголками». Подобные детали в этом воспоминании- сне обретают дополнительный смысл. Глядя на треугольный лоскуток с надписью «Spearhead» на рукаве американского солдата, соседа по самолетному салону, герой думает: «Может быть, это была каинова печать ядерного века. В тот же миг мне стало ясно, что это парень из атомных войск и теперь он — сделав или еще не успев сделать свое дело — летит с базы домой в отпуск. А может быть, в мире уже все совершилось, и он, так же, как и я, был не более чем фантом, пролетающий в этот миг над океаном». В этом ассоциативном ряду оказываются и «темное, как бы обуглившееся лицо» другого солдата, и «черные, как бы обуглившиеся скалы Шотландии», и «мутная тень атомной подводной лодки с ядерными ракетами».
И весь этот ряд становится образом тревожного предупреждения об атомной смерти, угрожающей всей Земле, всему человечеству. Политическая осторожность и здесь не оставила Катаева. Он осмотрительно уравновесил гротескный образ сталинской эпохи не менее гротескным образом Соединенных Штатов. Но в художественном мире повести обе эти исторические реальности выступают как нечто противоположное живой жизни, ибо здесь пет места душе, искреннему чувству, глубоким страстям. Состояние духовного голодания и умирания, в котором здесь пребывает герой, Катаев обозначает образами «смертной скуки», «смертельной тоски», проецирующимися на поэтику блоковского «Страшного мира». Только дети (Шакал и Гиена в первом воспоминании, а в третьем — американский мальчик и девочка, оплакивающие героев «Вестсайдской истории»), вернее, любовь к ним, прорывают пелену яви-сна, в которую погружена душа героя. Как видим, художественный мир в «Святом колодце» четко организован парадоксальной перестановкой «потусторонней» и «посюсторонней» сфер. Так жизнь и смерть, реальность и сон поменялись местами, подчиняясь высшим, духовным критериям. Но разбуженная силой сопротивления смерти память героя начинает, в свою очередь, освещать душу самого героя, заставляя судить себя по меркам высшего, смертного суда. Тема внутреннего суда, суда совести, болезни и возрождения духа решается у Катаева через обращение к традиционным мотивам и образам: к мотиву двойника и к образу пушкинского «Пророка». Но благодаря ассоциативно-лирическому строю повествования, представляющего собой кардиограмму души героя, эти образы и мотивы обогащаются новой семантикой. Образ двойника в «Святом колодце» двупланов: это и материализованная метафора, и метафора в ее «чистом», ассоциативном виде. Поначалу двойник объективируется в гротескную особь, в «противоестественный гибрид человеко-дятла с костяным носом стерляди, клоунскими глазами». Этот «шутник, подхалим, блат- мейстер, доносчик, лизоблюд и стяжатель-хапуга», обретая разные лики, становясь то обладателем водевильной фамилии Про- хиндейкин, то Альфредом Парасюком, нреследует героя везде и повсюду, нашептывает, предостерегает, изводит своим стуком. В «субъективном свете» лирической исповеди образ «тягостного спутника» переходит из яви в сон, извне — вовнутрь души героя, становится фантомом его сознания, его «многократно повторяющимся кошмаром», его духовной болезнью: «Он уже стал моей болезнью, он гнездился где-то внутри меня в таинственной полости кишечника, а может быть, и ниже, он был мучительно раздавшейся опухолью, аденомой простаты, непрерывно отравлявшей мою кровь, которая судорожно и угрюмо гудела в аорте, с трудом заставляя сокращаться мускул отработавшего сердца». Таков у Катаева страшный образ внутреннего двойничества. И сразу за этими словами, через интервал, произносится фраза: «Хоть бы эту опухоль скорее вырезали!» После нее продолжается воспоминание-сон о «ковровой столице», но фраза остается в художественном мире повести, она начинает перекликаться с «реальными» сценами разговоров с врачами, предоперационных приготовлений. В свете этих «реальных» мотивировок и фразы героя об опухоли строки из пушкинского «Пророка», которые поначалу были лишь одним из возможных вариантов названия повести, постепенно наливаются аллегорическим смыслом, ими обозначаются фазы движения психологического сюжета — сюжета спасительной операции над больной душой лирического героя. А за этим всем стоит еще высочайший взыскующий смысл пушкинского стихотворения. Вот пример сложности, но организованной, тщательно обеспеченной сложности ассоциативных связей, отражений, проекций в «Святом колодце». Этот структурный принцип становится у Катаева носителем глубокого — и главное — концептуального смысла. Итак, наступает такой поворотный момент в течении лирической исповеди-суда, когда сюжетом начинает управлять пушкинский «Пророк»-, начинается излечение «немой души». «Перстами, легкими, как сон, моих зениц коснулся он, и я увидел с высоты двадцать шестого этажа город Хьюстон*. За этим эпатирующим совмещением высокой классической поэзии с простой прозой стоит открытие необходимости соединения души человека с трудным земным существованием: в герое возникает ощущение единства со всем окружающим, оно выражается в волшебной способности почувствовать себя и «грустным зимним солнцем Техаса», и «плотью сухой техасской земли», и автострадой, и телом гостиницы, и «одним из первых антомобнлей второй половины XIX века...» Этому предшествует промелькнувшее у героя чувство сострадания к «горестному нищему счастью» двух бедных влюбленных, встреченных на пустынной нью-йоркской улице, родившееся у него чувство любви к «Америке вашингтонских школьников, мальчиков и девочек». (Этот добрый мотив Катаев спешит тут же уравновесить снижающей аналогией между США и «великой Римской империей» и вполне шаблонными размышлениями о расовом неравенстве в этой стране.)174 «И вырвал грешный мой язык...» — еще одна фаза излечения души. Теперь герой освобождается от последних своих фантомов. Образом-фантомом оказалась давняя любовь к той девушке, с которой герой встретился через сорок лет. Но зато здесь, «по ту сторону* планеты, он острее, чем когда-либо, почувствовал всю реальную силу своей любви к другому миру, откуда он вышел, к той стране, которая дала ему «столько восторгов, столько взлетов, падений, разочарований, столько кипучей радости, высоких мыслей, великих и малых дел, любви и ненависти, иногда отчаяния, поэзии, музыки, глубокого опьянения и божественно утонченных цветных сновидений*, которая создала его «по своему образу и подобию*. И тогда появляется образ: «страна моей души». Образ, в котором весь огромный, родной мир вбирается душой героя, становится ее средоточием, освещается светом его любви. Душа, очистившаяся от опухоли двойничества, освобожденная из плена «немоты» и «глухоты», проникается сейсмической чуткостью к миру, внемлет пророческим предупреждениям мудрецов двадцатого века, овладевает даром оживлять прошлое и провидеть будущее. И вновь глубоко субъективный процесс нравственного очищения личности «материализуется» в «Святом колодце» в самом объективном, бытийном образе — в образе времени. Поначалу этот образ дается в книге в традиционном своем значении — в значении всевластной силы, управляющей судьбою человека, ведущей его к неотвратимой гибели, к забвенью. Герой существовал, «теряя время», он взывал: «Кто мне верцет пропавшее время?» Но возрожденные в нем чуткость сердца, требовательность совести, проницательность мысли делают его снособным противостоять власти времени, роковому наступлению забвенья. Память и фантазия героя оживляют давно нрошедшее и ставят его рядом с текущей современностью, он видит намного «тому вперед», предупреждая и предостерегая людей, он связывает материки и пространства. Так в ожившей душе реализуется главное, чем может быть могуч человек: его способность овладевать жизнью, перемогать смерть.
<< | >>
Источник: Лейдерман Н.Л. н Лнповецкнй М.Н.. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы. В 2 т. — Т. 2. 2003

Еще по теме «Замена хронологической связи ассоциативной»: повесть «Святой колодец»:

  1.    Нет повести печальнее на свете, чем повесть об оставленной Дамьетте…
  2. Проба на ассоциативную память
  3. Ассоциативный (словесный) эксперимент
  4. Условия, влияющие на ассоциативное научение
  5. Ассоциативная гипотеза творчества и ее применение
  6. 290. Замена платежа.
  7. Замена ненадлежащего ответчика
  8. Ассоциативные эксперименты как база отбора социокультурных стереотипов речевого общения
  9. Что такое замена товара ненадлежащего качества
  10. Повесть «Трава забвенья»
  11. § 4. Приглашение, назначение и замена защитника, оплата его труда
  12. 3. Стороны в арбитражном процессе, их права и обязанности. Замена ненадлежащего ответчика
  13. Хронологический вопрос
  14. Регионы и хронологические рамки
  15. Повести Валентина Распутина
  16. Из «Повести временных лет»
  17. В классической традиции: повесть «Раковый корпус»
  18. Типы стандартных хронологических задач
  19. 9. МОСКОВСКИЕ ПОВЕСТИ