«Я сам дознаюсь, доищусь»: герой книги «Из лирики этих лет»
С начала, а вернее, с предчувствия «оттепели» горизонт лирического мировйдения Твардовского значительно раздвигается. Одновременно с традиционной для него озабоченностью социальными проблемами поэт все более погружался в глубь философских переживаний, в осмысление тех вопросов, которые называют «последними».
Об этом свидетельствует книга «Из лирики этих лет», в которой собраны стихотворения, написанные Твардовским в течение 1950— 1960-х годов. Причем самой существенной особенностью книги «Из лирики этих лет» является постоянная взаимокоррекция философского и социального планов, эта взаимокоррекция и превращает сборник стихотворений в целостный художественный организм — в книгу стихов. Если попытаться одной формулой обозначить содержание книги «Из лирики этих лет», то, наверно, она может звучать так: это обстоятельное, несуетное, достойное и одновременно беспощадное к себе углубление «простого советского человека» в собственные духовные первооосновы. Центральный образ в книге — ее лирический герой. Автобиографическая основа этого образа очевидна, что подчеркивается и самоаттестациями («И я, чей хлеб насущный — слово,/ Основа всех моих основ»), и немалым числом упоминаний профессиональных проблем (вроде: «Не много надобно труда,/ Уменья и отваги,/ чтоб строчки в рифму, хоть куда/ Составить на бумаге»), и прямыми обращениями к коллегам по литературному цеху («Моим критикам», «Собратьям по перу»), и даже признаниями в своих чисто авторских тревогах («Уже впереди/ развернули газету,// На третьей странице/ стихов моих нету»). Но автобиографизм здесь важен вовсе не в качестве свидетельства достоверности опыта, он важен тем, что носителем опыта является Поэт. И сборник «Из лирики этих лет» — это исповедь Поэта. А Поэт в лирике Твардовского 1950— 1960-х годов есть тот, кто исполняет особую духовную миссию, подобно древним аэдам, бардам, боянам. Если в предшествующие годы Поэт Твардовского не без гордости называл себя «слугой народа», что полностью соответствовало соцреалистической концепции художника-творца, то теперь выражение «слуга народа» употребляется им с немалой толикой иронии: «В чем хочешь человечество вини/ И самого себя, слуга народа,/ Тут ни при чем природа и погода». В лирике Твардовского «этих лет» Поэт восстанавливает свой изначальный, «онтологический» статус — роль «властителя дум», «глашатая истин вековых». Герой лирики «этих лет» — человек, проживший немалый срок на земле, с полным основанием выносит на люди свое нравственное кредо — и делает он это с бескомпромиссной прямотой, в отточенной афористической форме, которая сама по себе есть знак выстраданности чувства и «отшлифованное™» мысли. Лирический герой стихотворений Твардовского (а в поэмах — собственно Автор как непосредственный творец поэтического дискурса) всегда стремился расслышать голоса других, теперь он хочет быть услышанным другими. Он всегда старался помочь простым людям выразить свои думы и чувства (отсюда такое обилие «ролевых персонажей» в его лирике 1930—1940-х годов), теперь он хочет, чтобы его собственные мысли и чувства стали достоянием простых людей. С самых первых своих шагов в литературе он считал своим долгом «записывать» массовое сознание, общенародные чувствования — и невольно излагал мировосприятие на уровне некоего «усредненного менталитета». Теперь он излагает свой опыт, обретенный ценой душевных страданий, сосредоточенных размышлений, если угодно — профессионального, высококвалифицированного поэтического восприятия и анализа жизни. Но главное — он живет ощущением какой-то родовой, генетической связи всего, что происходит сегодня, с прошлым. И в облике первого космонавта, «разведчика мирозданья», он видит родство с летчиками Великой Отечественной войны: «там тоже, отправляясь на заданье, в свой космос хлопцы делали разбег». (Как уместно и значимо здесь поменялись привычными местами «разведчик» и «космос».) И в посаженных дедом деревцах он видит воплощение высокого философского смысла: «Они для нас ведут безмолвно связь от одного к другому поколенью». И свою жизнь на земле он видит начатой в делах своих предшественников и продолженной в грядущих свершениях потомков: И нашей связаны порукой, Мы вместе знаем чудеса: Мы слышим в вечности друг друга И различаем голоса. («Ты дура, смерть: грозишься людям...») Как видно из приведенных выше строк, свою собственную жизнь, столь тесно связанную с «этими днями», герой Твардовского мерит критериями Вечности. Мотив Вечности впервые прозвучал в стихотворении «Мне памятно, как умирал мой дед», написанном еще в 1951 году. Здесь смерть близкого человека переживается лирическим героем не просто как утрата, а как со-уми- рание: «И всякий раз, как я кого терял,/ Мне годы ближе к сердцу подступали,/ И я какой-то частью умирал,/ С любым из них как будто числясь в паре». Это стихотворение можно считать завязкой философского, точнее — экзистенциального по содержанию, метасюжета, который стал постепенно набирать силу в книге «Из лирики этих лет». А кульминацией этого сквозного метасюжета стал цикл «Памяти матери» (1965), состоящий из четырех стихотворений193. В первом стихотворении («Прощаемся мы с матерями...») звучит мотив осознания утраты, которую уже не восполнить, герой проникается чувством неисполненного долга перед матерью. Во втором стихотворении («В краю, куда их вывезли гуртом») в прямой связи с сиюминутной ситуацией к герою приходит воспоминание о материнских воспоминаниях про то, «как не хотелось там ей помирать, —/ Уж очень было кладбище немилое», и про то, что в том ссыльном краю «ей виделись во сне/ Не столько двор со всеми справами,/ А взгорок тот в родимой стороне/ С крестами под березами кудрявыми». И хоть завершается стихотворение трагической констатацией исчезновения и плоти, и духа («А тех берез кудрявых — их давно/ На свете нету. Сниться больше нечему»), однако вот это воспоминание о воспоминании оказывается той нитью, которая становится способом некоего восполнения долга перед матерью — через любовное сохранение ее душевного опыта. При этом психологический мотив внутреннего суда сына над собою не утихает, более того, в третьем стихотворении («В краю, куда их вывезли гуртом») он даже усиливается тем, что лирический герой ловит себя на стыдном желании ускорить печальную процедуру, которую и так «рывком — без передышки», с «пожарным навыком», проделывают могильщики: «Ведь ты и сам готов помочь,/ Чтоб только все — еще короче». И однако в завершающем, четвертом стихотворении («Ты откуда эту песню,/ Мать, на старость запасла?») мотив «воспоминания о воспоминании» уже доминирует. Печальная, проникнутая тоскою по родной земле песня матери с ее печальным рефреном — обращением к «пере- возчику-водогребщику», уже не просто воспроизводится лирическим героем — он входит в ее лад, подхватывает и развивает трагический мотив метафорой (про «последний перевоз») и фиксацией неумолимого движения жизни («перевозчик-водогребщик, парень молодой» обрел в медитации лирического героя лик деревенского Харона — «перевозчик-водогребщик, старичок седой»). Песня матери стала песней сына — так он совершает благодарный акт продления жизни ее души. В развитии экзистенциального метасюжета, пронизывающего книгу «Из лирики этих лет», есть своя динамика. Она проявляется в усилении элегических мотивов. Если поначалу лирический герой без особых затруднений, бодрым четырехстопным ямбом разделывался со смертью («Ты дура, смерть, грозишься людям/ Своей бездонной пустотой,/ А мы условились, что будем/ И за твоею жить чертой», 1955), то уже несколько позже экзистенциальное чувство у него усложняется, становясь диалогическим. Показательный пример тому — своеобразная «двойчатка» стихотворений, написанных в 1957 году: в первом — все та же, в общем-то весьма характерная для соцреалистической ментальности, победительная интонация: «Я полон веры несомненной,/ Что жизнь — как быстро ни бежит, — / Она не так уже мгновенна/ И мне вполне принадлежит». Во втором стихотворении интонация вроде бы не меняется, но под нее подводится весьма строгое, если не сказать — жесткое — основание: «Не знаю, как бы я любил/ Весь этот мир, бегущий мимо,/ Когда б не убыль прежних сил,/ Не счет годов необратимый». Теперь лирический герой понимает, что как раз в силу того, что он подлежит, «как все, отставке безусловной», в его душе, «вовек неомраченной»(!), и рождается «та жизни выстраданной сласть,/ Та вера, воля. Страсть и власть,/ Что стоит мук и смерти черной». Следующей фазой в развитии экзистенциального метасюжета, наметившейся в стихах рубежа 1950—1960-х годов, стали упорные размышления о диалектике рождения и смерти, обновления и старения, радости бытия и горечи ухода. Например, в стихотворении «Новоселье» (1955—1959) автор вкладывает в уста своего «ролевого героя», старика, горькое вопрошание: Дом •— как дом. Крылечко. Сени, Все не на день — на года. Все мне в жизни новоселье. Это — да. А жить когда? И все же человек, проживший долгую и очень трудную жизнь — ее вехи (революция, перераспределение земель, коллективизация, война) отмечены в его рассказе — следует мужественному завету: «Ты хоть завтра собирайся/ Помирать, а жито сей!» Стихотворение «Новоселье» — это крайне редкий у позднего Твардовского случай ролевой лирики. Но во множестве других стихотворений, где субъектом сознания выступает лирический герой, его экзистенциальные размышления окрашены такой же интонацией. С одной стороны, он все пронзительнее воспринимает бытие — чего стоит один только вроде бы вскользь брошенный оксюморон «И дорога до смерти жизнь» (в стихотворении «Изведав жар такой работы», 1965), или вот это почти по-стариковски жалостливое: «На дне моей жизни,/ на самом донышке/ Захочется мне/ посидеть на солнышке/, На теплом пенушке» (1967), или вот это — щемящее: «Так свеж и ясен этот мир осенний,/ Так сладок каждый вдох и выдох мой» (1968). А с другой стороны, он принимает законы бытия такими, как они есть — не закрывая на них глаза, не ужасаясь их суровой изнанкой, взыскательно требует с себя мудрой трезвости и мужского бесстрашия перед их лицом: «Ты не в восторге?/ Сроки наши кратки?/ Ты что иное мог бы предложить?» («Посаженные дедом деревца», 1965), сходные мотивы звучали и ранее — в стихотворении «Горные тропы» (1960), и позже — «Все сроки кратки в этом мире», 1965). Эта, можно сказать, эпическая объективность отношения к вечному круговороту расцвета и увядания, жизни и смерти, издревле входящая в свод народной мудрости, стала личным обретением героя поздней лирики Твардовского: «Здравствуй, любая пора,/ И проходи по порядку» — это финальная строчка в одном из последних стихотворений поэта («Чуть зацветет Иван-чай», 1967). Но эпическая объективность, так или иначе несущая на себе печать судьбы, жесткой зависимости от рока, подвергается у Твардовского определенной, и весьма показательной, коррекции. В экзистенциальных размышлениях лирического героя Твардовского существенны два диалогически соотнесенных момента. Первый — он решительно чужд всякого рода иллюзий насчет вечности, отметает всякого рода утешительные утопии.
Читаем стихотворение «Листва отпылала» (1966), которое открывается картиной «доброй осени», естественно вызывающей у любующегося ею героя пасторальные мечты о столь же доброй старости: Ах, добрая осень. Такую бы добрую старость: Чтоб вовсе она не казалась досрочной, случайной И все завершалось, как нынешний год урожайный; Чтоб малые только ее возвещали недуги под уклон безо всякой натуги. И однако — герой не поддается утешительному соблазну, он с полной ясностью понимает несбыточность такой пасторали в этой земной жизни: Но только в забвенье тревоги и боли насущной Доступны утехи и этой мечты простодушной. Второй момент в размышлениях героя таков. Отчетливо и без- иллюзорно понимая суровость законов бытия, он далек от само- уничиженья даже перед самой Вечностью, более того — при случае он без ложной скромности отмечает и свой собственный вклад в нее. Именно таким, парадоксальным образом поворачивается мысль и чувство в стихотворении «Спасибо за утро такое» (1966): Спасибо за утро такое, За тихие эти часы Лесного — не сна, а покоя, Безмолвной морозной красы. За тихое, легкое счастье — Не знаю. Чему иль кому — Спасибо, но, может, отчасти Сегодня — себе самому. Выходит, что утро, этот природный феномен, наполнилось ценностным смыслом не только под воздействием онтологических процессов, но и благодаря душевным усилиям человека, который сегодня украсил мир своим творением — добрым ли делом, мудрой ли мыслью, талантливой строкой. Подобная коррекция объективного отношения к бытию-небытию свидетельствует о глубинном драматизме душевного состояния героя, передает то напряжение воли, которым дается ему его экзистенциальная стойкость и ровность. В стихах Твардовского второй половины 1960-х годов трагические краски сгущаются. Лирический герой даже в картинах расцвета природы видит предвестья увядания: «И даже свежий блеск в росе/ Листвы, еще не запыленной,/ Сродни той мертвенной красе,/ Что у листвы вечнозеленой» («Все сроки кратки в этом мире»); и даже «июль — макушка лета» воспринимается как «дневного убыль света», «А с липового света/ Считай, что песня спета...» И все чаще и чаще в стихах Твардовского звучит мотивы подведения итогов, прощания, приуготовления к уходу. Причем нередко эти мотивы окрашены легким налетом иронии: «Справляй дела и тем же чередом/ Без паники укладывай вещички» — это финал еще одного из «осенних» стихов поэта (1967), а в одном из самых последних стихов («Что нужно, чтобы жить с умом?», 1969) поэт создает такой вот каламбур из печальной метафоры и медицинского термина: «Но каждый час готовым быть к отлету» и «Он все равно тебя врасплох/ Застигнет, час летальный». Так мужественный человек маскирует свою печаль. И одновременно с усилением прощальных, элегических мотивов в лирике Твардовского все мощнее звучит мотив нравственного самостоянья. Впервые Твардовский с невиданной доселе в «легальной» советской литературе смелостью противопоставил собственное, личное «я» поэта официальному мнению еще в середине 1950-х годов. Тогда-то и родилось стихотворение «Моим критикам» (1956): Все учить вы меня норовите, Преподать немудреный совет. Чтобы пел я, не слыша, не видя, Только зная: что можно, что нет... Но нельзя не иметь мне в расчете, Что потом, по прошествии лет, Вы же лекцию мне и прочтете: Где ж ты был, что ж ты видел, поэт? Вообще-то это стихотворение очень личное — оно явилось ответом на нападки, которым поэт подвергся за попытку напечатать поэму «Теркин на том свете», но объективно оно оказалось откликом на исторический момент — тогда начались атаки на первые ростки «оттепели». Однако позже, спустя два года, Твардовский уже развивает мотив самостоянья творческой личности не в связи с конкретной политической ситуацией, а в куда более широком контексте: Вся суть в одном-единственном завете: То, что скажу, до времени тая, Я это знаю лучше всех на свете — Живых и мертвых, — знаю только я. Сказать то слово никому другому Я никогда бы ни за что не мог Передоверить. Даже Льву Толстому — Не скажет — пусть себе он бог. А я лишь смертный. За свое в ответе, Я об одном при жизни хлопочу: О том, что знаю лучше всех на свете, Сказать хочу. И так, как я хочу. (1958) Но именно в стихах, написанных Твардовским в самые последние годы жизни, по мере разрастания экзистенциального мотива, проникнутого философской «светлой печалью», и — уже на этой основе — происходит расширение «зоны» собственного достоинства. Герой Твардовского теперь не только не испытывает прежнего пиетета перед последним словом из Кремля, он уже не чувствует робости перед магией так называемого «общественного мнения». Скорее наоборот — в нем вскипает сопротивление любым, даже самым авторитетным стереотипам, он упрямо отстаивает право человека быть самим собой и не равняться по общему ранжиру. Я сам дознаюсь, доищусь До всех моих просчетов. Я их припомню наизусть, — Не по готовым нотам. Мне проку нет, — я сам большой, — В смешной самозащите. Не стойте только над душой, Над ухом не дышите. (1967) К обидам горьким собственной персоны Не призывать участья добрых душ. Жить, как живешь, своей страдой бессонной, Взялся за гуж — не говори: не дюж. С тропы своей ни в чем не соступая, Не отступая — быть самим собой. Так со своей управиться судьбой, Чтоб в ней себя нашла судьба любая, И чью-то душу отпустила боль. (1968) В политическом контексте времени, когда начали «сворачивать» «оттепель», эти стихи воспринимались как акт мужественного противостояния политическому диктату. Центральное место в системе личностных ценностей героя поздней лирики Твардовского заняло понятие достоинства. Но понятие достоинства выходит в поздней лирике Твардовского далеко за границы полемического отклика на злобу дня, ибо оно не на политике и даже не на идеологии замешано. Достоинство героя Твардовского зиждется на мудрости бытийного самосознания — опытом собственной некраткой жизни он воочию убеждался в связи времен и поколений, мысленно он уже побывал за последней гранью, мысленно он уже заглянул туда, за край. Мысленно он уже пережил трагедию небытия — пусть через сопричастность с актом смерти деда и матери, через душевный контакт с теми, кто полег на Отечественной (см. стихотворение «Я знаю, никакой моей вины,/В том, что другие не пришли с войны...»). То, что считается самым страшным, он уже постиг, душою освоил, а точнее — овладел духовно. Так кого и чего ему бояться после всего этого? Что такое очеред- ное постановление ЦК или еще какая-нибудь правительственнопартийная страшилка перед трагическим величием Бытия—Небытия, в какое сравнение с великим законом преемственности рода людского и всего живого на земле (от материнской песни, от посаженного дедом деревца, от голосов ушедших друзей) всякие там «идеологические накачки» и цензурные запреты?! Стихи Твардовского, увидевшие свет в «новомировских» подборках 1965— 1969 годов, поражали читателей-современников пафосом социального бесстрашия, опирающегося на философское достоинство. Эстетический эффект при этом усиливался удивительной естественностью, органичностью произнесения, кажущейся неприхотливостью поэтики в целом. Собственно, это все та же «поэтика безыскусности», которую Твардовский разрабатывал с самого начала своего пути в литературе. Но в «лирике этих лет» эффект безыскусности достигается не через обращение к традициям хоровой лирики, а скорее через усиление медитативности, раздумчивости, при этом «заземленной» живым народным словцом, свежим просторечием, незамысловатым фразеологическим оборотом. Безыскусность у Твардовского не просто создает атмосферу доверительного общения с читателем, хотя и это очень важно, безыскусность — это принцип поэтики, обладающий огромной содержательностью. И когда мы слышим из уст лирического героя: «А что ж ты, собственно, хотел?/ Ты думал: счастье — шутки?» или почти частушечное «Дрова как будто и сухи./ Да не играет печка./ Стихи как будто и стихи./ Да правды ни словечка», или вот это исповедальное: «Мне нужно, дорого до слез/ В итоге — твердое сознанье,/ Что честно я тянул мой воз» и т.п., то возникает ощущение, что это говорит свой, родной, близкий человек, наш друг и брат, что говорит он то, что мы сами смутно чувствуем, до чего мы сами мучительно додумываемся. А он выражает собою и оформляет своим словом наше сознание. Такой же бескорыстно общий смысл, лично добытый самим лирическим героем, но даримый всем нам вместе и каждому из нас в отдельности, имеют великолепные афоризмы Твардовского: «Верно — горшки обжигают не боги./ Но обжигают их — мастера!», «Не штука быть себя моложе,/ Труднее быть себя зрелей» и множество других, щедро рассеянных в стихотворениях. Буквально на глазах читателя поэт преображает наш общий словесный «сумбур», обычный и до стертости привычный словесный сор в отточенные афоризмы, сгустки мудрости. Эти афоризмы, кажется, рождены были вековым опытом народа, а лирический герой их лишь произнес, ничуть не претендуя на авторство. Свою мудрость он делает нашим общим достоянием, вкладывает в наши сердца. «Поэтика безыскусности» придает максимально обобщающее значение образу героя «лирики этих лет». Это советский человек второй половины XX века, связанный памятью, опытом и делами со всем, что было в истории страны, пытливо вглядывающийся в современность, шемяще переживающий сердцем все, что происходит в мире. Лирический герой А. Твардовского ничуть не исключителен. Он плоть от плоти и кровь от крови своего народа, он сын своего времени. Он переболел всеми болезнями духа, которыми переболело все советское общество в 1920— 1960-е годы: он не избег почти ни одной из соцреалистических эпидемий, и с мукой, с кровью выбаливал свои болезни, и — как многие — искал им если не оправдания, то объяснения. Но и не снимал с себя вины за все — за простодушную наивность, за покорное следование официальным доктринам, за иллюзии, за колебания, за непоследовательность. При чтении поэзии Твардовского 1950— 1960-х годов отчетливо видно, как нелегко «простой советский человек» осознавал ущербность своей простоты, которой он еще недавно гордился как историческим достоянием, каких душевных трудов стоит восхождение к «непростоте» и насколько же драматична, но достойнее исконной сути Личности такая, в непростоте, жизнь. В трансформации концепции личности «простого советского человека» в произведениях Твардовского наиболее отчетливо запечатлелся мучительный процесс освобождения самого поэта от тоталитарного менталитета. Этот процесс, как мы видели, шел у него параллельно с освобождением от стереотипов соцреалистической эстетики. Однако Твардовский до конца своих дней оставался верен принципам гражданственности, идее социального призвания художника. Он не представлял себе творчества без социального выхода — он не умел творить «в расчете на вечность», без надежды на публикацию «писать в стол»194. И когда не пропустили в печать поэму «По праву памяти», а затем лишили трибуны и любимого детища — журнала «Новый мир», он умер.