Б. БЕЙЛИ 1 Летерхед, 22 ноября 1817 г. [...] Хотелось бы верить в то, что ваши огорчения 2 так же скоро кончатся, как рассеются ваши мимолетные сомнения относительно достоверности воображения. Нет ничего, во что бы я верил больше, чем в святость сердечных привязанностей и истинность воображения.
Красота, созданная воображением, не может не быть истиной3, не важно, существовала она до того или нет, ибо все наши порывы, думается мне, сродни любви: все они в своих высших проявлениях творят первозданную красоту. Кстати сказать, мои излюбленные мысли на эту тему могут быть вам известны по моей первой книжке и той безделице4, которую я вам послал в последнем письме и в которой отразились мои представления о том, в какую форму можно облечь подобные суждения. Воображение можно сравнить со сном Адама 5: проснувшись, он' увидел, что сон сбылся. Этот предмет так занимает меня, поскольку я до сих пор не могу понять, как путем логических рассуждений можно доказать истину,— а ведь, наверное, можно. Неужели даже величайшим философам удавалось достичь цели, не отметая при этом бесчисленные противоречия? Ах, не все ли равно, для меня жизнь — чувства, а не разум!6 Жизнь — «воплощенье юности самой», тень грядущего, а это лишний раз подтверждает другую мою излюбленную мысль — о том, что в иной жизни земные наши радости повторяются, еще более прекрасные. Конечно, подобный удел ждет только тех, для кого высшее счастье отдаваться чувству, а не тех, кто, как вы, жаждет истины. Кстати, и сон Адама словно напоминает о том, что воображение в его возвышенных воплощениях то же самое, что человеческая жизнь в ее духовном отражении. Правда, как я уже говорил, если у человека есть хоть какое-то, пусть бесхитростное, воображение, он будет вознагражден уже тем, что оно снова и снова воздействует исподволь на его душу внезапными озарениями. А взять для сравнения такую простую вещь7: разве с вами не бывало так, что, услышав в прелестном уголке прекрасный голос, поющий знакомую мелодию, вы вновь пережили те же мысли и чувства, какие родились у вас в душе, когда вы впервые услышали эту мелодию? Разве в эти возвышенные мгновения вы не рисовали мысленно, не отдавая себе в том отчета, лицо певицы, tще более прекрасное, чем в действительности? Крылья воображения подхватывали вас и возносили так высоко, что образ, рисовавшийся вам, еще только угадывался где-то в будущем. Едва ли, я думаю, вы согласитесь со мной, все сказанное может относиться к человеку со сложным мышлением, тому, кто умеет обуздывать свое богатое воображение, кто живет как чувством, так и разумом и верит в тс, что «годы принесут и зрелость мысли»8. К таким людям я отношу вас; так вот, чтобы вы были вполне счастливы, вам нужно не только вкушать тот древний •божественный нектар, который бы я назвал земной мечтою о возвышенном, необходимо также расширять свои познания и постигать суть явлений. [...] Я никогда не живу предощущением счастья. Если оно не сиюминутно, счастье оставляет меня равнодушным. Лишь то, что происходит на моих глазах, приводит меня в трепет. Садится солнце — и я преображаюсь, вспрыгнет воробей'на подоконник — я тут же, вселившись в него, принимаюсь склевывать зерна. Первое, что приходит мне в голову, когда я узнаю о приключившемся с кем-то несчастье, это мысль: «Ну что ж, ничего не поделаешь, теперь он познает радость, испытывая силу своего духа»; поэтому наперед прошу вас, дорогой Бейли, если вы обнаружите во мне некоторую холодность, поверьте, тому виной моя рассеянность, а не бессердечие. Признаюсь, случается, проходит неделя, когда я остаюсь ко всему бесстрастен и безучастен; порой это длится так долго, что я начинаю сомневаться в себе, в подлинности испытанных мною некогда переживаний. В такие минуты я нахожу в них не больше смысла, чем в фальшивых театральных слезах [...] Ваш преданный друг Джон Ките Хэмстед, Д. и Т. КИТСАМ9 22 декабря 1817 г [...] Вечер в пятницу я провел с Уэллсом, а поутру отправился взглянуть на картину «Смерть на бледном коне»10. Учитывая возраст Уэста, полотно прекрасное, и вместе с тем в нем нет ничего, что вызывало бы сильные эмоции: ни женщины, за поцелуй которой хочется все отдать, ни лица, готового вот-вот ожить. Достоинство любого искусства со- \ ставляет экспрессия, способная испарить все ненужное, скрывавшее красоту и истину. Перечитайте «Короля Лира», и вы найдете тому подтверждение на каждой странице. Неприязнь же, вызванная упомянутой картиной, ни на мгновенье не пробуждает в нас раздумий, которые бы подавили чувство отвращения. Размерами своими полотно превышает «Отверженного Христа» и. В следующее воскресенье после вашего отъезда я обедал у Хей- дона 12 и провел чудный день. Еще я обедал (в последнее время я слишком часто'выбирался в гости) у Горация Смита, где свел знакомство с его двумя братьями, Хиллом и Кингстоном, а также неким Дюбуа 13. Общение с ними лишний раз убедило меня в том, насколько юмор предпочтительнее остроумия. То, что говорят эти люди, удивляет, но оставляет сердце равнодушным; они все на одно лицо: одинаковые манеры, одинаковая осведомленность в вопросах моды, единый стиль просматривается *в том, как они едят и пьют, даже в том, как они пользуются графином. Они беседовали о Кине14 и его труппе из простолюдинов. А я думал: «Какая жалость, что нахожусь не в их, а в вашем обществе!» Знаю ведь, подобные знакомства никогда не придутся мне по душе, и все же собираюсь в среду к Рейнольдсу 15. Браун с Дилком были со мной на рождественской пантомиме 16. Мы с Дил- ком не то чтобы поспорили, а так, поразмыслили кое над чем. В голове моей мелькали различные соображения, как вдруг меня осенило, какое свойство присуще тем, кто многого достиг, особенно в литературе, и каким Шекспир обладал в полной мере,— я имею в виду негативную способность 17, иными сло-вами, способность находиться во власти колебаний, фантазии, сомнений, не имея привычки назойливо докапываться до реальности и здравого смысла. К примеру, Кольридж, не умея удовольствоваться полузнанием, сведет все к прекрасной самой по себе правдоподобной зарисовке, извлеченной из бездны Таинств. Прослеживая эту черту в десятках томов, мы рано или поздно поймем, что у настоящего Поэта чувство Красоты затмевает все прочие помыслы, вернее сказать, отметает их. Вышла в свет поэма Шелли18; говорят, против нее также ополчаются, как в свое время против «Королевы Маб». Бедный Шелли! Я нахожу, что он наделен немалыми достоинствами воистину так!19 [...] Жду скорого ответа. Ваш искренний друг и любящий брат Джон Д Г. РЕЙНОЛЬДСУ20 Хэмстед, 3 февраля 1818 г. [...] По поводу «крепких орешков» замечу21, что там, где теснится рой дивных образов, все решает простота. Могут сказать, что нам следует читать своих современников, что мы обязаны воздать должное Вордсворту и прочим. Но с какой стати из-за нескольких прелестных земных или возвышенных картин нам станут навязывать философию, порожденную причудами самовлюбленного автора? Каждый может придумать что-то свое, но не обязательно при этом выпячивать грудь колесом и носиться со своими замыслами, чтобы создать в результате фальшивую ценность, убеждая себя в ее подлинности. Даже те, кому дано достичь горних высот22, не решились бы описать и части увиденного. Тот же Санчо23 сочинил историю о путешествии в рай не хуже других. Нам претит поэзия, которая нам что-нибудь навязывает, а стоит нам запротестовать, и она не пожелает знаться с нами. Поэзия должна быть высокой и ненавязчивой, такой, чтобы, проникая в душу, потрясала или изумляла ее не своими приемами, а внутренней сутью. Как прекрасны притаившиеся цветы! Как поблекла бы ,их красота, столпись они на оживленной дороге с криками: «Восхищайтесь мною, я фиалка! Боготворите хменя, я первоцвет!» Современных поэтов легко отличить от елизаветинцев: любой современник правит, как ганноверский князек в своей вотчине, зная в точности, сколько былинок каждодневно сметается с мостовых во всех его владениях, и вечно сидя как на иголках в страхе, как бы какая-нибудь хозяйка не обсчитала его на пару медяков. Древние — те были императорами в своих обширных землях; они могли краем уха слышать о существовании отдаленных провинций и ни разу даже не выбраться туда... С меня довольно всего этого. В частности, Вордсворта и Ханта24. Зачем нам идти с племенем Ма- нассии, когда можно следовать за Исавом?25 Зачем ранить ноги шипами26, когда можно устлать путь розами? К чему быть совами, если можно быть орлами? Зачем морочить себе голову «прекрасноглазыми трясогузками», когда перед нашим взором «херувим Раздумье»?27 К чему нам Вордсвортов «Мэттью с ветвью яблони в руке», если есть «под дубом» 28 Жака? Этот перечень можно было бы продолжить./За- гадка «ветви яблони» вылетит у нас из головы раньше, чем я успею записать ее. В самом деле, тому минуло несколько лет, как старый Мэттью перекинулся с Вордсвортом ничего не значащими фразами, и только потому, что во время вечерней прогулки в воображении последнего возник образ старика, ему непременно нужно слово в слово пересказать их встречу на бумаге, сделав из этого святыню. Я не собираюсь отрицать величавость Вордсворта29 и достоинства Ханта, просто я хочу сказать, что нас не должны подкупать величавость и достоинства одних, когда другие могут дать их нам в чистом виде, ненавязчиво. Я за старых поэтов и Робин Гуда. Ваше письмо с сонетами доставило мне больше удовольствия, чем четвертая книга «Чайльд Гарольда»30 или исчерпывающее описание чьей-либо жизни и взглядов. Я хочу отблагодарить вас31 за пригоршню «орехов» несколькими «сережками», которые я подобрал сегодня. Мне кажется, они вам понравятся. Дням былым возврата нет. Под листвой ушедших лет, Старым дубом оброненной, Опочило время оно; Спят часы, минуты спят; Шапки крон за рядом ряд Срезал нож январской стужи, А буран следы завьюжил Той поры, когда аренд Человек не знал и рент. Ни пронзительнейший зов Удалых лесных рожков, Ни звенящей тетивы Голос из густой листвы, Ни шальные взрывы смеха, Что подхватывало эхо, Тишину не разорвут, Зверя больше не спугнут. Если б вы когда-нибудь Вздумали пуститься в путь Вслед за солнцем, иль луною, Иль Полярною звездою, Не надейтесь, Робин Гуд И его веселый люд, И Малютка Джон — верзила, Колотивший что есть силы В жбан, который он в момент Осушил, нагрянув в Трент,— Вам не встретятся нежданно: Все ушло, как эль из жбана. Смолк давно напев старинный, Смолкла песня Гамелина, Смолк стрелков задорный смех. Нам куда до тех потех! Что ж, всему приходит срок. И когда бы Робин мог Хоть на миг увидеть свет, Он от горя стал бы сед, А воскресни Марианна, Плакать бы ей непрестанно. Где был лес, теперь одни Омертвело смотрят пни, Весь пчелиный рой давно Вымер. Впрочем, все равно Позабудешь меда вкус ты, Если в кошельке негусто! Пусть всё так, будь, песнь, светла! Сукнам линкольнским хвала! Слава зоркому стрелку! Слава звонкому рожку! Юной Марианне слава! Славься, шумная дубрава! Славься трижды, Робин Гуд, Навсегда уснувший тут! Громко славу воздадим Джону и коню под ним! Честь и слава вам, повесы, Дети Шервудского леса! Пусть возврата нет тем дням, Унывать не стоит нам. Надеюсь, вам это понравится — я постарался выдержать стихи в духе вольницы. А вот строки о Морской Деве32: Эй, собратья по перу, Что давно в ином миру, Как там кущи и лужайки, Крепче ль эль, чем у хозяйки? Бренный мир забыт давно.
А канарское вино? Рвете ли вы фрукты рая, О дичине вспоминая, Или ест поэт и тут За троих, как Робин Гуд, И свой рог, теряя разум, Осушает раз за разом? Слух прошел, что кто-то, верно, Вывеску украл с таверны; Чьих же это дело рук, Не могли узнать. Как вдруг Ключ к разгадке дал астролог: Изучив небесный полог, Вмиг в созвездье Девы муж Отыскал с десяток душ, Что под вывеской привычной Пировали, как обычно. Эй, собратья по перу, Что давно в ином миру, Как там кущи и лужайки, Крепче ль эль, чем у хозяйки? Расположившись на пригорке и переписывая эти стихи в надежде, что подобные безделицы смогут позабавить вас нынче вечером, остаюсь ваш искренний друг и собрат по перу Джон Ките Д. Г. РЕЙНОЛЬДСУ Хэмстед, 19 февраля 1818 г. Мне тут как-то пришла в голову мысль: что, казалось бы, нужно человеку, чтобы прожить счастливую жизнь,— прочитал однажды страницу полнозвучной поэзии либо прозрачной прозы и носи ее в себе, думай над ней, фантазируй, прозревай, -постигая ее, и начинай ею бредить, пока она не приестся. Но даст ли это что-нибудь человеку? Ни в коей мере. Для того, кто достиг определенной зрелости интеллекта, всякое значительное и одухотворенное произведение является началом пути, ведущего к «тридцати двум храмам»33. Какое блаженное путешествие мысли! Как сладко до конца отдаться всепоглощающей праздности! Задремлешь ли на диване, забудешься ли сном в клевере, чувствуя, как тебя словно касаются чьи-то пальцы, ничто не нарушит ее; лепет ребенка даст ей крылья, а рассуждение зрелого мужа — силу взмахнуть ими; отголосок мелодии унесет тебя на «дикий мыс Острова», шелест листьев опояшет земной шар 34. И пусть ты редко берешь в руки благородные творения, это не говорит о неуважении к их авторам, ибо знаки уважения, оказываемые людьми друг другу, нич\о в сравнении с благотворным воздействием великих творений на «дух и трепетное сердце Добра»35 в силу одного только их существования. Не стоит называть память знанием. Многие оригинальные умы считают иначе: сказывается привычка. Едва ли не всякий человек, думается мне, способен соткать, подобно пауку, узор из того, что заложено в нем, свою воздушную обитель. Пауку достаточно кончика ветки или листочка, чтобы взяться за дело, но посмотрите, каким чудесным кружевом затягивает он просветы. Так же и человек должен довольствоваться немногими зацепками, чтобы сплести из тончайшей паутины души узор неземной красоты, символику которого он бы угадывал внутренним взором, шелковистую мягкость которого нащупывал бы внутренним осязанием и поражался бы необозримости этого пространства и строгости рисунка. Конечно, у людей и характеры различны, и проявляются они столь разнообразно, что и трех людей, на первый взгляд, нелегко найти, которых бы сближала схожесть вкусов или общие интересы. Однако в действительности выходит наоборот. Мысли людей расходятся в разных направлениях, чтобы потом не раз пересечься и наконец совпасть, завершив тем самым свое путешествие. Старик разговорится с ребенком, а там мысли уведут старика дальше. дитя же задумается над его словами. Человеку не нужно ничего оспаривать или доказывать, надо просто шепнуть слова откровения ближнему, и тогда, каждой клеточкой духа впитав в себя живительную влагу из невидимой почвы, возвеличится всякий смертный, и человечество из бескрайней пустоши, поросшей дроком и вереском 36, где редко встретится одинокий дуб или сосна, превратится в могучее лесное братство! Наши устремления издавна олицетворяет пчелиный улей37. А, по-моему, лучше быть цветком, чем пчелой. Ошибаются те, кто* считает, что больше выигрывает получающий, нежели дающий38; на самом деле оба выигрывают в равной степени. Пчела, несомненно, с лихвой вознаграждает цветок: придет весна — и лепестки его станут ярче прежнего. А кто скажет, мужчина или женщина испытывает большую радость от близости? Право же, куда достойнее восседать,, подобно Юпитеру, чем порхать, как Меркурий. Не будем же сновать взад-вперед в поисках меда, жужжа, как пчелы, и допытываясь смысла грядущего; раскроем лучше свои лепестки по примеру цветов и будем, праздные и восприимчивые39, медленно распускаться под взглядом Аполлона, отвечая взаимностью всякому великодушному насекомому, оказавшему нам честь своим посещением. Земная влага утолит наш голод, роса утолит нашу жажду. Вот на какие мысли, дорогой Рейнольдс, навела меня красота утра, когда тебя одолевает лень. Я не прочел ни единой книги — и утро [словно] говорило, что я прав; я думал только об этом утре — и дрозд меня понимал, он словно говорил: О ты, чей лик обветрила Земля, Чей взгляд в тумане тучу различал И в черных кронах вяза — льдинки звезд,— Весной пожнешь ты урожай обильный. О ты, читавший ночью письмена Небес, в которых не видать ни зги, Пока отсутствует прекрасный Феб,— Весну сравнишь ты с царственнейшим утром. Зачем стремиться к знанью? — я не мудр, Но песнь моя отогревает сердце. Зачем стремиться к знаныо? — я не мудр, Но как мне Вечер внемлет, очарован! За праздность кто корит себя — не празден, И тот не спит, кто думает, что спит. Теперь-то я понимаю, что просто расфилософствовался (хотя, быть может, и недалек от истины), дабы потворствовать своему ничегонеделанию. Поэтому не буду тешить себя иллюзией, что человек может быть равен Юпитеру; хватит с него и того, что он состоит при олимпийцах вестником на побегушках или даже является простым шмелем. В конце концов не столь уж важно, как обстоит дело и вообще, прав я или нет, лишь бы мои рассуждения развлекли вас немного. Ваш преданный друг Джон Ките Д. ТЕЙЛОРУ40 Хэмстед, 27 февраля 1818 г. [...] Грустно думать о том, что читающему мои стихи нужно преодолевать сложившееся против них предубеждение41. Это огорчает меня сильнее, чем самая суровая критика 42 того или иного отрывка. Похоже, что в «Эндимионе» я вернулся от помочей к передвижению в коляске. Я руководствуюсь в поэзии несколькими принципами. Сейчас вы поймете, насколько я далек от их практического осуществления. Первое. Поэзия, думается мне, должна удивлять не своей необычайностью, но чудесными крайностями43. Пусть у читателя захватит дух, словно в ней открылись ему его собственные благородные по- мыслы, пусть она прозвучит для него отголоском былого. Второе. Приобщая к прекрасному, поэзия не должна останавливаться на полпути, захватывая дух у читателя, но оставляя его неудовлетворенным. Пусть образы рождаются, достигают зенита и уходят за горизонт так же естественно, как солнце, озарив читателя, перед тем как сокрыться в торжественном великолепии и опустить над ним благословенные сумерки. Конечно, легче вообразить, какой должна быть поэзия, чем воплотить это на бумаге. Отсюда следует Еще одна истина. Если поэзия не явилась на свет сама собой, все равно что листья на дереве, ей лучше бы не являться вовсе. Не знаю, отвечают ли мои собственные стихи всем этим требованиям, но меня влекут все новые горизонты, так что «пусть огненная муза мчится ввысь!» 44 Если «Эндимион» знаменует собой начало моего пути, что ж, по-видимому, следует быть довольным. Мне, слава богу, дано вчитаться, а возможно, и проникнуть в суть шекспировских творений; и потом, я уверен, у меня достаточно друзей, которые в случае моей неудачи объяснят перемены в моей жизни и характере не высокомерием моим, а застенчивостью, не раздосадованностью тем, что меня не оценили по достоинству, а желанием притаиться под крылами великих поэтов. Скорей бы уж напечатать всего «Эндимиона», чтобы можно было забыть о нем и двигаться дальше! Я переписал третью книгу и взялся за‘четвертую. Надо так отредактировать, чтобы наборщик потом не наломал дров. Кланяйтесь Перси-стрит. Искренне и преданно ваш Джон Ките P. S. Короткое предисловие вы получите в срок. Хэмстед, 27 октября 1818 г. Ваше письмо доставило мне огромную радость. Не столько даже тем, что вы коснулись в нем тех черт характера, которые обычно связывают с «genus irritabile»46, сколько своей дружелюбностью. Лучшим ответом вам будет педантичное изложение кое-каких моих соображений относительно двух решающих моментов, вводящих нас, подобно указателям, в самую гущу всех за и против, когда речь заходит о гении, его взглядах, победах, честолюбии и прочем. [Первое]. Что касается поэтической индивидуальности как таковой (под ней я разумею тип, к коему я сам, если что-то из себя представляю, принадлежу: тип, отличный от вордсвортовского, то есть эгоистического великолепия; тип, являющийся вещью per se и стоящий особняком), то ее не существует — она безымянна—она все и ничто — у нее отсутствуют характерные признаки — она радуется свету и тьме — она живет порывами, дурными и прекрасными, возвышенными и низменными, полнокровными и скудными, злобными и благородными,— она с равным наслаждением дает жизнь Яго и Имогене47. То, что оскорбляет вкус достопочтенного философа, восхищает хамелеона- поэта. Увлечение последнего теневыми сторонами действительности не более предосудительно, чем его пристрастие к светлому началу: и то и другое вызывает на размышления. Поэт — самое непоэтическое из всех созданий, ибо он лишен своего лица; он вечно стремится заполнить собой инородное тело. Солнце, луна, море, мужчины и женщины как существа импульсивные — все они овеяны поэзией, все отмечены ее характерной печатью; только не поэт — он безличен. Сомнений быть не может, поэт — прозаичнейшее из всех созданий творца. Но в таком случае если поэт лишен своего «я», а мне уготована судьба поэта, стоит ли удивляться, ежели я скажу, что не должен более писать? Разве не могут мои мысли исходить в эту секунду от Сатурна или Опсы 48? Стыдно признаться, но ни одно мое слово не может быть принято на веру как выражение моего собственного «я». Да и как иначе, ведь у меня нет собственного «я». Когда вокруг меня люди и разум мой не занимают порожденные им образы, в такие минуты «не-я» и «я» сливаются, однако индивидуальности присутствующих в комнате настолько подавляют меня 49, что очень скоро я перестаю существовать; так действует на меня не только общество взрослых,— в детской, окруженный малышами, я чувствую себя точно так же. Не знаю, понятно ли я выражаюсь; надеюсь, достаточно, чтобы вы могли убедиться в самостоятельности высказанных мною нынче соображений. [Второе]. Несколько слов о моих взглядах и жизненных устремлениях. Я полон честолюбивого желания принести людям добро: на это уйдут годы, если мне суждено их прожить50. А пока попытаюсь достичь поэтических вершин, хватило бы только духу. У меня кружится голова, когда в ней возникают еще неясные очертания стихов. Только бы не остыть к человеческим судьбам, только бы отшельническое равнодушие к похвале51, хотя бы и из уст великих духом, не притупило остроту моего воображения. Надеюсь, этого не произойдет. Меня не оставляет такое чувство, что я должен писать из одной тяги и любви к прекрасному, пусть даже мои ночные труды сгорают каждое утро и ни одна живая душа не прочитает их. Впрочем, как знать, может быть, все это говорю сейчас не я, а некий человек, в чьей душе я в данный момент обитаю? В любом случае, убежден, что следующая фраза принадлежит мне — я в высшей степени разделяю ваше беспокойство, ценю ваше расположение и дружбу и остаюсь искренне ваш Джон Ките