ПРОПОВЕДЬ ПАСТОРА В БОННАЛЕ В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА он должен был Представить гуммеля своим ПРИХОЖАНАМ *


Милые люди!
Несчастный человек, который вам сегодня представлен, родился в 1729 г. и 28 июля того же года крещен в здешней церкви на этом крестильном камне.
Его крестными родителями были присяжный заседатель Кингольц и некая женщина Эйхенбергер.
Он не помнит, однако, чтобы он когда-либо получил от них предостережение или поощрение к хорошим, полезным действиям. Наоборот, он помнит, что, когда он мальчиком приходил к Кингольцу, тот заставлял его рассказывать все мальчишеские проделки и шалости, которые он совершал в поле и в лесу.
Его родители, Кристоф Гуммель и Маргарита Кии- гольц, были в высшей степени легкомысленными и беспечными людьми как в отношении самих себя, так и в отношении своего единственного ребенка.
Отец его, ленивый по природе, не приучал и сына к труду. Не умея как следует справляться со своей профессией и домашним хозяйством, он не мог дать своему
сыну того, чем сам не обладал. Рассеянный и беспечный, он не мог развить в своем сыне рассудительности и внимательности.
В отношении матери дело обстояло не лучше; как внешний вид ее, так и внутренние качества оставляли желать многого. Она была так беспорядочна, что всюду, где бы ни появлялась, даже в церкви, становилась посмешищем для людей. Но еще хуже, чем ее криво надетый чепец и грязные платья, были ее высокомерие и завистливое сердце.
У нее была привычка отворачиваться в сторону или смотреть в окно, если в ее присутствии отзывались о ком-нибудь хорошо. Даже если ей лично оказывали ка- кую-нибудь услугу, никогда ничем ее нельзя было удовлетворить, и она могла в присутствии своего ребенка часто дурно говорить о людях, только что проявивших в отношении ее внимание. Ей постоянно казалось, что она получает недостаточно и что каждый обязан ей чем-то большим.
Таким образом, пример отца способствовал развитию в ребенке лени, легкомыслия, нерадивости; ошибки матери заложили в его сердце неблагодарность, бессердечие и надменность.
Когда ему было четыре-пять лет, он мог корчить такие рожи и делать такие глаза, что честные родители перекрестились бы, увидав такое лицо у ребенка в этом возрасте.
В эти годы он был способен уже заупрямиться и часами не произносить ни одного слова, если моментально йе удовлетворяли его желаний; и как бы ласково вы с ним ни обходились, он мог выкинуть против вас штуку, свидетельствующую о ненависти к вам. Он произносил такие слова и давал такие ответы, которые в честных семьях никогда не приходят в голову ребенку. Бедные родители смеялись над самыми дерзкими ответами, полагая, что они свидетельствуют об его уме; они не думали о том, что бесстыдство и наглость лишают человека ума там, где он больше всего в нем нуждается. Они разрешали ему говорить, что он хотел и о чем он хотел, и чем менее пользовался он своим умом и приучал свои руки к работе, тем более наглым он становился на язык. С детских лет он был очень горяч; вместо того чтобы умерять и тушить вредные вспышки его внут

реннего огня, их еще разжигали и раздували. Ему едва минуло семь лет, когда родителям уже стало ясно, как печально обстоят с ним дела. Безделие и неповиновение укрепились в его натуре, и сколько бы ему ни говорили о послушании, работе и правильных действиях,— все это в одно ухо влетало, в другое вылетало. Даже побоями родители не могли уже ничего с ним поделать. Когда пытались выбить из него одного черта, то на самом деле вбивали в него семь новых.
Милые люди! Я должен здесь остановиться на несколько минут и обратить внимание отцов и матерей моей общины на следующее важное правило воспитания. Направляйте ваших детей к тому, к чему они должны быть направлены с самых ранних лет, прежде чем они еще умеют отличить правую сторону от левой.
И они всю жизнь будут благодарны вам, если вы воспитаете их к добру и приучите их к лишениям, присущим жизни бедняков, прежде чем они поймут причины этого.
Когда его отец и мать хотели показать ему что- нибудь, он поминутно говорил им: «Вы сами этого не умеете». Он постоянно высмеивал их и отвечал шутками, когда они серьезно говорили ему что-нибудь. У него была прекрасная память, так что учение не представляло для него никаких трудностей, но он только чванился всем, что знал, смеялся над теми, которые знали меньше, и больше всего находил удовольствие в том, чтобы каким-либо вопросом пристыдить другого.
Однажды, когда одного ребенка спросили о том, кто попрал змия, он подсказал: «Черт». Священник ужасно выбранил ребенка за такой ответ и затем с тем же вопросом обратился к нему. Негодяй как ни в чем не бывало ответил: «Попрал змия наш господь, спаситель, Иисус Христос». Старого учителя он изводил словами и поступками до последней степени. У старика с давнего времени после пережитого пожара остался страх перед огнем. Когда Гуммелю не хотелось учиться, он бросал какую-либо вещь в огонь, учитель чувствовал запах горелого и бегал испуганно по всему дому, выясняя причины этого запаха. Часто он зажигал трут в мешке и не останавливался перед тем, чтобы прожечь большую дыру в мешке, лишь бы только напугать учителя.

Старик уже плохо слышал, и мальчик нарочно либо говорил так тихо, что учитель не разбирал ни единого слова, либо кричал так, что люди останавливались, спрашивая, почему такой крик в школе, что сильно волновало учителя.
Однажды он в течение двух недель не приносил учителю платы за учение, и, когда тот напомнил ему о плате, он сказал: «Если ты не можешь подождать, то я побегу домой и привезу тебе деньги на тачке».
В тринадцать лет он убежал от своего отца и нанялся в Вальдрюти пастухом. Крестьянин, к которому он нанялся, не обращал на него никакого внимания, его интересовало только, чтобы мальчик доставлял ему каждый день вечером в целости стадо.
Пастушечья жизнь в нашей местности в настоящее время страшно развращает. В горах сходятся несколько мальчишек-пастухов, часто взятых из нищенствующего и бродячего населения, и измышляют там всевозможные злые выходки. Эта пастушечья жизнь пришлась Гуммелю по душе. Он стряхивал со всех плодовых деревьев незрелые еще плоды, целыми корзинами собирал их и бросал скоту или сваливал в овраг и болота. Он снимал все гнезда с деревьев и мучил птиц прежде, чем убивал их.
Где только было возможно, он спускал воду горных потоков на поля, чтобы повредить посевы. Он ломал изгороди в садах и огородах, чтобы скот наносил им повреждения. Всем прохожим он кричал вслед оскорбительные слова. Он тиранил одного малолетнего мальчика; также сторожившего скот в горах, заставлял его сторожить свое стадо в то время, как сам спал под деревом, или лазил за птицами, или забавлялся с другими пастухами и пек краденый картофель. Если маленький пастушок отказывался повиноваться ему, он бил его бичом.
Я не могу останавливаться на всех тех непристойных и позорных выходках, которые происходили на этом пастбище. В старое время дело обстояло иначе. Старики не набирали в пастухи всякий сброд и не предоставляли такой свободы своим пастухам. Пастухи становились их домочадцами, о теле и душе которых они несли заботу. Их пастухи должны были оставаться около стада и выполнять положенную на каждый день работу: девочка-пастушка вязала из шерсти, пастушок
собирал сухой хворост и связывал его в вязанки. Тогда пастушечья жизнь была еще хорошей жизнью. Благочестивый пастух по утрам и вечерам на коленях произносил свои молитвы и под тенью деревьев читал библию, следя-за своим стадом. Еще во времена Гуммеля у стариков сохранился обычай по вечерам спрашивать у своих пастухов отчет о работе за день. Но так как это делали уж не все, то те немногие, которые сохранили этот обычай, не могли уже ничего добиться. Те, кто бездельничал, преследовали тех, кто приходил с работой. Они загоняли их скот, разрывали их вязальную шерсть, портили их работу и доводили дело до того, что ни один пастух не хотел больше брать с собой работу в горы. Так постепенно этот хороший обычай вывелся.
Зимой Гуммеля хотели посадить в Вальдрюти за прядение, но он убежал и вернулся снова домой. Как ни плохо ему жилось у родителей, у хозяина ему показалось еще хуже. Он вернулся грязным, заедаемым насекомыми и диким, как хищный зверь. Родители обрадовались возвращению злого мальчика, а он использовал их слабость и доброту: в течение всей зимы бездельничал и в то же время заставил родителей, кормя их обещаниями относительно прилежания в будущем, одеть себя в новое*платье с ног до головы, хотя они с большим трудом могли это сделать.
В эту зиму и в следующую за ней он должен был подготовиться к первому причастию. Он поразил пастора своей памятью настолько, что тот милостиво к нему относился, несмотря на все его проделки. На занятия он приходил всегда с картами или игральными костями. Он крал в саду пастора персики и сливы и складывал косточки от плодов под окнами пасторского дома; когда жена пастора выходила посмотреть, кто это делает, она не заставала никого. Он окунал комья снега в холодную воду, давал им обледенеть до твердости камня и затем бросал ими в маленькую собачку и в кур пастора, радуясь от души, когда попадал в животное и наносил ему повреждение. Товарищи часто говорили ему, что он доведет до того, что пастор не допустит его к причастию. Он отвечал, что, если бы у пастора было семь глаз, он охотно выколол бы ему четырнадцать. В торжественную неделю перед причастием он, напившись в трактире, громко крикнул находившимся там вербов
щикам: «Через восемь дней можете и на меня рассчитывать».
В самый день торжества Гуммель десять раз примерял, как ему держать шляпу, чтобы лента на ней красивей развевалась, и придумывал, что ему отвечать на поздравление пастора, когда он выйдет к крестильному камню.
Перед входом в церковь он сговорился с теми, которые были лучше одеты, что они должны пойти первыми к причастию и что ему, как самому большому, надлежит пойти впереди всех.
Бог наделяет человека в этом возрасте большим запасом сил и бодрости, и благочестивые старики предоставляли возможность молодежи пользоваться различными удовольствиями, которые укрепляли ее бодрый дух и предохраняли ее от вредных излишеств. Молодежь встречалась и днем и ночью; но девушки всегда держались дружно друг друга так же, как мальчики; содружество каждого пола приводило к тому, что каждая девочка и каждый мальчик дольше сохраняли невинность. Посиделки в какой-нибудь избе не обращались, как теперь, в сходки порока. Молодежь после ужина сходилась, но приходили и родители, родственники, благочестивые почтенные мужья и жены; они также принимали участие в веселье молодежи. И если какой-нибудь юноша, который почти уже был сосватан, приходил к своей избранной, то он всегда заставал у нее мать, сестру или брата, и так это было до самой свадьбы. Вообще в старое время эти гуляющие по ночам молодые люди в своих действиях всегда оставались людьми чести, и часто они совершали поступки, обнаруживавшие их доброе сердце и привлекавшие к ним любовь старых и малых и самых строгих и благочестивых. Так, например, существовал такой обычай, что если у какой- либо вдовы были дочери, которым молодые люди хотели выразить свое уважение, то они ночью при лунном свете жали хлеб на самом большом участке вдовы. Наутро, когда мать и дочери с серпами выходили на свой участок, юноши под забором прислушивались, угадают ли они, кто произвел для них работу, и ликовали, если те угадывали.
Но с появлением Гуммеля молодежь по ночам совершала только постыдные, злые шутки; куда бы они ни
появлялись, они наносили какой-либо вред и отравляли невинные радости тем, которые держались еще старых нравов.
Когда луна скрывалась и добрые ночные жнецы заканчивали свою работу, появлялись эти негодяи, разбрасывали срезанный хлеб вдовы и хозяйничали на ее поле так, точно дикие свиньи рылись в нем. Утром добрые жнецы находили плоды своих трудов уничтоженными. Затем приходили собственники поля — мать и дочери. Юноши топали ногами, дочери бледнели, вдова хваталась руками за голову не столько из-за нанесенного им вреда и позора, сколько из возмущения при виде грешного уничтожения даров божьих. А молодой Гуммель, спрятавшись во рву у замковой рощи, следил за женщиной и ликовал по поводу ее отчаяния, издеваясь над ее благочестием.
Такие выходки он повторял четыре раза подряд, и, когда его в Боннале подстерегли и разоблачили, он стал повторять то же самое по соседству.
У всех Гуммель был на подозрении, и в последнем году он чуть не был убит молодежью в Гирцау. Молодежь, подозревавшая его в ночных похождениях, пришла в ярость против него/и, если бы несколько почтенных людей не вырвали его из рук молодежи, он был бы избит до смерти.
Те же люди, Еlt;оторые спасли его, подали на него жалобу помещику, но они не могли представить определенных доказательств, и помещик, чтобы положить конец таким злым выходкам, запретил совершенно ночную жатву.
Но этим решением были недовольны как молодые, так и старые, и, когда священник объявлял это запрещение в церкви, стоял ропот больший, чем бывал при объявлении нового налога.
Каждый говорил: «Несправедливо из-за этого негодяя лишаться старого обычая, доставлявшего нам радость».
Староста Линденбергер, старый, седой, как лунь, человек, встретив Гуммеля у входа в церковь, сказал ему в присутствии многих людей: «Было бы лучше, если бы помещик распорядился вздернуть тебя на виселицу, чем застращивать всю нашу молодежь».
В эту пору прекратились также старые почтенные
вечерние собрания. Более разнузданные молодчики стали теперь приходить в комнаты девушек и выкидывать разные безобразия под окнами домов почтенных людей, дети которых открыто и под наблюдением родителей сходились друг с другом. Эти выходки отравляли радость встреч.
Все это наносило большой ущерб селу. Иначе оно и не могло быть. Когда среди людей вырастает злоба, то уменьшается радость и, следовательно, уменьшается счастье.
Все как будто бы соединилось в это время, чтобы в основе подорвать тихий, спокойный, счастливый образ жизни старых людей.
Хлопчатобумажное прядение, являвшееся тогда полным новшеством и быстро распространившееся, также способствовало этому подрыву прежней жизни *. Самые состоятельные люди нашей местности не располагали до того времени деньгами. Их благосостояние заключалось в том, что все то, что им было необходимо — еда, питье и одежда,— в изобилии произрастало на их землях. То, что они получали, вполне их удовлетворяло, и они не ощущали потребности в таких вещах, которые стоили денег. Новые бумагопрядилыцики, наоборот, скоро собрали полные мешки денег; все это были люди, не имевшие никогда прежде ни имущества, ни земли и не понимавшие ничего в деле ведения хозяйства; само собой разумеется, что этим людям чужды также были понятия экономии, бережливости. Они тратили все, что зарабатывали, на еду, на питье, на платья и ввели в обиход сотни вещей, о которых у нас никто прежде не имел представления. Сахар и кофе появились у нас повсюду. Люди, никогда не имевшие клочка земли, никогда ничего не сберегавшие на завтрашний день, отличались таким бесстыдством, что одевались в красные камзолы и носили бархатные ленты на платьях. Живущие доходами со своей земли не могли позволить себе таких затрат и не имели времени заняться прядением; в то же время они не хотели отставать от этого новомодного населения, занимающегося хлопчатобумажным прядением и еще недавно благодарившего их за каждую меру репы или картофеля. Таким образом, погибло множество старых, самых лучших крестьянских хозяйств, так как крестьянами овладевало легкомыслие
хлопчатобумажников; они стали потреблять кофе и сахар, брали у савойских купцов * сукна в долг и не довольствовались больше тем, что произрастало на их землях, чего хватило бы для их детей и внуков, как сотни лет хватало их предкам.
Первый в нашем селе, кто стал носить красный камзол и китель из савойского сукна, был Гуммель. Денег на это он, конечно, не заработал хлопчатобумажным прядением, так как он вообще не работал; он выиграл эти деньги в карты у нескольких негодяев-хлопчатобу- мажников. Он потратил выигранные деньги на платье, так как надеялся с помощью красивой одежды поймать богатую крестьянскую дочку (он охотился за всеми богатыми невестами).
Но дело не так скоро устроилось.
Выигранные деньги давно были растрачены, прежде чем он стал женихом. К тому же вскоре выяснилось, что он мошенничал во время игры, так что никто не хотел больше садиться с ним за карточную игру; а так как он с детства не был приучен к бережливому отношению к одежде, то вскоре он в своем щегольском платье стал походить с ног до головы нз бродягу-иностранца. Когда он заказывал себе эту одежду, он велел ее сшить на иноземный лад, а такие платья, когда они старые и рваные, имеют еще худший вид, чем обычное платье, принятое в данной местности.
Это были тяжелые переживания для его высокомерной натуры. Пока он благоденствовал и роскошествовал со своими талерами и новой одеждой, он высмеивал каждого, кто не мог так же щегольски одеваться, как он. Теперь пришла очередь посмеяться над ним; парни и девушки смеялись теперь, когда Гуммель останавливался перед ними со своим высокомерным видом; девушки отворачивались от него, когда он пытался взять за руку то одну, то другую.
Он до самой смерти не мог простить покойной жене церковного казначея Лейтольда, которая в свое время в ответ на его попытку схватить ее фамильярно за руку сказала ему в присутствии десяти-двенадцати девушек: «Что тебе нужно от нас? Иди в солдаты, ты больше не годен ни на что».
Долгое время после этого случая все девушки, которых он затрагивал, говорили ему те же слова: «Что тебе
нужно от нас? Иди в солдаты, ты больше ни на что не годен».
Так ему, вероятно, и пришлось бы поступить, если бы не следующий случай: на рождестве 1751 г. он поймал живую косулю и принес ее помещику на новый год в виде подарка для молодых господ в Арнбурге. Благодаря этому обстоятельству он втерся в замок и вскоре снова имел полные мешки денег, стал так же спесив, как прежде.
То, что скажу сейчас, я делаю по настойчивому распоряжению нашего милостивого господина, который не хочет, чтобы замалчивались и оставались безнаказанными совершавшиеся в его доме ошибки, могущие совратить и сделать несчастными его подчиненных.
Беспорядок, царивший тогда в замке, является единственной истинной причиной того, что Гуммель при его легкомысленном, распутном образе жизни все же остался в деревне и добился состояния и положения; единственной причиной того, что он при всей своей беспорядочной жизни, при всех своих пожиравших деньги проделках и преступлениях, при всех несчастиях, постигших его, все же до последнего времени имел деньги, так что мог сохранить в целости свой дом и имущество.
Не успел он еще свить себе гнездо в замке, как снова был окружен добрыми друзьями; все насмешки над ним прекратились с того момента, когда он с косулей в качестве новогоднего подарка явился в замок. Через неделю все уже знали, что он ежедневно бывает в замке и добивается там всего, чего ему хочется.
Старый писарь знал теперь, что Гуммель может ему понадобиться, и завел с ним дружбу; кому только что- либо было нужно в замке, обращался теперь к Гуммелю с правым делом днем, с неправым — ночью.
И никто уже не скрывал того, что в замке можно добиться чего угодно, если только уплатить Гуммелю.
Дороже всех заплатил ему мельник из Гринбаха; он отдал ему свою дочь за то, что Гуммель доставлял ему по дешевой цене вино и плоды. Этот человек из-за вопиющей скупости сделал свою дочь несчастной на всю жизнь.
Несчастной она была с минуты своего замужества и до самой смерти, которая последовала третьего дня.
От нее остался теперь только прах. Слезы в ваших
глазах говорят о прощении, и мое сердце взволновано ее смертью. Да будет ей земля легка, и да проснется она однажды к вечной жизни. Но отец принес ее в жертву своей скаредности и отдал злодею, который никогда не любил ее и сделал несчастной. Наступит день, когда отец должен будет ответить за страдания ее жизни и когда вино и плоды, полученные отцом за дочь, будут расценены им иначе, чем в те безумные дни, когда он отдал свою дочь на погибель человеку, нужному ему для того, чтобы обманывать свое начальство.
Я присутствовал при смерти мельника и видел, что он уносил с собой в могилу отчаяние из-за своего поступка. Картина его смерти еще сейчас стоит перед моими глазами, и в сердце моем эта смерть запечатлела неизгладимый урок: человек должен оставаться честным и набожным, если не для самого себя, то ради своих детей.
После женитьбы Гуммелю захотелось обзавестись также земельными владениями, но он не был приспособлен для крестьянского хозяйства. Как мог он быть крестьянином со своей леностью, порочностью и беспорядочностью? Только из тщеславия он хотел обладать землей. Он никогда не обрабатывал своей земли надлежащим образом и никогда не получал от нее того, что получали его соседи. Зато он выгодно вел торговлю коровами и разорил на этом деле не одно хозяйство. Бедняки скоро оказались у него в долгу, а кто ему был должен, того он заставлял вступать с ним в торговлю, и кому он оказывал какую-либо услугу в замке, тот должен был покупать у него корову или совершать с ним обмен. Он иногда продавал в год беднякам трехчетырех коров, причем одна была хуже другой.
Из тщеславия он вскоре после своей свадьбы заставил своего отца отдать ему свой дом и землю вместе с лежащими на них долгами. Он обещал отцу до конца жизни приличное содержание и внимательный уход. Но как только он овладел имуществом отца, оставил старика в такой нужде, что все соседи испытывали жалость к нему.
Покойный Кинаст оказывал поддержку старику: он приносил ему молока и хлеба, приглашал к себе есть. Старик приходил почти ежедневно и со слезами на глазах жаловался на жестокое обращение сына, но, узнавая
об этих жалобах, Гуммель набрасывался на отца и кричал, что он вгонит его в гроб, если только старик осмелится хоть когда-нибудь есть хлеб в чужом доме. Он не стеснялся также открыто говорить, что лучше всего было бы старому негодяю отправиться на тот свет, так как все равно он ни на что не дужен больше. Все это в такой мере напугало и сбило с толку несчастного старика, что он вообразил, что сын хочет его отравить, и не решался съесть у него ложку супа, не проверив со страхом несколько раз, ест ли этот суп и сын.
Люди посоветовали старику пойти в замок и рассказать помещику, как сын обращается с ним. Он сделал это и со слезами молил помещика воздействовать на сына, чтобы он более по-христиански относился к нему, пока он еще жив. Помещик велел старику явиться на следующий день в замок вместе с сыном, чтобы выслушать обе стороны. Гуммель узнал еще до возвращения отца, что тот ходил в замок; он встретил старика очень приветливо, сказал, что охотно пойдет с ним и что он не желает ничего другого, как справедливого решения вопроса. Но он и дома и по дороге уговаривал отца выпить вишневой настойки, при этом дружелюбно говорил ему: «Это придает бодрости, когда нужно говорить с начальством». Дело было в январе, на дворе было холодно, и старик легко поддался уговорам, тем более что сын платил за него. Но когда он с холода вошел в теплую комнату помещика и хотел ему изложить свою жалобу, то зашатался и стал запинаться, изо рта его пахло водкой. Староста держал себя очень смиренно и делал вид, что он еле удерживается от слез; он заявил, что нет ничего печальней такого факта, когда дети должны являться со своими родителями к начальству, и что никогда ничто другое не причиняло ему такой боли, как это; но так как факт совершился, он вынужден во имя господа раскрыть, в чем корень зла.
Если бы он предоставлял возможность своему отцу целые дни бродяжничать и сидеть в трактире и затем платил бы за него, отец, вероятно, не имел бы жалоб, но он не может этого делать. Достаточно, что отец просадил до последнего геллера хорошую одежду, которую он имел, и т. д. Староста умел красно говорить и втирать всем очки; помещик поверил всему, что он говорил, тем более что изо рта старика пахло спиртом. По
мещик рассердился и сказал: «Ты старый спившийся негодяй! Я вижу своими глазами, что твой сын мучается с тобой и прав во всем, что он говорит. Уходи немедленно с моих глаз и веди себя так, чтобы ему не приходилось больше жаловаться на тебя».
На обратном пути Гуммель раз двадцать говорил отцу: «Ты, старый спившийся негодяй, как дела? Когда ты хочешь снова пойти в замок?». И всякий раз, когда отец жаловался на что-либо, он обращался к нему с этим же самым вопросом.
Дружба его со старым писарем становилась между тем все тесней. Писарь знакомил его постепенно со способами высасывать все соки из общества, не подвергая себя никакой опасности. Многие годы они в полном согласии и единении изощрялись в этом искусстве и работали на руку друг другу еще задолго до кончины старого приказного служителя, смерти которого они ждали с нетерпением. Наконец старый приказный служитель умер, и писарь предложил помещику назначить Гуммеля на должность умершего. Помещик согласился.
Теперь его служебные обязанности приводили его в хижину бедняка. Арестованные попадали в его руки. Опись имущества и вымогательства стали теперь источником его существования. Разлучить отца семьи с голодающей женой, мать—с плачущими детьми, доводить до крайности нищету в сотнях хижин — все это стало теперь его профессией.
Друзья, власть князей священна *, и служба им является священной службой, и поэтому именно власти не должны брать на службу нечестных людей и не должны забывать о том, что служба самого низшего приказного служителя в деревне является их службой.
О люди, будем просить бога, чтобы он побудил правителей к сокращению этих должностей и предоставлению их повсюду тихим, смиренным и добрым людям. Страшно подумать о том, какому опустошению подвергаются страны и люди, если правители не препятствуют тому, чтобы такие должности занимались нечестивыми людьми, всегда первыми предлагающими свои услуги.
Ни Лейтольд со своими двенадцатью детьми, ни крестьянин из Рютигофа, ни Газельбергер не дошли бы до продажи своего имущества с молотка, если бы Гуммель
во время своей службы вместе с писарем не принимали всяческих мер к тому, чтобы увеличить их долги и получить в свои руки выручку от продажи этих трех дворов.
Прошло уже свыше двадцати лет со времени этого аукциона, но бедствия, причиненные им, продолжаются до настоящего времени и будут еще долго чувствоваться, когда нас не будет в живых. Среди моих тридцати пяти бедняков, пользующихся общественной поддержкой, имеется четырнадцать потомков этих крестьян, имущество которых было продано с молотка; помимо этих, имеется еще четыре их потомка, которые'сидят в тюрьме за кражу, и пять женщин и семь мужчин, которые побираются.
Во время своей службы в качестве приказного служителя Гуммель стольких людей довел до тюрьмы, что всякая основанная на честности жизнь у нас прекратилась.
Было прежде много поколений, которые считали честью для себя, что в течение сотни лет никто из их рода не попадал в тюрьму. Он довел дело до того, что никто уже не мог этим похвастать. Он точно ядом отравил весь наш народ и целые поколения и истребил все остатки стыда и чести среди нашего населения. Богатые пьянствовали, играли в карты, а бедняки сгнивали в тюрьмах.
На седьмом году своей службы в должности приказного служителя он приобрел мельницу и трактир, уплатив за них наличными 4500 флоринов.
Трудно передать словами бедствия, которые может такой человек причинить деревне, когда он становится хозяином трактира и мельником. Подумайте только: при уважении, которым он пользовался в замке, при деньгах, которыми он теперь располагал, при его власти в качестве приказного служителя, при его скупости, жадности и хитрости, при его осведомленности обо всем, что происходило в каждом доме,— при всем этом могло ли случиться иначе, что вся деревня оказалась как бы проданной ему?
Как рыба в воде идет в сети, если нет другого выхода, как птица запутывается в тенетах, если они расставлены на ее пути, как зверь в лесу попадает в яму, куда его заманивают приманкой,— так все наше население попало
в руки Гуммеля, когда он стал хозяином трактира и мельником.
Особенно ловко он умел использовать к своей выгоде всякое недовольство людей теми условиями, в которых они живут; он обладал настоящим искусством выведывать из самых затаенных уголков души каждого все, чем тот считал себя обиженным. Как только это случалось, он держал человека в своих когтях, ударяя по его слабой струне, известной ему теперь. Были ли это дети, родители, слуги, он с каждым умел поговорить так, чтобы втереться в доверие.
Строптивого ребенка он восстанавливал против матери, дурно отзываясь о ней. Спесивому он говорил, что его отцу должно быть стыдно отказывать ему в вещах, которые имеют другие, менее имущие.
Прилежного он называл дураком за то, что он так много трудился, не получая за это благодарности. Корыстному он говорил, что на чужбине он мог бы заработать в десять раз больше, чем у себя. Ленивому он замечал, что незачем ему целый день работать, как ломовая лошадь.
Пасынку он говорил о вопиющей несправедливости к нему в семье.
Наемному рабочему, служившему у хорошего хозяина, он указывал, что не всегда хорошо служить у осла.
Рабочему, имевшему строгого хозяина, он говорил: «Если бы ты нанялся к самому черту, тебе было бы не хуже, чем у этого хозяина».
Так же он поступал в отношении прислуги, хвалившей или ругавшей свою хозяйку, а также в отношении жены, хвалившей своего мужа или жаловавшейся на него.

И каждый раз, когда он добивался доверия кого-либо, разговор кончался одной и той же песней: «Ты дурак, что не находишь сам выхода из положения; на твоем месте я посмеялся бы и поступил бы таким-то образом», — другими словами это означало: «Кради то, чего тебе не дают, и приноси мне».
И это поучение так хорошо воспринималось, что весь наш народ превращался в плутовской народ и все наше хозяйство приходило в упадок.
Школьники забирали у своих родителей, что могли, и приносили ему. Супруги обкрадывали друг друга и
несли ему краденое. Слуги забирали у своих хозяев, что могли, и доставляли ему.
И так же, как он играл на слабых струнах каждого, так же он использовал для своей выгоды нужду бедняков. Он соблазнял их деньгами, едой и напитками, которые он давал им в долг, потом внезапно требовал от них уплаты и доводил их до того, что они крали и несли ему краденое.
При таких обстоятельствах неизбежно должно было произойти следующее: любовь, вера и согласие, дающие людям покой и счастье, исчезли из всех жилищ; между родителями и детьми, между братьями и сестрами, между супругами — всюду были брошены семена раздора. А семя раздора является и семенем порока и несчастья.
Порок зрел теперь повсюду, как зреют семена на унавоженной почве. И сотая доля проступков не выходила наружу, и все же неисчислимо было количество людей, фигурировавших в эту пору в штрафных списках и в уголовных актах замка. Проступки этих людей были плодами тех семян, которые сеял своей рукой этот несчастный человек. Многие открыто выступали против него с обвинениями.
Несчастный Ули, стоя под виселицей, сказал: «Я и десятой доли не украл того, что Гуммель вынудил у меня». И это была правда: Гуммель отобрал у него за бесценок больше трети самой лучшей его земли, и, пока Гуммель не высосал все соки из этого бедного простака и не довел его до сумы нищего, он никогда не был замечен ни в каком нечестном деле.
И Лизмергрита стала несчастной в его доме; когда ее арестовали у него в доме за убийство своего ребенка, она сказала старосте в присутствии многих людей: «Если бы ты меня однажды не запер в своей комнате, я не была бы теперь здесь». Дело в том, что он собственной рукой запер ее в той самой комнате, где позволял себе с ней шалости, за которые она теперь платила жизнью. «Кто тебя запирал?» — спросил Гуммель в ответ на этот упрек.— «Ты виноват в моем несчастье».— «Это могла бы сказать каждая, которая танцует и пьет у меня в трактире и затем проделывает то, что ты»,— ответил Гуммель, запер дверь и вышел.
Многие батраки, оставляя службу у него, должны были покинуть страну из-за воровства. Иначе и быть

не могло, у него в доме они как бы воспитывались для воровства.
Все время, пока у него была мельница, его возчики получали постоянно от клиентуры — от жен, детей, слуг, втайне от их хозяев — незаконные дары; у них имелись за всеми заборами и во всех углах места, куда складывались краденые мешки.
Кристоф, прослуживший у него много лет и затем дошедший до необходимости покинуть родину, еще двадцать лет тому назад чуть не был убит за такого рода проделки. Крестьянин Рюти за год до продажи своего имущества с молотка заметил как-то, что с его запасами дело обстоит не совсем благополучно. Так как он давно подозревал жену, имевшую слабость к выпивке, он стал следить за ней. Однажды утром, почти до рассвета, Рюти увидел, что жена вынесла из дому мешок, под тяжестью которого она сгибалась. Он крадучись пошел за ней и увидел, как она спрятала мешок близ тропинки, ведущей к мельнице. Он выждал, пока жена ушла домой, и остался, чтобы подсмотреть, кто явится за мешком. Не прошло и получаса, как пришел возчик мельника и стал вынимать спрятанное. Он вынул два мешка и начал вытаскивать третий, принадлежавший Рюти; тогда крестьянин ударил возчика палкой так сильно, что тот потерял сознание и с четверть часа лежал на тропинке, пока об этом не узнали на мельнице и не отвезли его домой. С тех пор Кристоф никогда не выходил на улицу без своей большой собаки.
На третьем году своей службы в качестве приказного служителя Гуммель потерял свое единственное дитя, мальчика десяти лет, болезненного и слабого, но доброго и набожного. Ребенок много сидел над библией, много молился; для работы у него не было сил, но он видел несправедливость в доме отца и, несмотря на свои молодые годы, пролил уже не одну слезу по поводу всего творившегося. Не раз он откровенно говорил, что у него душа болит от того, что он видит. Отец ненавидел его, он не называл его иначе, как «дохлятина» или «старая плакальщица», и под хмельком часто смеялся над ним, когда тот громко и ревностно молился. Прислуга, спавшая в комнате мальчика, говорила, что он часто ночи не спал напролет из-за проделок отца. За несколько дней до смерти ребенок признался пастору, что
дела отца камнем лежат у него на душе, и просил пастора поговорить об этом с отцом после своей смерти. Пастор исполнил его желание, но отец ответил: «По-видимому, мальчик до самой смерти остался дураком, каким он был всю жизнь». Все же в поминальную неделю после смерти сына он роздал нескольким нищим в виде милостыни немного брюквы и картофеля.
На девятом году его службы в качестве приказного служителя умер староста.
Как помещик ни был расположен к нему, все же сразу ему не пришло в голову назначить его старостой. Он знал о некоторых его недостатках, о пьянстве, о привычке клясться и не считал его самым достойным для этой должности. Но приказный служитель имел так много сторонников в замке, начиная от писаря и до садовника, пользовавшегося влиянием у господина, что в конце концов помещику стало казаться, что все голоса в деревне за приказного служителя. Но все это были лжесвидетели. Стоило вызвать крестьян на откровенность, как во всем селе приказный служитель не собрал бы и пяти голосов. Так или иначе, но помещика убедили в том, что Гуммель приятен народу, и он был назначен старостой. Теперь он стал в качестве начальства продолжать то, что делал прежде в качестве мошенника,— я вынужден употребить это слово: как оно ни жестоко, оно справедливо.
Первой его целью, как только он сделался старостой, было уничтожить Бамбергера. Он понимал, что пока Бамбергер на месте, он сам не может быть спокоен за свое место и уверен в своих действиях. И очень скоро добился своей цели. Со всеми прочими сельскими властями он уживался отлично, так как умел к каждому подойти так, что тот делал ему угодное.
Гуммель вмешивался во все дела помещика, вплоть до домашних, и сумел все так направить, что все шло полным ходом, без усилий помещика. Постепенно он сделался таким нужным человеком в замке, что без него не могли обойтись. Сумел даже раза два дать почувствовать помещику, насколько он нужен, когда однажды во время сенокоса и другой раз во время сдачи десятинного сбора он в течение восьми дней не являлся в замок.

Затем он принял меры к тому, чтобы объединить все должности—до самой низшей — в одних руках. Он прежде всего взял на себя выполнение всего, что только было возможно, и заботился о том, чтобы все должностные лица были ему преданны, или, по крайней мере, чтобы должности были заняты простоватыми людьми. Вплоть до должностей церковного сторожа и школьного учителя он всюду всовывал своих ставленников и затем с полным спокойствием проделывал в качестве старосты все то, что он делал прежде в качестве приказного служителя под постоянной угрозой тюрьмы или еще больших наказаний. В этом именно и заключается различие между мошенником старостой и плутом, не занимающим такой должности: присяга, которую он дает и которую дают его ставленники, служит щитом, прикрывающим все преступления. Где он прикрывается этим щитом, там его ложь становится правдой, а правда его противников — ложью,
Значение этого щита неоценимо для всех грубых и несправедливых людей, занимающих почетное положение на селе. И эти почетные кровопийцы пользуются со всем бесстыдством повсюду этим щитом.
Спросите кого угодно, и каждый скажет вам то же самое: в то время как простые люди сотни раз потерпят несправедливость, прежде чем решатся присягнуть в спорных вопросах, начальствующие лица, наоборот, расточают свои присяги с такой легкостью и так необдуманно по поводу всего, даже сказанного под хмельком, что страшно становится.
Это и является, однако, главной причиной нищеты и страданий этих людей и семейных несчастий, которые многие из них терпят, на которые большинство из них обрекает своих детей.
Жена и дети ежедневно видят ложь отца, принимаемую за правду, и слышат клятвы, прикрывающие его мошеннические проделки. Постепенно они также становятся грубыми и несправедливыми, разучиваются совершенно говорить со своими ближними как с равными. В результате сыновья таких людей, если не становятся старостами или не занимают другой должности, где они могут прикрывать свои ошибки и свои распутства красивым плащом и ложными клятвами, делаются просто негодяями. Их дочери, если они выходят замуж за

обыкновенного крестьянина и попадают в хозяйство, где нужно работать, разоряют и повергают в несчастье самого состоятельного человека.
Но я слишком отвлекаюсь посторонними разговорами и еще мало сказал о том, о чем мне необходимо сказать.
Как только Гуммель утвердился в своей службе, он стал затрагивать каждого, кто в поле или в лесу располагал участком, на который он сам претендовал. Если тот добровольно не отдавал того, что староста хотел, то рисковал быть втянутым в процесс или попасть в какую-нибудь приготовленную для него ловушку.
Он держал в руках общину, как одного человека. Однако там, где хозяином является такой староста, там община вообще больше не существует, так как она часто должна сама подтверждать и помогать такому человеку устанавливать документами и печатью его право на то, что украдено у нее. Так было с межевым камнем участка старосты, который до сих пор еще называется припаханным полем; он больше чем на треть в длину был отрезан у общины; старики хорошо знали, что ограда и межевой камень стояли на пятьдесят шагов дальше, чем установленный старостой новый межевой камень. Но ограда постепенно была снята, а межевой камень также исчез неизвестно куда, и община без возражений ставила ему новые межевые камни там, где ему хотелось. Когда он строил, происходило то же самое. Он брал из леса, что он хотел, и когда деревья были уже распилены на доски и лежали у него на дворе, тогда он обращался к общине за разрешением на лес и вписывал для большего спокойствия постановление в общинную книгу.
Покойный Монгефлер не мог переварить этих поступков и однажды громко заявил: «В прежнее время воры были довольны, когда их отпускали с краденым, а теперь они еще заставляют свидетельствовать о том, что краденое им подарено».
Все присутствовавшие при этом замечании сделали вид, что они не слышали его; собственный сын отвел его в сторону и сказал: «Молчи, ради бога, а то у нас часу не будет больше спокойного от страху, что он нас погубит». Староста тоже сделал вид, что не слышал ска
занного, заставил общинных старшин подписать записанное в книгу и пометить задним числом на два месяца раньше.
Общественное правосудие он держал в своих руках и использовал его большею частью для защиты тех, которые были неправы. Таким способом он собирал вокруг себя единомышленников, вынужденных его бояться и вместе с ним угнетавших тех, кто был против него.
Нигде не происходило столько воровства, как у нас; но с тех пор как он стал старостой, никто почти не наказывался за воровство, и он хвастался тем, что если бы он на пять лет раньше сделался старостой, то многие не пострадали бы так, как это случилось. Он всегда затруднял пострадавшему возможность свидетельствовать против злоумышленника, слабому — против насильника, обворованному — против вора. Он дурачил жалобщика до тех пор, пока обвиняемый не успевал ускользнуть или покрыть свое преступление. Жалобщикам приходилось целые дни тщетно ждать его, никогда они его не заставали, но для плутов и мошенников двери его дома были открыты ночь напролет, и он всегда шел им навстречу помощью и советом. То, что ты видел своими глазами, ты вынужден был отрицать; если ты заставал вора в своем доме на месте преступления, ты должен был еще и извиниться перед ним за то, что жаловался на него.
Мало-помалу люди, видя тщетность своих жалоб, стали прибегать к личным расправам для защиты своих интересов. Несколько человек были избиты до смерти только потому, что пострадавшие от них боялись возбуждать против них дело в установленном порядке. Так произошел и случай с Круммгольцером, который задохнулся под тяжестью украденного винограда; Лейтольд и старик Гюги застали его у себя в винограднике; они столкнули его вместе с кадкой по лестнице вниз; они слышали его крики о помощи, но оставили его там лежать, так как они не хотели затевать с ним дела, опасаясь, что староста поможет ему отречься от того, что он крал виноград.
Стало почти невозможным разоблачить самое неправое дело, от которого страдал тот или иной; он направлял правосудие, куда он хотел; что он хотел утверждать, то утверждалось, что он считал нужным отри
цать, то отрицалось. Что говорилось скрытно, то обнаруживалось, если он этого хотел, а что говорилось открыто перед всей общиной, то отрицалось, если так было ему выгодно.
О чем бы он ни спорил, он всегда находил свидетелей, которые за него показывали, хотя для этого нужно было поступаться совестью и давать ложную присягу...
...Но я устал рассказывать о его подвигах как старосты. Еще несколько минут я должен остановиться на его делах как содержателя трактира и мельницы.
Он никогда ни с кем не сводил окончательных счетов, за всеми клиентами, которых он заносил в книгу, что-то числилось. Он всегда старался, чтобы люди, с которыми у него были счета, не помнили точно, как они составились. Да и хозяйство его велось так беспорядочно, что если бы он даже хотел надлежащим образом рассчитываться с людьми, он не мог бы этого сделать. Часто он записывал в книгу, а жена отмечала то же самое на стенке; в субботу, когда происходила уборка и стену нужно было вытереть, запись вторично заносилась в книгу.
Если ему приходило на ум, что он забыл записать то или другое, а это случалось очень часто, в особенности ночью во время бессонницы, то он, недолго думая, переделывал в своей книге 0 на 6, 7 или 9, либо прибавлял О в конце, или ставил десятки впереди, словом, делал так, как ему казалось должно пройти незамеченным. Он умышленно оставлял пустые места в книге и в разных документах, чтобы потом иметь возможность приписывать и подделывать все, что угодно. Он старался не возвращать оплаченных расписок, отрицая их получение или ссылаясь на то, что они утеряны, порваны, сгорели; но когда у него возникал спор с кем-либо, он предъявлял эти расписки и использовал их как неоплаченные...
Но кому жестче всего приходилось у него, это человеку, любившему порядок, человеку осмотрительному и рассудительному, человеку, готовому семь раз отмерить, прежде чем отрезать, человеку слова и долга, требовавшему верности слову и от других. С такими людьми он был на ножах и не успокаивался, пока не уничтожал их. В этом отношении он был так известен, что в
деревне все открыто удивлялись тому, что ему не удается покорить Мейера-хлопчатобумажника.
С этим последним дело было начато слишком поздно. Заработок от хлопчатобумажного производства, занесенного в деревню Мейером, встречал самое большое одобрение старосты до тех пор, пока весь этот заработок пропивался и проедался людьми в трактире; но когда староста заметил, что Мейер стремится разбогатеть и что еще кое-кто придерживает свой заработок, он начал враждебно относиться к Мейеру и ругать хлопчатобумажное производство, утверждая, что это чума для страны, что это производство истощает и калечит людей.
Конечно, там, где трактир в деревне обращает отцов и матерей в негодных плутов, там дети чахнут и становятся калеками при бумагопрядении.
Наша деревня, к сожалению, живой пример этого несчастья, но дело могло обстоять совершенно иначе. Дети Гертруды, которые у нас прядут самую тонкую пряжу, в то же время считаются в нашей деревне самыми здоровыми и цветущими детьми.
Весьма возможно, что, если бы староста сделался господином положения, как было его намерение, эти дети также со временем зачахли бы от прядения.
Мейер понял, что трактир является несчастьем для нового заработка, и стал повсюду говорить об этом и возмущаться, что люди не сидят дома и не думают о том, чтобы отложить что-нибудь для себя на старость лет и для детей и внуков. Такие разговоры сильно задевали старосту. Он был обозлен на Мейера и стал подстрекать его рабочих отрицать свой долг ему. Мейер внезапно очутился перед судом с тремя рабочими, утверждавшими одно и то же. В своих показаниях на суде Мейер был очень краток, но держался стойко, ссылаясь на записи в книгах; помещику показалось подозрительным, что трое человек утверждают одно и то же. Дело отложили, и староста стал повсюду вести такие разговоры: «Бумага терпит все, лишь бы были чернила и перья, лучше бы Мейеру не говорить столько о своих книгах и не заходить слишком далеко с этим делом. Если трое человек говорят одно и то же, то дело почти доказано, и если он будет признан неправым, то книги его можно будет бросить под стол»,

Пересуды, вызываемые такими речами, в такой степени возмущали Мейера, что он в присутствии свыше десяти членов общины поручил передать старосте следующее: «Он полагает, что книга у него ведется правильно и честно и если сто плутов станут это оспари* вать, то он против всех ста сможет доказать правильность своей книги либо никогда больше не сделает в ней ни одной записи,— к этому он еще прибавил: —Да, если бы я вел такую книгу, как староста, тогда, конечно, дело бы обстояло иначе, тогда я не только заслуживал бы, чтобы эту книгу уничтожили, но чтобы меня самого приговорили к виселице».
Этот ответ, конечно, в точности был передан старосте. Ничем другим его нельзя было задеть более чувствительно. Он так испугался, что едва мог говорить; все же он превозмог волнение, сделал вид, что не совсем понял ответ, и велел передать Мейеру, что он не хочет толковать его слов так скверно, как они ему переданы.
Мейер, однако, крепко стоял на своем и велел сказать старосте, что он во время своей речи был вполне трезв и вполне обдуманно говорил все то, что передали старосте; если же Гуммель считает, что он был несправедлив по отношению к нему, он готов ответить за свои слова перед судом.
Староста не мог допустить дела до суда, ему пришлось проглотить обиду, а трое рабочих Мейера отказались от своей жалобы и признались Мейеру, что староста сначала их подстрекал на это              дело,              а теперь              посоветовал им не давать дальнейшего              хода              делу.
Помещик удивился тому, что в следующий приемный день ни один из рабочих не явился, и спросил старосту, что бы это могло значить. По-видимому,—ответил староста,—они плуты и не очень уверены в своем деле. Ты же их сильно поддерживал,— сказал помещик. Да, я думал, что они правы,              так              как все              трое
утверждали одно и то же,— ответил              староста.
...Я не буду вам рассказывать историю его последних дней: вы ее знаете. Только на одно я еще хочу указать: мысль о том, чтобы переставить межевой камень у помещика, пришла ему в голову во время ужина; за несколько минут до того, как он сделал это, ему в голову не приходило, что он способен на этот поступок. Он
и теперь утверждает, что если бы четвертью часа раньше ему сказали, что он всадит нож в тело любимого человека или убьет помещика во время аудиенции, он считал бы это более возможным, чем преодолеть страх и ночью, в двенадцать часов, отправиться в лес переставлять межевой камень. Все же он сделал это и несет теперь наказание за деяние, на которое еще совсем недавно не считал себя способным.
Милые люди, он теперь предан наказанию, чтобы на примере его грешных дел исправить в наших детях то зло, которое причинил их отцам. Дай бог, чтобы его наказание уничтожило зародыши, семена преступлений, сделавших его таким жалким и нас такими несчастными. Он теперь несчастный человек. Время его деяний всей тяжестью лежит на нем. И что больше всего отягощает наказание — это картина его прежней жизни, преследующая его повсюду.
Вы видели его в то печальное утро, когда он упал перед вами, принимая свое наказание. Он стоял с непокрытой головой, с босыми ногами, но он не чувствовал этого. Его рука была привязана к столбу виселицы, но он не бледнел от этого. Меч палача блеснул над его головой, и он не задрожал; народ, с которым он жил, стоял вокруг него и видел его позор, и это не заставило его пошатнуться. Но картина его жизни, витавшие над ним тени проступков — вот что заставило его задрожать, побледнеть и опуститься на землю. Когда он стоял под виселицей, перед его глазами предстал висящий на дереве бедный Ули, которого клевали вороны; страшный скелет с оскаленными зубами был обращен к нему и рассказывал ему шаг за шагом историю притеснений, доведших Ули до этого места. Он увидел также Лизмер- гриту во время казни, покрытую смертельным потом; отдавая богу душу, она мертвеющими губами произносила его имя и страшно кляла его.
Но можно ли описать картину его жизни, представшую теперь перед ним? Можно ли выразить словами и изобразить на полотне ужас этого часа? Я не буду описывать и рисовать этой картины. Я расскажу только, как мог бы рассказать ребенок, что ему привиделось в этот час.
Он видел перед своими глазами слезы обиженных, испуг устрашенных им. Он слышал своими ушами про-

клятия возмущенных и стоны отчаявшихся. Он видел своего умершего отца и слышал его ужасные слова: «Сын, сын, наступили дни, когда и тебе говорят: «Ты — старый спившийся негодяй». Он видел также свое умирающее дитя, протягивающее ему руки со словами: «Отец, отец, не причиняй никому больше страданий». Он увидел дуб отчаяния, впервые нарушивший покой его' дьявольской жизни. Он услышал снова страшный крик Рикенбергера *, зовущего его в долину Иосафата для иных расчетов...
...Эта картина его жизни, которую невозможно ни описать, ни изобразить красками, во всем ужасе стояла перед ним, когда он упал на ваших глазах на страшном месте казни. И эта картина преследует его теперь повсюду, и несчастье его становится все больше по мере того, как он с каждым часом все больше убеждается в том, насколько верна преследующая его картина и насколько велико количество людей, повергнутых им в нищету. Он не думал о несчастье ближних ни в опьянении своих счастливых дней, ни в запустении тяжелых времен. Только теперь, когда он был окончательно сломлен нуждой, когда он пришел к заключению, что ни хитрость, ни злоба не могут больше спасти его из пропасти, в которую он свалился, только теперь несчастье ближних коснулось его сердца. С этого времени также он стал думать, что все окружающие чувствуют только отвращение к нему и он не может рассчитывать на сострадание кого-либо на земле. Но и в этом отношении ему приходится убедиться в противоположном. Бедный Руди делит с ним теперь свой хлеб, не помнит о пережитом горе и страданиях детей и как истый христианин показывает на деле, а не на словах, что прощать врагам и совершать добрые дела — большее счастье, чем держать лишнюю корову в хлеву.
О люди, благородство Руди доказало старосте в самый мрачный час его жизни доброту человеческого сердца, в которой он сомневался. Эта доброта, проявившаяся в тот момент, когда он стоял на грани полного отчаяния или еще большего одичания, спасла его и дала ему возможность освободиться от своего внутреннего одичания, обрести веру в бога и в людей; эта доброта привела также к тому, что я могу, не питая ни малей-

шей тени злобы в своем сердце против него, представить его вам сегодня, полного скорби.
Да, когда я соединяю воедино все, что он совершил, и когда потом обдумываю, как он дошел до этих, поступков, как сделался таким, каким он был, и, наконец, когда я думаю о том, как он теперь отошел от плохого,— я могу сказать лишь одно: он человек, как и мы.
И хотя он стоит тут как пример греха, чтобы искоренить в наших душах зародыши злобы, руководившей его деяниями, я не могу ничего иного сказать о нем, как то, что он человек, как и мы; и я должен повторить слова, уже сказанные вам две недели тому назад: пусть никто из нас не думает, что этого несчастья не могло бы случиться и с ним самим. Поднимите глаза и посмотрите, почему он стоит перед вами. Есть ли какие-либо другие причины, кроме его высокомерия, скупости, жестокосердия, неблагодарности? А теперь скажите, я снова вас спрашиваю: есть ли среди вас кто-либо, кто не высокомерен, не скуп, не жестокосерден, не неблагодарен? Если есть такой, пусть он встанет и будет нашим учителем, ибо я, о боже, я грешник, и моя душа не чиста от всего того зла, из-за которого этот бедный человек страдает перед вами. И чем больше я думаю о его жизни, тем менее я могу в отношении себя говорить что-либо, кроме одного: я буду благодарить бога за то, что он не подверг меня тем искушениям, которым подвергался этот человек.
Я буду благодарить бога за то, что он дал мне родителей, которые воспитали меня в строгости и научили меня любить труд и порядок. Я буду благодарить бога за то, что я не сделался ни старостой, ни приказным служителем и что мой хлеб не зависит от профессии, которая позволяет ежедневно угнетать своего ближнего. Я буду благодарить бога за то, что смолоду жил среди добрых, благочестивых людей и не имел перед глазами с младенческих лет столько примеров глупости, беспорядочности, необдуманности, подлости.
О люди, что мне еще сказать? Сердце мое полно сострадания к нему, я и не могу более ничего сказать, кроме одного: пусть никто из нас не поступает в отношении его так, как поступают обычно в отношении человека, попавшего в руки властей. О люди! Человеческий род несправедлив к таким несчастным; люди прини
мают участие в их гнусных деяниях, ведут вместе с ними опасную игру, люди подстрекают их к преступлениям, способствуют порче их нравов и взращивают в них семена порока. Но когда эти несчастные доходят до преступления и попадают в руки властей, люди покидают их и действуют против них, точно они никогда их не знали, никогда не вели с ними опасной игры, не совершали неблаговидных поступков, погубивших этих несчастных. О люди! Тогда эти несчастные ожесточаются против рода человеческого, они затаивают в себе презрение, ненависть к человечеству, жажду мести и становятся еще в десять раз отвратительней, чем прежде.
Добрые люди! Я редко и неохотно говорю с вами о всем человеческом роде, редко касаюсь других людей, кроме моей паствы, но теперь я должен поступить иначе. Я вижу перед своими глазами сотни тысяч преступников, наказанных властями, я вижу род человеческий, всегда несправедливо и жестоко поступающий в отношении несчастных.
Мне хотелось бы возвысить свой голос и крикнуть всему человеческому роду: сжалься над этими несчастными! Я хотел бы-возвысить голос и крикнуть всему народу, населяющему убогие хижины: ты, народ из убогих хижин, ты можешь сделать в отношении этих несчастных то, что никакие власти не в силах сделать! Ты можешь сделать их снова людьми; ты можешь примирить их с самими собой и со своими ближними; ты можешь предотвратить их дальнейшие преступления и несчастия и направить их своей рукой к месту отдыха и успокоения.
Я хотел бы крикнуть всем людям на земле, в душе которых бьется человеческое сердце: не существует более благородной божьей и человеческой службы, чем добрые поступки в отношении людей, запутавшихся в своих ошибках, уничтоженных позором, ожесточенных наказанием! Подобно тяжелобольным, эти люди, для исправления их сильно испорченной и опустошенной натуры, больше чем все другие нуждаются в бережном отношении, в человечности и любви.
Но я пробуждаюсь от своего сновидения. Народ вселенной не стоит передо мной, и поколения вселенной не слышат меня. А вы, мои милые, с которыми я говорю,

вы не будете действовать без милосердия и без сострадания в отношении человека, стоящего перед вами; история его жизни будет использована вами для того, чтобы перестать мучить друг друга, чтобы предотвратить порчу и опустошение среди вас, и этим ослабить наши бедствия.
Они сильны были, эти бедствия, и я до настоящего часа ничего другого не мог предпринять против них, кроме как соболезновать вам и молчать...
...Милые, не забывайте и вы это 18 сентября и научите ваших детей и внуков этот день считать началом возрождения вашего счастья.
Милые, я свидетельствую перед богом, не льстя ему: ваш господин хочет вашего счастья и воздвигнет постройку на фундаменте, который должен обеспечить ваше собственное благосостояние и благосостояние ваших детей и внуков. Задача вашего господина, на осуществление коей направлены все его желания, о которой он заботится целые дни и думает ночи напролет, заключается в том, чтобы вернуть прежнюю благочестивую простоту, доставить вам радости от честной жизни, внести счастье в ваши жилища, дать вам возможность удовлетворить жизненные нужды без горя, предотвратить вас от распущенности и беспорядочности, обуздать насилия и хищения — словом, выкорчевать и искоренить основные причины ваших несчастий, восстановить, очистить и направить к вам источники всего доброго и благословенного, чего вы были лишены.
Этими словами боннальский пастор закончил свою речь.

<< | >>
Источник: И. Г. Песталоцци. Избранные педагогические произведения в трех томах.Том 1. 1961

Еще по теме ПРОПОВЕДЬ ПАСТОРА В БОННАЛЕ В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА он должен был Представить гуммеля своим ПРИХОЖАНАМ *:

  1. «Юпитер установил, что в тот день, когда человека делают рабом, его лишают половины его достоинств».
  2. УТРЕННИЙ ЧАС АРНЕРА У СВОЕГО ПАСТОРА В ДЕНЬ СУДА
  3. Глава VII О ТОМ, ЧТО ЗАКОН БЫЛ ДАН НЕ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ДРЕВНИЙ НАРОД ЗАМКНУЛСЯ В СЕБЕ, НО ЧТОБЫ ДО ВРЕМЕНИ ПРИШЕСТВИЯ ИИСУСА ХРИСТА ПИТАТЬ ЕГО НАДЕЖДУ НА СПАСЕНИЕ, КОТОРОЕ ОН ДОЛЖЕН БЫЛ ПОЛУЧИТЬ ВО ХРИСТЕ723
  4. Глава 15 Сын иного бога не должен был называться именем из установления Творца
  5. 211. Ущерб должен был быть причинен при исполнении служебных обязанностей.
  6. День, когда началась война
  7. Глава XXIII (Что) он не должен был знать, что будет наказан, если согрешит
  8. ИЗ РЕЧИ ПЕСТАЛОЦЦИ, ПРОИЗНЕСЕННОЙ ИМ 12 ЯНВАРЯ 1818 ГОДА, В ДЕНЬ, КОГДА ЕМУ МИНУЛО 72 ГОДА, ПЕРЕД СОТРУДНИКАМИ И ВОСПИТАННИКАМИ ЕГО ИНСТИТУТА
  9. Глава IV О ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ МЕЖДУ ПРЕДЛОЖЕНИЯМИ, ИМЕЮЩИМИ ОДИН И ТОТ ЖЕ СУБЪЕКТ И ОДИН И ТОТ ЖЕ АТРИБУТ
  10. ИЗ РЕЧИ ПЕСТАЛОЦЦИ, ПРОИЗНЕСЕННОЙ ИМ 12 ЯНВАРЯ 1818 ГОДА, В ДЕНЬ, КОГДА ЕМУ МИНУЛО 72 ГОДА, ПЕРЕД СОТРУДНИКАМИ И ВОСПИТАННИКАМИ ЕГО ИНСТИТУТА (стр. 302)
  11. Глава XIV (Что) так же обстоит дело, когда им получено только желание правильности, и потому он обе эти воли получил вместе, чтобы был и справедливым, и блаженным
  12. 77. РАБОТА ПАСТОРА
  13. СМЕРТЬ ГУММЕЛЯ
  14. Можно ли устанавливать ненормированный рабочий день для работников, занятых неполный рабочий день?
  15. ФАНТАЗЕР, ПРИХОДЯЩИЙ К ПОЗНАНИЮ РЕЛИГИОЗНОЙ ИСТИНЫ, И ПАСТОР, КОТОРЫЙ НА КАФЕДРЕ ЗАБЫВАЕТ, ЧТО ОНСВЯЩЕННИК, И ГОВОРИТ ПРОСТО КАК ЧЕЛОВЕК
  16. Тот свет
  17. Сон и тот, кто его видит