<<
>>

I. Вызовы политическому и проблемы российской политической философии и науки

При всей противоположности таких выдающихся фигур в политической теории и философии 20 в., как Ханна Арендт и Карл Шмитт, их объединяет понимание угроз политическому, с которыми эта область жизни человека столкнулась в конце эпохи модерна.
С поразительным для них единодушием они утверждали, что политическое вырождается за счет ее колонизации, с одной стороны как у Ханны Арендт, социальностью, массовым обществом, приватным (собственностью), или, как у Карла Шмитта, логикой закона, экономики и технологии. Для первой результат колонизации выражался в потере политическим собственных целей, «в деградации политики до средства для достижения какой-либо высшей, лежащей за пределами политического цели» [Арендт, 2000, с. 304]. Колонизация политики, в частности собственностью и экономическим производством, приводит к разделению людей на исполнителей и руководителей, а в логически завершенном состоянии ведет к господству одного, к тирании. «Непосредственные выгоды от тирании, - писала она в работе "Vita Activa или о деятельной жизни", - так очевидны - повышение общественной производительности, безопасность внутриполитической ситуации, стабильность правления, - что поистине весьма соблазнительно ей отдаться; нельзя только забывать, что этими выгодами вымощен путь к закату, а именно к неумолимо наступающей уграте властного потенциала, тем более опасной, что обычно [она заставляет] заметить себя лишь относительно поздно» [там же, с. 293- 294]. Для второго колонизация политического логикой закона, экономики и технологии приводит к различ- ным, но взаимосвязанным результатам потери политическим своей сути и действенности. В частности, это сопровождается заменой законного государства, суверенной власти косвенными инстанциями или властями. «Суть косвенной власти, - указывал он в "Левиафане", - состоит в том, что она лишает ясности однозначное соответствие между отдаваемым государством приказом и политической угрозой, между властью и ответственностью, предоставляемой защитой и повиновением и, безответственно пользуясь пусть и всего лишь косвенным, но оттого не менее интенсивным господством, сосредоточивает в своих руках все преимущества политической власти, не сталкиваясь ни с каким связанным с ним риском» [Шмитг, 2006, с. 227]. При совпадении общего намерения отдать политическое политическому (т. е. действие и связанную с ним ответственность и риск) различие ответов на вызовы политическому у Арендт и Шмитта очевидно. Арендт отстаивает свободу и плюрализм, Шмитг говорит о защите и единстве. Можно было бы сказать, что Арендт ставит демократию выше безопасности, тогда как у Шмитта мы находим эффективное управление (т. е. способность к решению) в условиях опасности. Не случайным в этой связи является тот факт, что оба этих политических мыслителя являются сегодня, Б эпоху новых опасностей и рисков, наиболее почитаемыми и читаемыми. Наверное, я в целом буду прав, если скажу, что в интеллектуальных движениях, организованных вокруг идей Арендт и Шмитта, сосредоточивается сегодня потенциал противоречия в истолковании политического, связанного, с одной стороны, с Плюрально- стью, а с др\той стороны, с Истиной, а ближе к русскому пониманию, они связаны с противоположностью правды и истины.
С другой стороны, оба философа убеждены, что эффективность политического связана с властным потенциалом, достигается ли он посредством свободы или единством.

Эти общие размышления, на мой взгляд, имеют характер теоретических ориентиров при рассмотрении проблем, которые сегодня являются злободневными и по которым нет согласия, т. е. требуют дискурсивного мышления. Действительно, общей характеристикой современной жизни является проблема безопасности. Реальные процессы и факты, связанные с различного рода катастрофами и рисками, но в немалой степени и то, что они становятся публичными благодаря современным глобальным средствам информации, заставляют нас оценить по-новому возможности политики и, собственно, что она собой представляет в это время. Техногенные катастрофы и опасности (Чернобыль, распространение ядерного оружия, электронная зависимость, гибель самолетов и автомобильные катастрофы), резкое ухудшение экологической ситуации, СПИД, возможность возникновения других эпидемий, новый национализм, локальные войны, новые научные открытия в области генетики и биологии, глобальный империализм, наконец, терроризм - все это заставляет искать адекватный ответ. Но прежде критическое мышление подвергает рассмотрению потенциал господствующих подходов и устойчивых политических форм. Под огонь критики сегодня как раз и попадают демократия и управление. В какой мере современные демократические институгы, основанные на правах человека, плюрализме, конкуренции и участии, могуг противостоять новым угрозам? Может ли управление быть в этих опасных условиях эффективным, если оно основывается на рыночных оценках и демократических принципах? Как быть с правами человека в условиях роста нетолерантности, терроризма и новых войн?

В период третьей волны демократизации, совпавшей с процессами глобализации, ответ казался очевидным: рынок, свобода, многополярный мир, «мягкая власть» манипуляции, «размывание суверенитета» государства позволят перестроить систему внутренних и международных отношений. «Конец истории» интер- претировался как возможность полной победы либерализма на руинах тоталитаризма и национализма. Однако уже тогда, в 80-90-е годы прошлого столетия, либерализм стал не справляться с возникающими угрозами и вызовами. Во внутренней жизни западного мира со всей очевидностью был зафиксирован кризис либеральной идеологии и либеральной политики, а вместе с этим возник и кризис либеральной демократии. Если еще во внешних отношениях либерализм с его свободой, плюрализмом и правами человека относительно успешно адаптировался в качестве модели посткоммунистического развития, то во внутренних процессах он все больше попадал под огонь критики. Делегитимация модерна в постмодернизме однозначно связывалась с исчерпанием основных принципов либерализма - рациональность, субъект, прогресс; универсализму здесь противопоставлялся локализм и децентрированный плюрализм. Коммунитаризм выступил с критикой «необремененного я», т. е. фактически индивидуализма, и занялся поиском новой коллективной идентичности. Феминизм видел в либерализме «мужской характер», связывал его с безразличием и силой, проявляющейся в организации общества и политике, и противопоставлял ему заботу и согласие. В это время оживились марксизм, анархизм, либертарианизм, национализм.

Вначале казалось, что либерализм под влиянием критики сможет обновить свою идеологию и политику, в том числе заимствуя кое-что и у своих оппонентов. На знамени обновленного либерализма значилось: «Сделать демократию действенной, а управление эффективным!». Общим направлением изменения можно считать стремление повысить у демократических институтов и управленческих структур «чувствительность к интересам». Такие концепции, как «справедливость как честность», «конституционная демократия», новый государственный менеджмент, электронное правительство, должны были создавать интеллектуальные условия для либеральных реформ в политической сфере.

Не случайным в этой связи является «экономический империализм», который в политической науке стал занимать доминирующие позиции в виде неоинституциональной методологии. В России в 90-е годы политика «чувствительности к интересам» могла лишь проявиться как политика дикой приватизации, а возникающая плюралистическая демократия попросту была захвачена «олигархическим интересом». В результате российский либерализм раскололся на две основных ветви - экономическую и социальную. Даже политическая свобода - одна из фундаментальных самостоятельных ценностей либерализма - на практике была подчинена защите интереса. С нарастанием угроз и новых опасностей «провалы либерализма» становились все более очевидными, и он постепенно стал сдавать свои позиции. Это явным образом проявилось в концептуальном оформлении идеи свободы и ее связей с государством. Концепция минимального государства (свобода, противопоставленная государству) была заменена рыночным государством (свобода выбора и обмена, регулируемая государством), а в конце появилась концепция интервенционистского государства, государства безопасности (свобода, обеспеченная государством). Наиболее отчетливо легитимацию новой роли государства в век опасности выразили французские «новые либералы» (которых во Франции часто называют термидорианцами): «На самом деле, - пишет Пьер Манан, - современное Государство имеет духовную и символическую функции: оно необходимо, чтобы я мог осознавать себя как гражданин. В структуре представительства оно является нейтральным местом, следовательно, - абстрактным и вознесенным над обществом; к нему я могу обратиться, чтобы оно представляло меня в качестве гражданина. Государство необходимо для отражения и субъективации современной свободы» [Манан, 2004, с. 51]. Отсюда рукой подать до нового консерватизма, который и пришел на смену либеральной политике. События 11 сентября 2001 г в США, а в России в Беслане 1 сентября 2003 г. окончательно подвели черту под эпохой либеральной политики. На это откликнулись такие страны, как Великобритания, Франция, Германия, Австралия и др., и приняли ряд мер, которые стали рассматриваться как отчетливо выраженная тенденция ограничения прав и свобод человека. Аргументация, что эти ограничения, прежде всего, касаются тех, кто не хочет жить по демократическим меркам, все равно не меняет сути дела - универсальное правило становится выборочным. Основа этих мер содержится в новом соотношении свободы и безопасности: принцип безопасности пачучип приоритет по отношению к принципу свободы. На этом основании стали прямо говорить о смене политического режима (применительно к США в связи с консервативной революцией в налоговой политике, политикой превентивной безопасности и Иракской войной, проблемой заключенных, обвиненных в терроризме, а в России в связи с мерами по перестройке политической системы).

По-видимому, можно говорить о том, что политическое стало перед вызовом опасности. И ответ был выбран вполне определенный - восстановить государство, восстановить левиафана, дать безопасность в обмен на повиновение. Политическое имя безопасности со времен Томаса Гоббса - это государство. Но с Гоббса же начинает свою историю проблема сохранения свободы человека в общественном состоянии и ограничения всевластия государства, его репрессивного духа. Подчеркнем также, что корреляция свободы и государства, философски обоснованная, проистекает из того же источника. А Монтескье прямо писал о том, что свобода возможна лишь в безопасности.

17

2 Л. В. Сморгунов

Следует отметить, что в западной традиции современной политической философии отношение к государству является двойственным. Конечно, так или иначе либеральная философия с подозрением относилась и относится к государству. Но не только она. У Ханны

Арендт государство лишь оформляет политическое пространство явленности свободы, но не входит в его существенные характеристики. Ален Бадью - критик парламентаризма Арендт - также рассматривает государство как инстанцию, чья мощь не может быть ограничена самим государством, а это ведет к репрессивному измерению его деятельности. Лишь политическое как коллективное представление истины в политическом событии, произведенном виртуально всеми как активистами мысли и действия, ограничивает эту мощь и соответственно ее репрессивный потенциал [Бадью, 2005, с. 218-222]. В американской политической традиции отношение к государству также было различным, особенно если речь шла о его внутреннем употреблении. Современный неоконсерватизм, провозглашая приоритет силы и государственной мощи в международной политике безопасности, все же стоит за индивидуализм и свободное развитие экономики внутри страны. Современная американская идея неоконсерватизма может быть обозначена как «сила демократии внутри страны и демократия посредством силы вне ее».

В русской традиции, однако, доминирует иная тенденция. Основание здесь - особенность России. Один из ярких представителей евразийства Николай Николаевич Алексеев справедливо считал, что «русский народ имеет какую-то свою собственную интуицию политического мира, отличную от воззрений западных народов и в то же время не вполне сходную с воззрениями народов чисто восточных» [Алексеев, 2000, с. 69].

В чем же часто видится эта особенность? Одни полагают, что это идея государства как самостоятельной сущности, выражающей свою мощь как вне, так и внутри страны. И это отнюдь не только консервативная традиция. Популярной является идея противоречивости России или раскалывающих ее цивилизационных разломов, будь то на Восточный и Западный, Южный и Северный, варварский и просвещенный, европейский и патерналистский, бунтарский и смиренный. Возьмем недавние труды историка Александра Янона, пытающегося реабилитировать возможность европеизма для России ее традицией конституционализма. Но и здесь у него за патерналистской и европейской традицией стоит государство как самостоятельный субъект, либо относящийся к подданным как рабам (патернализм) либо как к субъекгам договора (европеизм). Даже российские либералы вынуждены признать значение этой идеи государства-субъекта, предлагая строить отношения гражданского общества и государства на основании отношений взаимности (договора) по поводу торгового обмена защиты прав на подчинение законам, как будто сущностью государства является свободное самоограничение. Хотя существовало и существует позиция связанная с недоверием к государству, обосновывающая приоритет народа по отношению к государству (а то и разрыв между народом и государством), тем не менее в публичном политико-философском дискурсе преобладает обоснование государственности как доминанты политического.

Достаточно и этого, чтобы сказать сейчас, что в российском политическом сознании господствует представление о политическом, захваченном государством или центрированном на государство, государство как самодержавие для народа, которое само себя ограничивает. Обоснование самодержавия как суверенной власти в противоположность монархии как власти наследственной, т. е. как сути и формы, являлось достаточно распространенной в дореволюционные времена, но и сейчас восстанавливается в качестве некоторого архетипа российской политики. Отсюда и суждения о «самодержавной демократии» как синониме «суверенной демократии». Этому, по-видимому, соответствует московская традиция политического, проистекающая из частноправовых отношений господства, которые появляются в истории и закрепляются в политических формах взаимодействия людей в публичной сфере - в службе и участии. Данный факт выражается, в частности, и в традиции толковать московских государей до Смутного времени как первых вотчинников государства, ас 17 в. - в качестве его первых служилых людей [Захаров, 2002, с. 49]. В этих отношениях службы никто не выступает в публичности, никто не может притязать на всеобщее и универсальное. Таким образом, мистика всеобщего, истины прорывается в бунте, восстании, революции или в отчаянии террора частного или государственного, за которые никто не несет ответственности, но все так или иначе виновны. (Оправдание судом присяжных участников убийства иностранных студентов в Санкт-Петербурге в 2006 г. вполне вписывается в эту логику.)

Данное понимание политического, как представляется, сегодня находит теоретическое выражение в двух взаимосвязанных концепциях, представленных для политической идеологии ведущей российской партии, а возможно, и современной российской государственной идеологии - «реального суверенитета» для внешней политики и «суверенной демократии» для внутренней. В определенном отношении эти концепции являются, с одной стороны, зеркальным отражением американского неоконсерватизма, особенно в сфере внешней политики, провозглашающей «войну с террором» и политику суверенной силы американского государства. Уолтер Мид (американский политолог) в этом отношении откровенен, анализируя политику нынешнего президента США: «Приходится признать, что другим нужно будет понять, что американцы будут реагировать на провокации вроде тех, с которыми они столкнулись 11 сентября, массированными и подавляющими ударами. Кто не может нас терпеть, по крайней мере, должен нас бояться. Сила остается важным фактором в сфере международных отношений; враги Америки должны сознавать, что Соединенные Штаты обладают большей силой, нежели любая другая держава» [МИД, 2006, с. 120]. С другой стороны, российские политики воспринимают суверенитет и суверенную силу государства в качестве скорее ограничения на внутреннюю политику, чем открытого пространства политического творчества для выражения общественного интереса. Отмечу, что укрепление порядка в нашем государстве, единство России, обеспечение достойного места для России в мировой политике, повышение благосостояния людей и экономический рост, усиление безопасности личности и государства, защита прав и свобод являются достойными целями и заслуживают одобрения, поддержки и активного участия в их реализации. Возможно ли, однако, реализовать эти цели путем эффективного управления государства. Не беря в расчет откровенных противников демократии, существует все же согласие, что эффективное государственное управление невозможно без демократии. И что эта демократия должна быть отечественной, т. е. адекватной условиям ее действия. В вышеобозначен- ной концептуальной идеологии это означает «суверенной». Следует внимательно подойти к анализу понятия «суверенитет» и его связи с демократией. Не навеяны ли они в том числе консервативной позицией такого политического философа, как Карл Шмитт?

Концепция «суверенной демократии» [Сурков, 2006] является духовным фактом современной политической жизни России. Из этого, на мой взгляд, следует исходить при ее толковании и критике - не в смысле ее простого отрицания, а выявления границ ее реального существования, т. е. условий ее применимости. Отмечу, что концепция «суверенной демократии» и «реального суверенитета» связаны и взаимно дополняют друг друга не только предметно, но и по существу.

Выдвинутое понятие суверенитета и в первом и во втором контекстах, как представляется, выходит за рамки юридического понимания и попадает в сферу политического. Его применяют, конечно, к государству как верховной власти. Но его смысл выходит за рамки юридического сознания, так как в настоящее время юридическое наталкивается на проблему безопасности и не может ее разрешить формальным легализмом. По-видимому, следует принять во внимание суждение Карла Шмитта, что суверенная власть - это способность принимать решение о чрезвычайной ситуации, т. е. о такой ситуации, где закон не действует. Более того, юридическое - пространство определенного, политическое - пространство неопределенного. Суверенитет в пространстве неопределенного предполагает постоянное подтверждение суверенности и борьбу за суверенитет. Вопрос о том, кто является суверенной властью, юридически определенный, но политически зависает. Пример войны Израиля на территории Ливана ставит проблему реального суверенитета в плоскость политическую. А не является ли реальным сувереном террористическая организация, фактически навязывающая решение о чрезвычайной ситуации на территории страны? В этом отношении вполне справедливым видится утверждение о нарастании конфликтного потенциала в системе мировых отношений, где действует реальный суверенитет. Вместе с тем понятие «суверенная демократия» приобретает специфическое содержание, которое обнаруживается именно в контексте его использования в условиях политизации проблемы суверенитета. Глобализация поставила под сомнение территориальные границы суверенитета. Кризис суверенного государства именно это и означал. Границы стали проницаемыми для людей, товаров, идей, технологий, информации и т.д. Однако в этом процессе глобального кризиса территориальных границ возник новый, ранее не известный тип суверенитета, который касался, конечно же, государства, но подчеркивал значение его другой характеристики - «политического режима». Взаимозависимый мир современных государств стал признавать суверенитет отдельного государства, если оно было демократическим или стремилось выполнять волю народа. В общем, только демократическое государство могло быть полностью суверенным - самостоятельно решать свои проблемы и выступать актором в международных делах. Применяя здесь позицию М. Фуко относительно неправомерности анализа современного государства в аспекте концепции закона-суверенитета [Фуко, 1996, с. 190-198], можно сказать, что власть демократии проявляется в целой системе отношений сил, которые составляют экологию современного государства. Этому способствовали многие причины внутреннего и международного плана, приведшие к формированию нового суверенитета. Недемократические государства не могут обладать полным суверенитетом хотя бы даже потому, что постоянные нарушения прав человека будут служить основанием их защиты мировым сообществом. Отсюда, пожалуй, значение термина «суверенная демократия» выражает политическую потребность, которая включает в себя самостоятельность в сочетании с взаимозависимостью.

Понятие «суверенитет» применительно к демократии используется против «управляемой демократии» (и в этом явное выражение потребности), т.е. против такой демократии, основные институты и принципы которой не соответствуют национальным реалиям, а навязываются извне. Конечно, контекстуалистский подход к формированию демократии не является сегодня каким-то новым словом. Результаты «третьей волны» демократизации подтвердили тезис о возможном многообразии форм демократии, отличающихся от либеральной модели. Следует подчеркнуть, что некоторые принципы последней вошли все же в общее определение демократического государства, такие как приоритет прав и свобод человека. Тем не менее, «суверенная демократия» пока является открытым понятием в том смысле, что она не наполнена конкретными формами, подчеркивающими ее особенность. Акцент же на суверенности может восприниматься и в качестве такой модели, которая «закрыта для внешней оценки». Здесь возникает законное подозрение к термину «суверенитет», примененному к демократии, т. к. суверенная воля (а именно это постоянно подчеркивается) будь то государства или народа, или государства-народа, как в российском случае, должна соотноситься только с собой, т. е. быть тотальной. Проблематичность соотнесения суверенности с демократией в этом смысле продемонстрирована Аленом Бадью [Бадью, 2005, с. 162— 178]. Если рассматривать суверенное государство и демократию, то демократия неизбежно выступает лишь внешней и отдельной формой государства, предпочтительность которой определяется тем, будет ли она являться «хорошей формой». По смыслу, демократия здесь зависит от государственного суверенитета, соотносящего эту форму со своей политикой. Если же демократия выступает под знаменем массовой демократии, то последняя имеет тенденцию к обратимости в свою противоположность: «Сущность массовой демократии фактически задается в виде суверенитета масс, а суверенитет масс есть суверенитет непосредственного, а значит - суверенитет самой их собранности (ressem- blement). Нам известно, что суверенитет собранности осуществляет - в модальностях того, что Сартр называл "группой в слиянии" - братство-как-террор» [там же, с. 172].

Наполнение содержанием понятия «суверенная демократия» в процессе ее обсуждения вызывает ряд вопросов и воспринимается часто как попытка легитимации сужения пространства публичности в российском обществе. Следует заметить, что сам термин появился в ответ на критику политики сужения демократического пространства, которая относилась к решениям 2003 г. В противоположность такой критике можно было бы подумать, что в концепции речь идет как раз о другом, о такой демократии, которая является суверенной как по отношению к тотализирующему государству, так и к тотальной массовости. Тогда бы речь можно было вести о самостоятельной политике демократии в России, основные принципы которой - свобода, равенство и справедливость - были бы защищены от функциональности, инструментальности и утилитаризма. Политические принципы демократии объявлялись бы самоценными и независимыми от любой конъюнктуры экономического, социального, национального и т. д. порядков. Демократия бы объявлялась единственной мыслимой политикой в российском обществе. Ряд моментов в этой связи требует обсуждения и корректировки: 1)

много говорят о необходимости формирования политического класса (часто сюда попадают национально ориентированный бизнес, ответственные чиновники и патриотические политики); этим самым в идею «суверенной демократии» вклинивается не демократический принцип, а аристократический. Но ведь «лучшие люди» в современном обществе не могут выделиться путем селекции, их создает пространство политического, базирующееся на принципах демократического равенства, свободы и справедливости; 2)

в России консервативная идея всегда была в тесной связи с национализмом; «суверенная демократия» - консервативная идея, которую пытаются сегодня сделать ненационалистической на основе принципов солидаризма и толерантности русского народа. В то время как национализм пытается отчетливо выявить себя в публичной сфере, концепт «суверенной демократии» не дает ответа на вопрос о том, как его преодолеть; тенденция гражданственности, которая связана с идеей «многонационального народа», базируется на единой истории и территории, но не сопровождается пока осознанием единых ценностей; солидаризм разрешает проблему различий путем их подавления, к тому же этот принцип (так, как он интерпретируется в соответствующей статье) не из разряда демократических; подчеркиванием значения толерантности русских проблема не решается, а лишь вновь усиливается; 3)

концепция «суверенной демократии» противостоит принципу гражданской толерантности, даже в его самом простом смысле принятия другого и безраз- личия к его образу жизни; риторика «наши/ненаши», «друзья/враги» обладает, конечно, мобилизационным потенциалом, и оно сродни шмиттевскому пониманию политического, но, опять же, не тождественно его смыслу. Что очевидно, так это ее [концепции] не политическое, а моральное измерение. Все, кто не согласны с ее основными положениями по принципиальным соображениям, записываются не просто в разряд политических противников, а в категорию людей, не понимающих истину, заблуждающихся относительно добра и зла. Шантал Муффе - одна из современных сторонников шмитгевской методологии исследования политического - видит причину такого понимания в подмене политического моральным измерением: «Сегодня, когда вместо формулирования политической конфронтации между "противниками" конфронтация "мы/они" рассматривается в категориях добра и зла, оппонента можно считать только врагом, который должен быть уничтожен; и это не способствует полемической процедуре. Отсюда, нынешнее появление антагонизмов, которые ставят под вопрос параметры существующего порядка» [Mouffe, 2005, р. 5];

4) демократия не является суверенной и в том смысле, что она подчинена другим целям, как то конкурентоспособности, сбережению народа, работе, умению защищаться, борьбе с бедностью, необходимости разумных оборонных бюджетов и т. д.; но демократия в этом смысле выглядит отнюдь не единственной эффективной политикой.

Теперь несколько слов о «реальном суверенитете», который в международной сфере может вызвать ряд сомнений, хотя и понятен с той точки зрения, что суверенитет формальный сегодня уже является недостаточным. Во-первых, наше понятие «реального суверенитета» является зеркальным отражением американского понятия политики безопасности, однако оно не связано у нас четко ни с какой концепцией нового мироустройства. В американской версии «превентивная политика» против террора одновременно связана с продвижением американских ценностей демократии и мироустройства с доминированием США. Наша концепция «реального суверенитета» в этом отношении повисает в воздухе и фактически работает на американскую политику гегемонии, подрывая и без того слабою надежду на глобальную демократию в отношениях между государствами. Концепции реального суверенитета не хватает здесь демократического содержания.

Во-вторых, концепция реального суверенитета в условиях небезопасного мира, как представляется, легитимизирует распространение ядерного оружия. Аргументация такого типа, что доказательством восстановления роли национального государства является тот факт, что Индия и Пакистан стали ядерными державами, заставляет мягко относиться и к Ирану, и Северной Корее и любой другой стране, пекущейся о своем реальном суверенитете на основе военной силы. Попытка США противодействовать распространению ядерного оружия ни к чему не приводит. Да, внутренняя демократия коррелирует с миром, а не войной, но это не помешало демократической Индии стать ядерной державой.

В-третьих, реальный суверенитет, кажется, способствует насаждению в международных отношениях режима «секторальной гегемонии», разделению государств с реальным и формальным суверенитетом, фактически нарушая юридический принцип f-осударст- венного суверенитета. В США идея реальной силы направлена в том числе против неэффективности деятельности ООН, Совета Безопасности и некоторых других международных организаций, работающих на основе принципа «одна страна - один голос». Но будет ли способствовать реальный суверенитет принятию справедливых решении в области международных отношений? Вопрос остается открытым лишь отчасти, т. к. ясно, что преимущество будет на стороне сильных государств, обладающих «реальным» суверенитетом.

Впрочем, на это данный принцип, по всей видимости, и рассчитан. Понятие «реальный суверенитета выражает тенденцию кризиса «суверенного государства», который обосновывался движением глобализации, хотя в его обосновании присутствует элемент возвращения к идее государственного суверенитета.

Общий вывод, который я могу сделать из вышесказанного, заключается в том, что захват политического государством в условиях небезопасного мира оправдан, может быть, тактически, на время, как некоторый паллиатив. Пространство политического включает более широкий спектр возможных структур и форм национальных, локальных и международных, сетевых и кластерных, государственных и гражданских. В долговременной перспективе политика безопасности порождает свои опасности, и выгодой от этого производства пользуются, как правило, недобродетельные политики. Производство опасности становится целью не только терроризма, но и выгодным делом для многих. Более того, пониманием демократии как формы поли- тико-государственного режима не ограничивается смысл демократического принципа равновеликости гражданина истине, свойственного политическому пространству. И здесь, в проведении этого принципа, в прояснении его смысла и возможности инструментального его воплощения в политической конструкции государства значительная роль принадлежит политической науке в широком смысле этого слова.

Несколько слов о том, в каком направлении могла бы развиваться политическая наука и философия в России, чтобы ответить на вызовы современному политическому. Прежде, обратим внимание на историю политической науки в России, а затем выделим несколько основных направлений, не конкретизируя их тематику, методологию и проблематику. На международной конференции «Британская конституция» в г. Бари (Италия) в мае-июне 2003 г. я был свидетелем презентации классической книги Ар- тура Дайси «Введение в изучение конституционного права», изданной еще в 1885 г. в Англии и переведенной сейчас первый раз на итальянский язык. Так как я делал доклад об интерпретациях британских свобод в России, то у меня была информация о том, что данная книга Дайси была переведена и издана в России под редакцией П. В. Виноградова уже через пять лет после ее выхода в Англии, т. е. в 1891 г. Впоследствии она переиздавалась в 1905 и 1907 гг. во время особого интереса к конституционализму в российском обществе. Так как политическая наука во второй половине 19 в. была тесно переплетена с изучением конституций, то данная книга может относиться к значимым и для развития политических исследований. Этот случай еще раз заставші меня обратить внимание на традиции политической науки в России, которая в дореволюционный период, с трудом в советское время, и особенно активно сейчас находится во взаимодействии с мировым по- литико-научным движением.

Институциональная история российской политической науки полна драматических моментов. Известно, что в 18 - нач. 19 в. в некоторых российских университетах (Московском, Харьковском), в Царскосельском лицее существовали отделения нравственно- политических наук, защищались магистерские диссертации по политическим наукам, были ставки профессоров нравственно-политических наук. Так, в проекте об учреждении Московского университета в 1755 г. предполагалась должность профессора политики, который «должен показывать взаимные поведения, союзы и поступки государств и государей между собою, как были в прошедшие века и как состоят в нынешнее время.*. По уставу Московского университета 1804 г. создавалось отделение нравственных и политических наук, в состав которого должны были входить кафедры (профессора): богословия догматического и нравоучительного; толкования священного писания и церковной истории; умозрительной и практической философии;

права: естественного, политического и народного; гражданского и уголовного судопроизводства в Российской Империи; права знатнейших как древних, так и нынешних народов; дипломатики и политической экономии. Часто профессора, преподававшие нравст- венно-политические науки, проходили обучение в зарубежных университетах (см., например, Куницын Александр Петрович - преподаватель Царскосельского лицея, а затем Санкт-Петербургского университета, который проходил обучение в Гетгингене и Гейдельбер- ге). Со второй половины 18 в. в Россию проникает политическая арифметика как приложение математики к политике (учение об обществе), основателем которой были в 17 в. Джон Граунт и Уильям Петти. Хотя этот факт, как правило, относят к истории статистики и экономической науки, тем не менее, это было значимым событием и для изучения государства и государст- воведения в России. Известно, например, что в 1821 г. профессор Санкт-Петербургского университета Карл Федорович Герман был обвинен начальством в том, что статистика из «науки весьма простой» была им превращена в науку политическую. С 30-х годов 19 в. в российских университетах нет отделений нравственных и политических наук, но политическая наука продолжает интересовать русских ученых. Маленький пример - книга Эдварда Фримана «Сравнительная политика» практически сразу же была переведена на русский язык и издана в 1873 г. Вообще, говоря о давней истории, нам следует более ответственно подходить к выявлению и восстановлению отечественных традиций политической науки, которые возникали на основе тесного взаимодействия с мировой наукой о политике.

Советский период требует также своего более тщательного описания. Конечно, догматический подход к изучению политики, господствовавший в советской идеологии, особенно в таких областях, как научный коммунизм и история партии, заслуживает критики. Одномерный и тенденциозный подход к политической науке вообще как сугубо буржуазной сдерживал, конечно, политические исследования в СССР. Но без внимательного изучения опыта зарубежной политической науки в послевоенный период уже невозможно было развивать и политические исследования в стране. Этому способствовала деятельность Советской ассоциации политической науки. Работы таких авторов того периода, как Г. X. Шахназаров, Ф. М. Бурлацкий, А. А. Галкин, А. А. Федосеев, Ю. А. Тихомиров, В. П. Макаренко и др., издание ежегодников САПН, проведение конгресса МАПН в 1979 г. в Москве, все это создавало базу для более творческого отношения к политическому изучению и формировало многочисленную группу политологов, которым суждено было в новую эпоху российской истории после крушения советского строя способствовать становлению и институциональному закреплению новой политической науки в России.

За пятнадцать лет современной истории России удалось сделать многое. Российская политология накопила определенный багаж знаний, особенно в области политической теории. Западная политическая наука в этом отношении более-менее освоена. Вместе с тем, мы освоили только результат политических исследований, а не методологию, методику и общую стратегию политологического анализа. Без этого российская политология будет плестись в хвосте. Вряд ли возникнуг оригинальные теории, концепции, обобщения в российской политологии, если общая стратегия, как и прежде, будет состоять в основном в применении зарубежных наработок к анализу российского политологического материала. Необходимо еще больше обращать внимание на детали, а не только на «громкие» и «большие» обобщения. В определенном смысле российской политологии не хватает профессионализма, того, что можно обозначить как «ремесло». Конечно, в этом направлении есть подвижки. Следует всемерно поддерживать интерес российских ученых к методологии политических исследований. В последние годы здесь наметился определен- ный перелом, о чем свидетельствует ряд изданных работ в Москве, С.-Петербурге, Перми, Саратове.

Что же в первую очередь, на мой взгляд, следует предпринять?

Во-первых, в российской политологии мало уделяется внимания политической философии. На мой взгляд, той политической философии, которая у нас есть, недостает и метафизического и политического качеств. Здесь ряд аспектов. 33

3 Л. В. Сморі унов

Конечно, метафизическая философия, выявляющая смыслы невидимого и неощущаемого применительно к политической проблематике (свобода, власть, авторитет, справедливость, публичность и др.), нужна. Но и метафизическая политическая философия, если это настоящая любовь к мудрости, не будет столь высокомерна по отношению к политике, чтобы не брать во внимание ее реальность и противоречивость. Да и что такое это «невидимое» и «неощущаемое», схватываемое философией, как не то, что реальной политике и принадлежит. В данном случае речь идет о философии, где политическое является ее предметом. Конечно, любая философия, сколько бы она ни заявляла о своей автономии от политики, является политической. В этом отношении исследование Пьера Бурдье политической онтологии Мартина Хайдеггера является показательным [Бурдье, 2003]. Но в данном случае нас интересует вопрос о том, как политическая философия относится к политической реальности, какова ее задача и смысл ее деятельности. В этом вопросе содержится более основательный вопрос о соотношении философии и реальности, философии и мира. Является ли философская жизнь приоритетной по отношению к мирской жизни? Это один из вопросов, который интересовал многих философов, но это такой вопрос, который составляет существо политической философии. Философия имеет значение, либо в смысле предприятия, дающего завершение чему-то, как у немцев, либо как начала чего-то пребывающего в непредставимости, как у французов. Но, по-видимому, есть смысл в том, чтобы за философией видеть человеческое усилие определить границы своей деятельности и познания, исходя из их проблематичной свободы, а не из предписанных извне ценностей. Один из известных современных российских теоретиков Дугин А .Г. ратует за такую философию политики, которая бы отвлекалась от того, чем является политика сегодня. Он пишет: «Изучая философию политики, мы должны расширять содержание того, чем может быть папитика. То, чем она была, и то, чем она является сегодня - несмотря на все обилие вариантов и смысловых схем - лишь намекает на то, чем она может являться, что скрывается в недрах Политического» [Дугин, 2004, с. 25]. Конечно, поиск должного политического устройства всегда интересовал политических философов. Но именно в этом своем качестве политическая философия была наименее интересна политикам, т. е. людям, занятым политическими проблемами. Любопытство, которое последние испытывали к философии как к конструированию какого-то прекрасного политического, занимало политиков именно тогда, когда они меньше всего занимались политикой. Но вот когда философы вдруг позволяли себе сказать правду о реальной политике, тогда они попадали в сложное положение, часто приводящее к их изгнанию или даже к смерти. Именно тогда философы включались в политику, когда они свойственным им способом мышления обнаруживали в политике смысл, который вызывал спор или заставлял тех, кто пытался этот смысл скрыть, освобождаться от философии. В этой связи справедливо пишет Т. А. Алексеева, что «философия политики исследует наиболее фундаментальные основания политики в самых разных ее проявлениях» [Алексеева, 2007, с. 9]. Но при этом, конечно, вызывают вопросы ее суждения о том, что философия политики появляется тогда, когда необходимо узаконить неполитическое бытие человека перед политикой [там же, с. 14]. Подобная метафизическая философия политики преодолена разбожествлением мира, о чем \оке много сказано и что достаточно аргументировано. Если истина политического находится вне мира политики, то она может находиться либо в мире идей, либо в Боге, либо в голове у философа. Политическая философия в 20 в. в особенности уже не руководствовалась методом поиска истины в другом мире, чем тот, который ей дан. Поэтому-то Майкл Оукшотт и указывает на то, что «не будет сюрпризом для нас, следовательно, обнаружить явно случайный элемент в основе и во вдохновляющей идее политической философии, ощущение острой необходимости, заботы, страсти определенного времени, чувствительности к преобладающим страхам эпохи: ибо человеческое затруднение есть универсалия, появляющаяся везде как особенное» [Oakeshott, 1991, р. 226].

Но нам еще в большей мере не достает политической философии неметафизической, т. е. такой философии, предметом которой является политическое взаимодействие современных людей, живущих в 21 в. на территории России, имеющих некоторые традиции политического, но и включенных в современный открытый мир взаимодействий с другими. В этом отношении, конечно, философия политики является оценкой, но вопрос в том, откуда она черпает шкалу оценки. «Задача философии, в конечном счете, состоит в том, чтобы подвергать политику оценке, - пишет А. Бадью. - И притом отнюдь не с позиции "хорошего государства", как и не с позиций идеи "родового" коммунизма, но внутренним образом, т. е. в ее собственной перспективе» [Бадью, 2005, с. 178]. Многие проблемы политологии были бы обновлены или дополнен их спектр, если бы мы имели политическую философию современной российской политики. У нас, к сожалению, в значительной мере политическая философия подменяется часто политической идеологией. Я имею в виду под политической идеологией грубое схематизаторство, ли- шенное того, что в политической философии относится к живому процессу создания политических идей.

Далее, политическая философия может стать политическим, если она не будет захватываться ни правом, ни моралью, ни психологией, ни экономикой. Эта установка на специфику политического, давшая свои результаты в политической философии 20 в., пока не признается отечественными исследователями, хотя история и современная практика свидетельствует о том, что политическое действие автономно и не может рассматриваться в регистре моральных, экономических или правовых ценностей. Интересно, что история политики в Киевской Руси начиналась с данной проблемы. Н. М. Карамзин приводит из летописи рассказ, касающийся поведения князя Владимира, уверовавшего в христианское учение о милосердии: «Слова Евангельские: блажени милостивы, яко тии помиловании будут, и Соломоновы: дая нищему, Богу в заим дае?пе, вселили в душу Великого Князя редкую любовь к баго- творению и вообще такое милосердие, которое выходило даже из пределов государственной пользы... Он щадил жизнь самых убийц и наказывал их только Вирою, или денежною пенею: число преступников умножилось, и дерзость их ужасала добрых, спокойных граждан. Наконец духовные Пастыри Церкви вывели набожного князя из заблуждения. "Для чего не караешь злодейства?" - спросили они. "Боюсь гнева небесного", - ответствовал Владимир. "Нет", - сказали Епископы. - "Ты поставлен Богом на казнь злым, а добрым на милование. Должно карать преступника, но только с рассмотрением". Великий Князь, приняв их совет, отменил Виру и снова ввел смертную казнь, бывшую при Игоре и Святославе. Сим благоразумным советникам надлежало еще пробудить в нем, для государственного блага, и прежний дух воинский, усыпленный тем же человеколюбием» [Карамзин, 1989, с. 158]. Не тем же доказательством особости осуществления политики, власти государевой определены пассажи Ивана Грозного о различии между царским правлением и отшельничеством, монашеством и священнической властью в «Первом послании Курбскому» [Послания, 2005, с. 298].

Во-вторых, отечественной политической науке недостает сравнительной политологии. И речь здесь идет не только о сравнительных исследованиях в узком смысле слова. Мы, конечно, в этом отношении отстаем. В более широком смысле сравнительный подход должен стать базисной ориентацией всех политологических исследований, что позволит избежать такой болезни, как россиецентризм. По-видимому, вместе со многими другими вещами в политике и политической науке мы переняли от американцев и их националистический догматизм. В этом отношении Европа демократичнее.

В-третьих, слова в политике играют существенную роль. Как бы мы ни исхитрялись толковать государственную политику и управление как публичную политику и управление, государственнический подход все- таки доминирует. Нам нужна отрасль знания - публичная политика, которая бы позволила выйти за узкие рамки нашей традиции, а может быть, позволила бы увидеть в нашей истории другие традиции или перетолковать на другой лад закостенелый обычай рассматривать все сквозь призму государства, не умаляя его роли, но и не придавая ему мистической роли.

Опасность является сущностью человеческой экзистенции. В нынешнем хрупком мире человеческая жизнь стала ценностью, и от этого мы должны отталкиваться в своих размышлениях о политическом. Будем ли мы говорить о множестве мнений или об одной истине применительно к политическому, ценность жизни все измеряется человеческими мерками. В этом отношении эффективность и сила государства определяется не в последнюю очередь и демократией как самоценностью, а не только средством. Хотя демократия - это отнюдь не бесконфликтное состояние общества, не идиллия, а сложная практика человеческих решений.

<< | >>
Источник: Сморгунов Л.В.. Философия и политика. Очерки современной политической философии и российская ситуация. - М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН). - 176 с. (Россия. В поисках себя...).. 2007 {original}

Еще по теме I. Вызовы политическому и проблемы российской политической философии и науки:

  1. А.Ю. Мельвиль. Категории политической науки. - М.: Московский государственный институт международных отношений (Университет) МИД РФ, «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН). - 656 с. , 2002
  2. МЛ.Шенли, К.Пейтмен. Феминистская критика и ревизия истории политической философии / Пер. с англ. под ред. НЛ.Блохиной — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН). — 400 с., 2005
  3. Современное состояние политической философии и науки
  4. Соотношение политической философии и науки в России
  5. СОЦИАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ НАУКИ (НАУКА В ПОЛИТИЧЕСКИХ И ЭТИЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЯХ ОБЩЕСТВА)
  6. 2.4. ОСНОВНЫЕ КОНЦЕПЦИИ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ. ПОЛИТИЧЕСКАЯ СФЕРА ЖИЗНИ ОБЩЕСТВА
  7. В.А.Лекторский (ред..). Философия не кончается... Из истории отечественной философии. XX век: В 2-х кн. Кн. I. 20 —50-е годы. — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН). - 719 с., 1998
  8. Лекция IV ВЛИЯНИЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ МЫСЛИ НА ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС В РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ XIX—XX вв.
  9. .Тема 12 ОСНОВНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ
  10. Соотношение политической теории и политической философии
  11. § 49. МЕЖДУНАРОДНАЯ БЕЗОПАСНОСТЬ: РОССИЯ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВЫЗОВЫ СОВРЕМЕННОСТИ
  12. 2.7. Место политической теории в политической науке и дифференциация политических теорий
  13. Волокитина Т.В., Мурашко Г.П., Носкова А.Ф., Покивайлова Т. Москва и Восточная Европа. Становление политических режимов советского типа (1949—1953): Очерки истории. — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН). - 686 с., 2002