Прославленное начало VII книги Политии * до сих пор не было понято в реально-биографическом смысле. А между тем это место является истинным ключом всей духовной и жизненной эволюции Платона, т. е. ключом всего бесконечно запутанного, но вовсе не сложного в себе «платонического вопроса».
Совершенно несомненно, что в потрясающем мифе о пещере мы имеем некую синтетическую запись мирочувствия, богочувствия и самочувствия Платона в некий определенный момент его жизни. Не будем пока определять этого момента, возьмем его как некоторый х. Рассмотрим эту запись со стороны содержания и постараемся с наивозможной точностью установить", что именно в ней запечатлелось. Прежде всего, особая пронзенность тона и трагическая серьезность речи могут быть измерены лишь тем впечатлением, которое было произведено ими на человечество. Свою «Пещеру» с действенностью великого духовного фесмофора ** Платон высекал в самосознании человечества. Пещера навсегда стала внутренней реальностью человеческого духа. Такая действенность возможна лишь при одном условии: при условии безусловной душевной подлинности, при условии глубинной душевной первоначальности всех материалов, из коих сложился этот столь животворный, столь властный, столь незабываемый символ. Подобная действенность Августиновой Исповеди объясняется той же душевной подлинностью, пережитою и постигнутою. В мифе о «пещере» мы имеем сокращенную транскрипцию всего платонизма. С необычайной интенсивностью используя удачно найденный образ, Платон в немногих словах запечатлевает все им постигнутое и различные сферы постижения располагает в той духовной перспективе, которая обусловливалась точкой жизненно проходимого им пути. О «перспективе» речь впереди. Ее изучение должно дать много для разъяснения вопроса о последовательности различных постижений Платона, т. е. для распределения во временном биографическом ряду его отдельных прозрений и его творений, эти прозрения отпечатлевших. Теперь же нам нужно сосредоточиться и установить, что именно в ней содержится. 466 В мифе о пещере с полною раздельностью устанавливается четыре различных духовных состояния: 1. Пребывание в узах на дне пещеры и почитание за истину теней. 2. Освобождение от уз и до мучительности трудное восхождение по крутым склонам к выходу из пещеры. 3. Постепенное, медленно завоевываемое зрение на истинные предметы, находящиеся вне пещеры и освещаемые солнцем. 4. Наконец, переход от предметов, лишь освещаемых солнцем, к самому солнцу. «И только наконец уже, думаю, (вышедший из пещеры узник) был бы в состояни досмотреть и созерцать солнце, не изображение его в воде и в чуждом месте, а солнце само в себе, в собственной его области» (516 Ва) [1]. 1 Ввиду чрезвычайных трудностей набора греческого текста при современном расстройстве типографского дела мне пришлось выкинуть из работы почти все цитаты; по-гречески будут приводимы лишь самые необходимые отдельные слова. Обычно я привожу перевод Карпова*; где требуется большая точность — перевожу сам. Эти духовные состояния суть основные термины внутренного опыта Платона. Первое состояние бесконечно противоположно четвертому. Второе и третье посредствует между двумя крайностями. Первое состояние есть наибольшее погружение в мрак неведения. Четвертое — абсолютное прозрение в самый источник света и созерцание истины самой в себе. Этим очерчивается абсолютно весь диапазон Платоновой мысли, весь регистр пережитых им «гносеологических» состояний. Снизу — узы и мрак; вверху — постижение самого «умного» Солнца. Оставим пока хронологию в стороне. Присмотримся к живому и огромному смыслу этого синтетического свидетельства Платона о самом себе. С недопускающею никаких сомнений определенностью Платон говорит о солнечном постижении, т. е. о постижении Солнца, или истины самой в себе. Если могут быть какие-нибудь сомнения или, вернее, вопросы, то не о характере и не о безусловности постижения, а лишь о том, свое ли постижение имеет в виду Платон или чье-нибудь чужое, и к себе ли относит освобождение от уз, выхождение из пещеры и узрение самого источника света или же говорит об этом с чужих слов. Но стоит задать этот вопрос, чтобы из про- 467 стой его формулировки, из простого его звучания получился бы определенный ответ. Внутренно невероятно, чтобы одно из самых глубочайших своих убеждений, навсегда и действенно утвердившееся в человечестве, Платон высказывал, опираясь не на свой собственный внутренний опыт, а на чужие слова или, еще хуже, гипотетически и художественно его построяя. Я нисколько не отрицаю великую силу поэтического вымысла, над которым может «обливаться слезами» и сам автор, его породивший, и все слушатели и читатели этого вымысла. Но, во-первых, вымысел, заставляющий обливаться слезами, может быть назван вымыслом лишь во внешней своей оболочке, по внутренней же своей сути является верным знаком какой-то высшей реальности, чему порукой служат «беспричинно» сильные слезы, невидимо приобщающие к этой реальности. Во-вторых, сфера вымысла несомненно имеется и в «мифе» Платона, и она относится не к его содержанию и не к существу сообщенного в нем свидетельства, а к его словесной форме, т. е. к тем изобразительным средствам слова, которыми должен был воспользоваться Платон для наиболее адекватного и полнозвучного выражения своей мысли. И поскольку вымысел в данном случае прозрачен (весь миф рассказывается как уподобление), постольку он приобретает символический характер, т. е. не только не затемняет истинного существа дела, но усиленно его подчеркивает, как бы показывая, что сама истина, лишь ознаменовываемая этим рассказом, еще торжественнее, величавее и несказаннее, чем то, что о ней можно сказать и сообщить. За автобиографическую подлинность мифа о пещере говорит и целый ряд внешних указаний. Здесь нет третьего, посредствующего лица, обыкновенно излагающего какой-нибудь «гипотетический» миф. Здесь миф рассказывается устами Сократа, т. е. устами самого Платона, и это сближает его формально с мифом о «занебесной области», тоже излагаемом устами Сократа без посредства третьего лица *. Кроме того, по свидетельству Порфирия **, образ пещеры значительно древнее Платона и по всей вероятности был создан пифагорейцами и орфиками***. Остов этого образа Платоном сакраментально заимствуется, т. е. усваивается из религиозной традиции. Но, заимствуя эмбрион этого образа, Платон заполняет его своим, безусловно индивидуальным содержанием и развивает его философски, мистически и художественно в одно из интимнейших созданий своего духа. Мы плохо 468 знакомы с тем, в каком смысле и с каким оттенком «пещерность» мира была утверждаема пифагорейцами, но с полною определенностью мы можем сказать, что в них не содержалось многое из того, что является характернейшим и значительнейшим в мифе Платона. На этом стоит остановиться, ибо этим отчасти поднимается завеса над интересующим нас вопросом и устанавливается с внешней убедительностью душевная и духовная подлинность этого значительного синтетического свидетельства Платона о своем внутреннем опыте. Если мы обратим внимание на элементы, из коих составляется общая картина платоновской пещеры, то мы подобно археологам, нашедшим в постройке древнего республиканского Рима кирпичи с клеймом императоров и на этом основании заключающим о позднейших перестройках, — и мы должны будем прежде всего констатировать новейший по сравнению с пифагоризмом и орфизмом характер, во-первых, «материалов» платонической пещеры, — во-вторых, ее кладки и стройки. Подробности будут разъясняться в дальнейшем течении работы; а теперь мы остановимся на двух важнейших чертах. Философию тех, кто сидит в самом низу пещеры, во мраке и в узах, Платон описывает в следующих пронзительных словах: «...кто с проницательностью смотрел на проходящее и внимательно замечал, что обыкновенно бывает прежде, что потом, что идет вместе, из этого то могущественно угадывал, что имеет быть...» (516 CD). Нужна философская гениальность Платона для того, чтобы сущность пещерного мировоззрения изложить в немногих и вечных словах — с такою точностью и с такою полнотою, которая охватывает всю дальнейшую эволюцию пещерного мировоззрения в новые и новейшие времена. Но, с другой стороны, нужно было иметь перед глазами яркий и всесторонний расцвет эмпиризма (ибо сущность эмпиризма и живописуется Платоном как сущность пещерного мировоззрения) для того, чтобы схватить столь типически и универсально его коренные черты. Эта сводная характеристика стала возможной лишь в после-протагоровские времена. Другими словами, в традиционных представлениях о «пещере» эта черта должна была отсутствовать, и есть поэтому оригинальное создание Платона. Между тем черта эта для платонической пещеры в высочайшей степени существенна. Она является в своем роде краеугольным камнем и задает тон всему мифу. Все четыре состояния, различенные выше, идеально 469 соотнесены с понятием истины. Созерцание Солнца есть состояние полного узрения истины, пребывание в пещерном мраке — состояние полного рабства у обманчивых мнений. Стадия трудного выхода из пещеры есть отрицательный момент освобождения от власти доксических* теней, стадия постепенного созерцания Солнца (по отражениям в воде и в освещенных предметах) — есть положительный момент возрастающего усвоения самой Истины. Вследствие соотнесенности с понятием истины весь миф о пещере приобретает у Платона гносеологический характер. Само собою разумеется, это не неврастенический гносеологизм современного мышления, с коим безвкусно и тщетно хотят породнить философию Платона некоторые философы. Но это и не наивная целостность дософистической и досократовской мысли. Через многоцветную ткань мифа о пещере, определенно окрашенной, непрерывной нитью проходит мысль о познании, и хотя миф и имеет множество других аспектов, не менее содержательных, чем аспект познавательный, — а именно аспект онтологический, аспект мистический, аспект эротический и, как увидим ниже, аспект социологический или «политичный» — тем не менее аспект гносеологический входит в миф не случайной, а органическою частью и поэтому определенным образом окрашивает собою концепцию. Вот этот-то органический гносеологизм (не говоря уже о других аспектах) в старый миф о «пещере» творчески вносится Платоном, и потому мы с полным правом можем сказать, что миф о пещере, так, как он изложен в VII книге Политии, заполнен интимно платоническим содержанием. Другою внешнею чертою платонической разработки мифа о «пещере» является прикровенное и в то же время несомненное упоминание о смерти Сократа. Так как миф излагается устами Сократа, то было бы художественною невозможностью ему самому рассказывать о своей трагической участи, и потому вполне естественно, что Платон, заговаривая здесь о Сократе, не называет его имени, хотя говорит о нем в чрезвычайно сильных и потрясающих словах. Эти слова относятся ко второму моменту мифа: к освобождению от уз и к выхождению из пещеры. «А кто взялся бы разрешить их от уз и возвести вверх, — говорит с горечью Платон о сидящих в пещере, — того бы они, как только могли бы взять в руки и убить — убили бы». «Непременно», — отвечает на это Главкон (517 А). Убиение 470 того, кто хотел бы освободить от уз — возвести к самой Истине, — есть образ, отсутствующий в религиозных и мифологических представлениях древних греков. Своевольный и самовластный Прометей тонически противоположен образу праведника и мученика, начертываемого Платоном. Праведник Платона не титанически похищает огонь с неба и бросает его ничтожным людям, а духовно, человеческими усилиями призывает их к восхождению на небо в полном согласии с высшею божественною волею. Поэтому праведник Платона, будучи другом богов, претерпевает мученическую смерть не от небожителей, а от пещерожителей [1], которым он докучает («как овод») своими непрестанными побуждениями (и своею «жалящею» ирониею), так что убивается не за нарушение каких-то высших небесных законов, а во имя низменного и неправого спокойствия пещерного обитания. Вряд ли нужно доказывать, что это — образ Сократа и что сильные и горячие слова Платона, с одной стороны, полны жизненной и фактической правды, — с другой, могут относиться только к тому человеку, который действительно был убит пещерными обитателями за беспокоющие призывы освободиться от власти доксических теней. Приведенные две черты с достаточною убедительностью выявляют подлинно платоническую разработку старого «пифагорейского» мифа о пещере и его заполненности интимно платоническим содержанием. Новыми данными это положение будет обильно подтверждено, когда пред нами развернется вся картина духовных постижений и духовной биографии Платона, а теперь мы продолжим медленное и осторожное следование за Ариадниной нитью. — Пока мы старались подчеркнуть душевную и, значит, автобиографическую подлинность разбираемой записи Платона о своем внутреннем опыте. В этой записи самый значительный и важный момент — свидетельство Платона о солнечном своем постижении. Миф о пещере говорит нам, что во внутреннем опыте Платона было особенное узрение, которое сам он считает за ###* своего духовного восхождения, т. е. за безусловную и плироматическую вершину ** всех своих познавательных достижений. Больше того, все другие моменты духовного своего опыта он иерархически подчиняет солнечному постижению, считая их ступенями и лишь предварительными условиями постижения центрального, т. е. солнечного. 1 Ср. Krit 54 С: ### ** 471 Этим самым перед своим читателем Платон бессознательно ставит задачу: прежде всего сочувственно разобраться в солнечном постижении и дать себе ясный отчет, что именно под ним Платон разумеет. Ведь совершенно же несомненно, что когда мы имеем перед собою такую величественную горную цепь, какую представляют собою многочисленные, друг на друга не похожие творения Платона — мы должны либо совсем отказаться от постижения общего синтетического смысла всего целого платоновской мысли, как это с честностью эмпирика делает Г. Грот*, либо последовать за самим Платоном и, отыскавши им самим предуказанную вершину, безусловно господствующую над всею громадою воздвигнутых им гор и ущелий, обозреть целое его духовных созерцаний с высшей из достигнутых им точек зрения, и только тогда мы увидим истоки и начало живых вод, разбегающихся с главного водораздела по всем его созданиям. Те же туристские прогулки и бесчисленные любительские снимки, часто сделанные многоцветными научными «аппаратами», но всегда с каких-нибудь случайных и произвольно избранных пунктов, которыми особенно прославилась Германия, нам представляются наименее отвечающими существу Платоновой проблемы и в лучшем случае и в наибольшей своей части могущими послужить лишь некоторыми материалами при ее конкретном разрешении. Чтобы добраться к заброшенной вершине Платоновых узрений, о коей говорится в мифе о пещере, и тем самым выполнить первое и безусловное требование, предъявленное Платоном ко всякому читателю, не насильнику и не глупцу, мы должны решительно отказаться от узаконенных, но беззаконных методов исследовательского игнорирования существа Платоновой мысли и внять живому голосу Платона, обильно и действенно звучащему в каждой строчке его творений. Итак, нам нужно прежде всего разгадать загадку, загаданную самим Платоном. Что такое его солнечное постижение? В каком направлении нужно начать поиски, чтобы выйти на дорогу, пусть заброшенную и заросшую, но самим Платоном указанную и ведущую к высшему и всеопределяющему из его постижений. Мы, конечно, все время должны руководиться конкретными указаниями самого Платона и теми многочисленными отметками, которые разбросаны в его творениях. Но есть одно общее соображение, которое нужно высказать предварительно, для того чтобы самые отметки 472 Платона можно было использовать правильным и интенсивным образом. Нам представляется внутренно невероятным, чтобы писатель такой силы, как Платон, мог оставить без всякой записи величайшее из своих узрений. Совершенно несомненно, что то постижение, которое Платон называет постижением «самого Солнца», по внутренней своей сути лежит на границе словесного выражения и что в этом постижении многое, может быть значительнейшее, по существу невыразимо и несказанно; но столь же несомненно, что у писателя крупных масштабов привлекает именно то, что лежит у границы обычного выражения, и ни в чем не выражается сила писателя больше, чем в благодатном воплощении в слове новой, казалось бы неподвластной человеку области невыразимого, в раздавании имен сущностям, впервые им узренным и различенным. В этом высшая радость писателя, непреходящая его слава и «теургическая» сила, и, конечно, у нас нет никаких оснований эту радость, эту славу и эту силу не приписывать тому, кто был, по общему признанию, «одним из величайших писателей всех времен и народов». Если невыразимость самой темы «солнечного постижения» предостерегает нас от желания найти у Платона запись вполне адекватную теме, то, с другой стороны, значительность постижения, бывшего высшей и кульминационной точкой его внутренней жизни, его корибантическая взволнованность и кошница * новых частных узрений, им принесенная, говорят с огромной убедительностью за то, что Платон должен был попытаться запечатлеть целостно и возможно полнее наиболее захватывающее и всеопределяющее из своих умственных видений, и что какие-то большие письменные фрагменты этого видения непременно содержатся в его творениях.
Другими словами, из свидетельства Платона о своем солнечном постижении мы делаем предположительный вывод, что в творениях Платона должна иметься запись этого постижения, т. е. то или иное его воспроизведение в формах, соответствующих природе писательского дарования Платона. Этот вывод носит предположительный характер. Он ничего не утверждает, кроме возможности и большого вероятия. Если можно где-нибудь отыскать разгадку загадочного свидетельства Платона о солнечном его постижении, то только в его творениях. Несмотря на предположительность, вывод этот чрезвычайно важен для общей основной ориентации. Мы еще ничего не наш- 473 ли, но уже знаем, во-первых, что нам искать, и, во-вторых, в каком направлении начать поиски. Мы должны обозреть творения Платона в поисках основной записи его духовного опыта. Т. е. уже не туристские прогулки и не любительские снимки явятся целью наших восхождений в горы Платоновых созерцаний, а отыскание хотя бы главнейших следов того, что самим Платоном считается наиважнейшим и наивысшим в его постижениях. И тогда только в правильной перспективе пред нами предстанут частности его философии. Мы получаем таким образом имманентный Платонову мышлению принцип исследования его творений и, оставаясь самими собою, т. е. людьми другого более сложного сознания, тем не менее будем следовать за самим Платоном в истолковании живого и непреходящего смысла его философских вдохновений и у него самого спрашивать совета и научения во всех случаях, где тропинки расходятся надвое или натрое или где они пропадают вовсе. Но прежде чем двинуться в поиски, нам нужно хорошенько запомнить несколько важных указаний, содержащихся в мифе о пещере и как бы заранее описывающих, какие именно черты должны характеризовать как само солнечное постижение, так и его запись. Эти черты перед нами вырисуются, если мы интенсивнее всмотримся в -текст мифа о пещере и обратим внимание на любопытнейшие данные микроскопического характера, в нем содержащиеся. С изумительною насыщенностью художественной изобразительности Платон несколькими словечками тонически окрашивает основные духовные состояния, различенные выше. Пребыванию во мраке и узах свойственно самодовольства. Поскольку узники принадлежат к «рабскому сознанию» (о коем ниже), постольку они любят свою тюрьму, во всяком случае не хотят никаких перемен к лучшему. Больше того, они активно противятся тем, кто хотел бы разрешить их узы, смеются над побывавшими вверху (если смеются, то значит имеют устойчивое самочувствие и «крепкое мировоззрение») и чересчур ревностных освободителей даже готовы убить, очевидно потому, что те «вносят новые божества» и «развращают» пещерных «юношей». Второе состояние тонически охарактеризовано с еще большею яркостью. «Пусть бы, — говорится об обитателях пещеры, — при такой их природе, приходилось им быть разрешенными от уз и получить искупление от бессмысленности, какова бы она ни была; пусть бы кого-нибудь из них развязали, 474 I вдруг принудили встать, поворачивать шею, ходить и смотреть вверх на свет: делая все это, не почувствовал ли бы он боли и от блеска не ощутил ли бы бессилия взирать на свет, не страдал ли бы он глазами, не бежал ли бы, повернувшись к тому, что мог видеть, не думал ли бы, что это действительно яснее указываемого?.. Если же кто стал бы влечь его насильно по утесистому, крутому всходу и не остановил бы, пока не вытащил на солнечный свет, то не болезновал ли бы он и не досадовал ли бы на влекущего?.. (515 С — Е). Боль, страдание, труд восхождения, скорбный взгляд назад на «уютные» узы и досада на освободителя — вот черты болезненного переходного момента выхода из пещеры. Третье состояние находится в тесной связи с состоянием вторым, но отличается от него некоторыми существенными чертами. Прежде всего, Платон особо отмечает длительность третьего состояния. Нельзя вдруг освоиться с миром истинных предметов, освещаемых солнцем. Нужна привычка, привычка же связана с временем и упражнением, само же упражнение должно быть постепенным, прогрессивно нарастающим, что опять связано с длительностью (517 А). Кроме того, это состояние запечатлено скорбью. Это уже не острая боль и не резкие страдания предыдущего духовного состояния, но тем не менее это — печаль, а не радость. Глаза постепенно привыкают к предметам, освещенным солнцем, боль утихает, и крутое восхождение позади; душа просветляется и уже совсем не хочет назад, но она еще не полна, она в ожидании и тоске, — и боясь взирать на солнце, готова была бы поднять взоры к небу, но «самое небо легче видела бы ночью, взирая на сияние звезд и луны, чем днем солнце и свойства солнца» (516 В). Отметим еще важную подробность. Первое состояние рисуется как пещерный коллектив, второе состояние как эротическая борьба двух духов: духа-освободителя и духа освобождаемого. Освободитель с жесткостью истинного Эроса расковывает свою жертву-избранника, насильно «влечет» ее по утесистому всходу и, по собственному выражению Платона, «тащит» ее на солнечный свет (515 Е). Характерность третьего состояния представляет отсутствие освободителя. Он уже не учит, на что смотреть сначала, на что потом, душа освобожденного сама разбирается в новом мире истинных предметов и в своем растущем постижении их — одинока, уединенна, оставлена Другом-учителем, и холод и тишина скорбного неба 475 ночного необычайно точно соответствуют скорбному и просветленному одиночеству вырвавшейся из пещерного мрака, освобожденной души. Платон дальше намеком раскрывает причину исчезновения Друга. Ревностный освободитель чересчур увлекся своею деятельностью: бича его иронии, изгоняющей из пещеры, не выдержали пещерные обитатели и показали на нем силу пещерного коллектива. Впоследствии мы разберемся в этом намеке Платона — сопоставим его с другими данными, теперь же только отметим, что гибель Друга-освободителя должна была только усилить скорбь и одиночество освобожденного, и, исполняя его благодарною памятью, естественно слить образ ушедшего с новым и углубленным опытом незнания «истинных предметов». Четвертое состояние, наиболее для нас важное, т. е. солнечное постижение характеризуется лишь одним словечком, но словечком многозначительным, особенно если его сопоставить с содержанием нового узрения. Само Солнце — это Само Благо (517 С), т. е. источник всякой благости и всякого блаженства. Все виды блага, испытанных нашим освобожденным узником во всем его предыдущем жизненном пути, меркнут и совершенно пропадают в сравнении с безмерностью существенного приобщения к самому непостижимому источнику благости и Красоты. Это самое одним словом и подтверждает Платон. Описав солнечное постижение, он говорит: «Что же? Вспоминая о первом житье, о тамошней мудрости, не думаете ли, что он свою перемену будет ублажать, а тех жалеть? И очень, отвечает Главкон» (516 С). Итак, четвертое состояние есть такое состояние, которое нужно ублажать (###) и благословлять. Оно есть состояние бесспорной радости прикосновения к самому источнику всяческих благ, и эта черта для нас очень важна. В противоположность болезненно-трудному восхождению из пещеры и одиноко-скорбному и долгому созерцанию предметов, освещенных Солнцем, узрение самого Солнца и приобщение к благодатным дарам его постижения озаряет постигающего дифирамбическою радостью и все разрешающим восторгом (последние узы — узы скорби — только и разрешаются в этом узрении). Да не подумает кто-нибудь, что мы вычитываем у Платона слишком много! О восторге говорит сам Платон: «восхождения вверх и созерцание горнего» он называет в пределах мифа о пещере восторженивм души в место мыслимое (517 В). А мыслимо ли «восторжение души» к самому источнику Блага без забвения всех скорбей и без исступленного блаженства — об этом спор излишен. 476 Соединим теперь вместе все черты, отмечаемые самим Платоном в его солнечном постижении: 1. Большие высоты созерцания, но запечатленные скорбью и пессимистически окрашенною просветленностью, характеризуют не само солнечное постижение, а лишь период, ему предше-ствущий. 2. Отличительная черта солнечного постижения есть — а) радостный и озаренно-светлый тон познанного блаженства, б) дифирамбичность, взволнованность и исступленная восторженность. Вот божественная печать, сияющая на высшей духовной встрече Платона. С этою памяткою и обратимся к разрешению вопроса, в каком из творений Платона нужно искать заброшенную и забытую вершину его узрений. Перед нами две возможности: мы можем либо последовательно пересмотреть все диалоги Платона, к каждому из них обращаясь с вопросом, не в нем ли именно содержится искомая запись, эта «пропавшая (с горизонта исследователей!) грамота» платонизма, либо определив один из диалогов наиболее отвечающих только что означенным двум чертам, путем тщательного раскрытия его содержания установить положительным образом, что то, что содержится в нем, и есть «солнечная запись». Первый путь был бы долог и томителен. Кроме того, специальный вопрос о литературной деятельности Платона, о последовательности написания им диалогов и подлинность их — будет подробно исследован в своем месте и в свое время, т. е. после того как определится основной рельеф духовной биографии Платона и тесно связанных с нею или, вернее, составляющих ее узрений. Поэтому пока мы пройдем несколько сокращенным путем, откладывая на дальнейшее оправдание допущенных ныне «сокращений». Без особенного труда и с полною уверенностью из соискания на степень основной записи мы можем вычеркнуть большую часть творений Платона. 1. Искомая запись не может содержаться в ранних, т. е. сократических диалогах, ибо солнечное постижение, по вполне определенному свидетельству мифа о пещере, обусловлено целым рядом предшествующих состояний, причем состояние положительного усвоения «истинных предметов» особенным образом характеризуется Платоном как состояние длительное. Следовательно, запись солнечного постижения мы можем искать в диалогах, значительно отстоящих от начала литературной деятельности Платона. 477 2. Эта запись, во всяком случае, предшествует VII книге Политии, ибо в мифе о пещере мы имеем упоминание о солнечном постижении, делаемое с тою краткостью, которая объяснима лишь допущением, что пространная запись этого постижения Платоном уже сделана. Кроме того, в мифе о пещере говорится еще и о пятом состоянии, нами до сих пор не упомянутом (516 Е и 517 А). Платон говорит о том, что испытывает человек, имевший солнечное постижение и вернувшийся назад в пещеру. Этот новый опыт пребывания в пещере после узрения «самого Солнца» во всяком случае требует какого-то промежутка времени, а т. к. миф о пещере, т. е. VII книга Политии, написана уже с наличностью этого нового и, прибавим, горестного опыта (что, между прочим, и придает поистине трагический тон всему мифу о пещере), то, значит, само солнечное постижение помещается в данном случае Платоном в прошлое, может быть, и не столь отдаленное, но во всяком случае существенно отделенное от него новым узрением уже не солнечного и не дифирамбического характера, а характера земного («пещерного») и глубоко скорбного. Другими словами, искомая запись не может содержаться и в повторениях Платона, написанных в VII Политии. Так как вопрос, какие именно диалоги написаны Платоном после VII книги Политии, остается пока открытым, то этот вывод мы имеем право распространить лишь на диалоги, бесспорно написанные Платоном в последнюю пору жизни, т. е. на Тимея, Законы и Критик. За вычетом этих больших двух групп у нас остается следующий ряд диалогов: Федон, Теэтет, Кратил, Федр, Пиршество, Софист, Политик, Парменид, Филеб и части Политии, написанные раньше VII книги. Теперь круг суживается, и если мы вспомним уясненные выше черты солнечного постижения, то в этом небольшом круге Платоновых творений искомая запись должна сама броситься в глаза. В самом деле, Федон, Теэтет и Полития должны быть откинуты нами; первые два вследствие крайне пессимистического тона, их проникающего (в Федоне идеалом мудреца является «умирание», в Теэтете совершенное «бегство от мира») [1], Полития также вследствие пессимизма, хотя и другого порядка и не столь острого, 1 Эти черты превосходно подчеркнуты Влад. Соловьевым *. 478 как в Федоне и Теэтете, но все же ярко выраженного. Что же касается до Кратила, Филеба, Политика, Парме-нида и Софиста, то в них мы не находим второй из означенных черт солнечного постижения — «дифирамбичности» и «восторжения ума в место мыслимое». Это замечательные по своей отвлеченности (но не отрешенности) диалектические исследования основных проблем онтологии — но это ни в каком случае не запись восторженного узрения. Остаются, следовательно, два диалога: Федр и Пиршество, и только эти два творения Платона поистине отвечают признакам солнечного постижения, указанным в мифе о пещере: они проникнуты исключительно радостным тоном; они полны дифирамбической восторженностью. Федр и Пиршество нельзя отделять друг от друга. Несомненно, они вышли из одного душевного порыва и созданы одним вдохновением. Но их нельзя и сливать. Тонически они существенно отличаются друг от друга В то время как Федр полон юношеского неистовства и внезапных взрывов восторга — Пиршество, при всей исключительной вдохновенности, поражает зрелой уравновешенностью и художественным спокойствием изложения. При написании Федра Платон еще находится в «мании», которую он не только описывает, но и которая заставляет, «нудит» его говорить, но еще не свободен от нее художественно, он еще в сфере «зараженности» ею, и поэтому при безмерной значительности вещаемых им видений во всем изложении нет перспективы, нет далей, ни в сторону прошлого, ни в сторону будущего. Объект прямо перед глазами, все заслонено видением. «И жизнь, как океан безмерный, Вся в настоящем разлита» * В Пиршестве Платон уже овладевает своею взволнованностью; то же видение, что и в Федре, он созерцает с некоторого расстояния. И наличность этого расстояния создает условия истинно художественного овладения предметом. Форма с глубинною гармоничностью соразмерена с содержанием, и Платон достигает снежных вершин литературного мастерства и художественного совершенства. Среди творений Платона Федр исключительно пифичен. Жрецы философской рефлексии не успели еще «отредактировать» темный и несколько «пьяный» смысл «вещаний» души-пророчицы, впавшей в экстаз. Тогда как в Пиршестве мы имеем то же пророчество, но уже в «гексаметрах» художественной эвритмии ** и со смыслом хо- 479 тя и безмерным, но философски полуосознанным. По религиозной значительности, по важности содержания, по исключительной насыщенности элементом божественного Федр может быть сравнен с древнею, еще архаическою, серьезностью трагедий Эсхила — тогда как Пиршество, при всей своей близости к Федру, уже являет новую, чисто Софоклову черту идеального равенства между элементами божественного и человеческого. Эта беглая сравнительная характеристика вполне достаточна для решения вопроса, какой из двух диалогов может притязать с наибольшими основаниями на «солнечное первородство» в семье Платоновых творений. Как запись, как документ Федр значительно превосходит Пиршество. В нем мы находим горячие, еще не остывшие следы солнечного постижения, он текуч, беспорядочен, таинствен, труден, неразработан — это все черты самой первой, сырой, свободной от философского осознания редакции искомой нами записи, тогда как Пиршество может притязать на редакцию вторую, разработанную и проведенную через философскую рефлексию. В смысле внутреннего опыта и душевной документальности Федр, употребляя геологическое сравнение, более «древний пласт», содержащий первое отпечатление самого основного и коренного события в духовной жизни Платона. Этим самым мы отвечаем на предварительный вопрос, в каком направлении нужно начать поиски основной записи. Запечатленная «грамота», по-видимому, находится в Федре. Чтобы ее найти, нужно исследовать Федра. Для того же, чтобы ответить на основной вопрос: что такое солнечное постижение, — нужно расшифровать запись и постараться сочувственно, по следам самого Платона проникнуть в самое центральное и всеопределяющее из его узрений. Итак, из самого Платона почерпнутый и самим Платоном предуказанный принцип исследования его творений приводит нас к новой органической задаче: к анализу Федра — к усвоению содержащейся в нем записи солнечного постижения. 480