К ХАРАКТЕРИСТИКЕ СЛАВЯНОФИЛЬСТВА

У пишущих о славянофильстве давно и вполне оправданно возник вопрос о том, что из себя представляет это явление: общественное движение, кружок, умонастроение, философскую доктрину, идеологию и так далее, а если не первое, второе, третье..., то к какого рода образованиям его отнести, как маркировать.

В славянофильстве действительно присутствуют размытость и неопределенность, не позволяющие поместить его кдосгаточно определенной рубрике. Добро бы, если бы перед нами было мощное и многообразное течение, какими были, например, Просвещение или романтизм, которые уже в силу своей масштабности и многообразия, трудноопределимы в своем статуте. Славянофильство же, хотя и несопоставимо более локальное и однородное по сравнению с Просвещением и романтизмом образование, было все же очень необычным и по своим задачам, и по самому своему существу. Видимо, совершенно неслучайно, что его обозначили откровенно приблизительным и условным наименованием, неадекватность которого сознавалась едва ли не сразу после возникновения славянофильства. Все последующие попытки заменить неудовлетворительное название более точным ни к чему не привели, видимо, еще и потому, что вопрос о существе славянофильства не так прост, что прямых и близких аналогов ему нет или есть лишь по видимости. А если это так, то и терминирование явления общепонятным словом из имеющихся запасов невозможно.

В самом деле, попробуем еще раз подыскать славянофильству более точное обозначение. Слишком очевидно, что славянофилы в буквальном смысле слова славянофилами не были вовсе (И. В. Киреевский) или же оно находилось далеко от центра их устремлений (А.С. Хомяков, К.С. Аксаков, Ю.Ф. Самарин). Безусловно, приверженность славянству в качестве этнокультурной реальности для перечисленных деятелей была невозможна уже потому, что для них этнически славянское было неотрывно от православия. Славянское, в данном случае русское, освящалось православием и никогда наоборот. В частности, и поэтому переименование славянофилов в русофи- лов практически не сдвинет нас с места. Сходным образом обстояло бы дело, рискни мы ввести до невозможности неуклюжее слово, отражающее православность представителей славянофильства. Все они принадлежали помимо всяких деклараций и трактовок православия к Русской Православной Церкви. Но это и значит, что они были православными людьми, как и великое множество тех, кто славянофилами не был и даже слыхом не слыхивал о нем. Поскольку же Киреевский, Хомяков и прочие еще и стремились создавать собственные доктрины на православной основе, отвечать на современные вопросы и запросы с православных позиций, они были еще и «пра- вославиефилы». Подобное словообразование при всей его в целом неприемлемости не лишено смысла по той причине, что фиксирует существенное для понимания славянофильства обстоятельство: как мыслители, литераторы, общественные деятели очень часто представители славянофильства выступали не столько как православные люди, сколько в качестве «любителей православия», устремленных к нему вполне искренне, но в чем-То православию и чуждые, хотя бы ввиду господствующею духа эпохи, характера полученного образования и тому подобное. Если все же настаивать на неудовлетворительности термина «православиефилие», помимо соображений вкуса и стиля нельзя пройти и мимо того, что, несмотря на первичность у славянофилов православного по отношению к национально-этническому, последнее оставалось д ля них неразрывно спаянным с православием. Иначе говоря, хотя славянофилы и ценили Русь за ее православие, а никак не наоборот, они ни при каких условиях не готовы были видеть в исконно русском неправославное, безразличное или враждебное к нему. В их построениях преобладала та предпосылка, что православное христианство именно на Руси обрело свою настоящую почву. Поэтому по-настоящему быть русским и значит быть православным. О том, что настоящие православные — обязательно русские, славянофилы не говорили ни впрямую, ни хотя бы намеками. Но в масштабах всемирно-исторических к чему-то подобному славянофилы склонялись. Во всяком случае русское православие, скажем, для Киреевского и Хомякова предпочтительнее византийского, и Русь для них, по сути, страна более христианская, чем ее учительница — Византия. Достаточно очевидно, что подобного рода утверждения не вполне православно-христианские, они вплотную подводят к опасной грани религиозного освящения национальности. Для нас же это обстоятельство важно только в одном аспекте: «правосла- виефилие» славянофилов слишком неоднородно. Чтобы это выразить, их пришлось бы называть уже совершенно неудобопроизносимым словом-монстром, какими-нибудь «право- славиерусофилами». Впрочем, и в таком уродливом варианте наш термин сохраняет неточность ввиду того, что он не включает еще как минимум две существенные характеристики славянофильства. Во-первых, до некоторой степени оно было почвенничеством. Не втом смысле, который придается этому слову, когда оно относится к ряду русских мыслителей следующего после славянофилов поколения, а в другом, более широком и, надо сказать, достаточно неопределенном, чтобы были необходимы уточнения. Почвенничество — вовсе не своеобразно русское явление, и возникает оно как отдаленный потомок присущего всем первобытным общностям этноцентризма. Когда- то свое воспринималось в качестве космически устроенной реальности в противоположность хаотическому неустроению чуждого, свое было миром, противостоящем антимиру инонационального. Разумеется, почвенничество такой жестокой разведенности и противопоставленности своего и чужого не знает. Оно характеризуется укоренением в своем национальном как в естественном и органичном, предпочитаемом не столько даже за то, что оно лучше чужого, сколько за то, что оно свое. Какой бы ни была наша страна и наш народ, они наши, и принимать их надо, не рассуждая и не взвешивая, а по сродству и близости, по интимности и теплоте связи с «нашим», потому что вне его жизнь становится холодной и безжизненной. Почвенничество удерживается на границах с двумя другими, несовместимыми реальностями и представляет собой своего рода «золотую середину» по отношению к ним. С одной стороны, почвенничество вовсе не предполагает такого рода сросшесть со своим, когда оно знать не хочет о чужом, нечувствительно и агрессивно по отношению к нему. Но, с другой стороны, ниче- го дальше от почвенничества нет, чем девиз «ubi bene, ibi patria». Менее, и все же неприемлемы для него две другие не почвеннические позиции. Одна из них, пожалуй, вместима в формулу «лучше там, где родина» и может быть с некоторой долей условности обозначена как «крестьянская». Другая позиция допускает какую угодно дистанцию по отношению к родине, при известных условиях даже выбор новой родины. Однако выбрана ли родина или она своя исконная, ей служат, с ней соотносятся под знаком долга, чести, верности и, соответственно, присяги или обета. Здесь перед нами «рыцарски-дворянская» соотнесенность с родиной. Почвенничество может быть сближено с этой позицией именно по моменту свободного принятия родины, но это такого рода принятие, которое заранее знает, что оно выбирает единственное для себя возможное, что всякий другой выбор не имеет никакого смысла и оправдания. Поэтому если дальше играть знаменитой латинской формулой, то применительно к рыцарски-дворянской позиции она звучала бы приблизительно так: «родина лучше потому, что я ее выбрал». Почвеннику же ближе что-то наподобие этой формулы: «Мне все равно, где лучше, мне нужна родина».

Почвенничество, как, впрочем, и «крестьянская», и «рыцарски-дворянская» позиции, по самому способу своего бытования не могут или, точнее, не должны становиться доктринами. При этом «крестьянская» позиция в принципе нереф- лективна. Она фольклорна и мифологична или трещит по всем швам, становясь реальностью сколько-нибудь последовательной мысли. Что же касается почвенничества и «рыцарски-дворянской» позиции, то они плодотворны в тех пределах, когда из них исходят, а не специально разворачивают. Они уместны прежде всего как пафос, одушевляющее начало доктрин, может быть, совсем и не проговаривающих ничего нарочито почвеннического или «дворянски-рыцарского». Будучи проговоренными, им слишком трудно избежать хотя бы оттенка самоумиления или самодовольства. Все-таки счеты почвенника и «рыцаря-дворянина» со своей родиной — дело интимное, требующее уединенности самоопределения. В случае громкоз- вучных публикаций они, может быть, и независимо от своих авторов, легко и незаметно способны превратиться в нацио- нализм или сословную узость. Главное же, наверное, в другом. В том именно, что почвенничество и «рыцарско-дворянская» позиция вполне совместимы с достаточно разными доктринами. Они способны их каким-то образом определять и корректировать, сами ими не становясь. У них нет, скажем, непосредственного продолжения и осуществления в качестве философского построения. А вот философское настроение и тон почвенничество и «рыцарско-дворянскость» задавать могут.

Все четыре главных представителя славянофильства — Киреевский, Хомяков, Самарин, Аксаков — принадлежали к старинным дворянским фамилиям. Они не оскудели и не выродились, оставались богатыми или хотя бы вполне состоятельными родами, в тоже время не принадлежащими к придворной или военно-бюрократической верхушке. И Киреевские, и Хомяковы, и Самарины, и Аксаковы продолжали жить крепкими дворянскими гнездами вплоть до возникновения славянофильства, которое создавалось их птенцами. Они принадлежали к такого рода слою дворянства, которое само вело свое хозяйство, сидело на земле в своих имениях и было действительно помещичьим слоем. Он не был так уж близок к крестьянству, но вместе с ним ощущал связь с землей и «почвой».

Для славянофилов как почвенников было совершенно естественным выступать с позиции принадлежности тысячелетней традиции, ее оправдание и утверждение становилось для них тождественным самооправданию и самоутверждению. Тем не менее почвенничеством в целом славянофильство не было. Не случайно в оценке славянофилов равно возможными и равно не убеждающими оказались характеристики их и как почвенников, и как «лишних людей». Лишнего человека, к примеру, видел А.И. Герцен в близко знакомых ему А.С. Хомякове и И.В. Киреевском. В такого рода видении несомненно присутствовала романтическая стилизация, как и невольное воздействие отечественной литературной традиции. Но и назвать герценов- ские формулировки целиком надуманными и неверными все же нет достаточных оснований. Да, видимо, Киреевский и Хомяков были и почвенниками и в какой-то степени «лишними людьми». Последнее, правда, резко ограничивалось вполне чуждой тому же Герцену православностью и укорененное- тью в семейной традиции, которая для них одновременно была и исторической. Сам Герцен в несравненно большей степени был «лишним человеком» чем его оппоненты в споре западников и славянофилов. В николаевской России он был и «лишним», и беспочвенным. Тогда как славянофилы свою неприменимость на государственном и предельные ограничения на общественном поприщах уравновешивали «почвенностью».

И вовсе не навязываемая им ситуация «лишних людей» ограничивала и делала подозрительной почвенничество славянофилов, а их причастность к романтическому течению. Никто из них не был чистопородным и беспримесным романтиком. Таковых вообще в России, да и на Западе, было немного даже в годы апогея романтизма. Славянофилы же главным образом унаследовали какие-то элементы романтического умонастроения, прежде всего они были несвободны от основополагающих романтических схем общемировоззренческого толка. Наиболее важное здесь, по-видимому, состоит в том, что романтизм, и особенно поздний, имеет прямое отношение и прямую связь с почвенничеством. В известном смысле поздний романтик и есть почвенник, но только почвенник, тоскующий об утрате или ослаблении связи с родной почвой, органической целостностью народной жизни. С тоской и томлением коррелировала мечтательность, которая могла приносить плоды в художественных фантазиях, обращенных то ли назад, то ли в глубь и толшу, на самом же деле в неопределенное нечто какого-то вымышленного идеально-гармонического в своей недостижимой и таинственной простоте существования. На интеллектуальном поприще романтической мечтательности соответствовало обращенное в будущее прожектерство, так же как и критика современности с позиций утерянного рая, оставшейся в прошлом гармонической жизни.

До некоторой степени славянофилы были почвенниками, у которых почва уходила из-под ног за счет как давящей и пустой формалистики николаевского царствования, так и надвигавшегося разложения основательной, строгой и вместе с тем просвещенной жизни «дворянских гнезд». Отсюда неизбежность возникновения романтических настроений и ходов мысли ведущих славянофилов. Тем более, что то основательное европейское образование, которое они получили, было образованием эпохи, в сильной степени определявшейся романтическим движением.

О романтических моментах в творчестве славянофилов речь пойдет еще неоднократно, теперь же вернемся к вопросу о возможностях сколько-нибудь адекватного обозначения явления, уже полтора столетия именуемого славянофильством. Приняв, что по сути оно менее всего славянофильство в качестве любви к славянству и безусловного его приятия, остается указать еще раз на многослойность и, соответственно, многословность возможного терминирования славянофильства. Как-никак оно и «православиефильсгво», и русофильство, и почвенничество, и романтизм одновременно и в их пересечениях и взаимоопределениях. Поэтому, наверное, ничего лучше не придумаешь, кроме как оставить за славянофильством ею нынешнее название. По крайней мере уже ввиду своей совершенно всем очевидной условности, оно никого не введет в искушение играть с буквальным смыслом термина, возводя его до существенной характеристики славянофильства. Но, с другой стороны, продемонстрированная многослойность явления — это ведь сам по себе знак его разнородности, и вопрос, следовательно, стоит в том, существовало ли на самом деле славянофильство в качестве того, что можно оправданно обозначать одним словом. Может быть, проще говорить о творчестве таких заметных в русской культуре XIX века величин, как Хомяков, Киреевский и другие.

Чтобы не заходить так далеко в оценке славянофильства, необходимым становится связать его разнородные характеристики если и не сквозным внутренним единством, то, по крайней мере, такого рода связью, которая не противоречит разнородности составляющих славянофильство элементов. И здесь представляется самым важным для начала обратить внимание на неустранимо присутствующие в славянофильстве помимо всех его противоречий и сквозь них моменты. Один из них состоит в том, что славянофильство было одним из очередных явлений русского европеизма. Причем на этот раз ему выпало на долю определяться со своей русскостью и европеизмом в сознании того, что европеизм, как это с бес- страшной последовательностью продемонстрировал Чаадаев, несовместим с признанием Руси-России в качестве существенной и значимой реальности. С другой стороны, свое, русское, не было тем, что являлось оформленной позицией, могущей быть противопоставленной западному. Поэтому в случае неприятия чаадаевского хода мысли становилось необходимым заново выстроить свою, не западную, мыслительную конструкцию. Славянофилы смело взялись за такого рода построения. Их доктрина стала некоторым pro в противоположность чаадаевскому contra, положительным антитезисом чаадаевскому тезису. Если вернуться к, понятное дело, рискованному сопряжению Чаадаева с Декартом, то можно вспомнить, что и декартовская философская конструкция разворачивается через исходный негативизм радикального сомнения к такому же радикальному утверждению. Декарт, начавший с сомнения в существовании всего кажущегося несомненно реальным и наглядно очевидным, приходит к несомненной очевидности существования Бога.

Некоторый аналог тому, что было совершено одним Декартом, совершается антагонистами на почве мысли — Чаадаевым и славянофилами. Чаадаевское радикальное сомнение в русской истории у них достраивается столь же радикальным ее утверждением. Повергнутая Чаадаевым в ничто, она приобретает моментами достоинства священной истории народа Божия.

Если принять ранее высказанное положение, в соответствии с которым чаадаевская мысль, какой бы зависимой от западных учителей она ни была и какой бы точечно-неразвернутый характер ни носила в качестве мысли, все-таки являлась именно мыслью, то в ней содержалось обещание философии и даже ее первый шаг. Но дальнейшее философское движение ограничивалось исходными рамками русской темы Чаадаева. И, конечно, не славянофилам было их раздвигать. Они целиком приняли чаадаевские условия игры и остались в пределах размышления о России и русской истории. От этого они в сильной, если не в решающей, степени проигрывали в философичности. И тем не менее славянофильство конституировалось прежде всего за счет работы мысли его основателей в на-

5 Заказ № 29

правлении разрешения философской ситуации. Если потенциально философская ситуация была снята мыслью славянофилов не философски, это еще не отменяет само по себе того, что здесь был жизненный центр славянофильства. Оно явилось попыткой русской мысли положительно утвердить себя на своих собственных основаниях. Не в смысле независимости от Запада и какой-то предвидимой самими славянофилами странной самобытности и уникальности, которые и промыслить невозможно, а в том отношении, что славянофильская мысль, по крайней мере по исходному импульсу, попыталась уйти от ученической подражательности чаадаевских предшественников и вместе с тем от его негативизма. Но что значит уйти от подражательности? Ато прежде всего, что быбыть собственной мыслью, не перепевающей и пересказывающей имеющее отдаленное отношение к собственному опыту.

Конечно, в славянофильстве торжествовали: «православи- ефильсгво», русофильство, почвенничество и романтизм. Конечно, оно было близко к кружку и сообществу единомышленников. Присутствовало в нем и нечто от литературного течения и даже что-то от общественного движения в его зачаточном состоянии. Но при всем этом конститутивным моментом славянофильства остается его потуга и замах на философичность, осуществленные уже по ту сторону философии в качестве религиозно-философской мысли. Стоит нам вывести за скобки этот, понятно, далеко не единственный момент в славянофильстве, и оно рассыпается на составляющие его элементы и импульсы. И сказанному не противоречит то, что те или иные славянофилы на разных этапах своей деятельности могли далеко в сторону уходить от своих философских интересов. Все равно славянофилами они оставались потому, что попытались когда-то и возобновляли эти свои попытки потом стать русскими европейцами с акцентом на том, что быть человеком мысли не значит принадлежать к европейцам как таковым, в забвении и отказе от своей русс кости. Напротив, русская мысль русского человека тоже существует в качестве собственной мысли. Если же это так, то славянофил — это всегда, может быть, и не философ, но человек философской ориентации и философского запроса к жизни и уже потом «православиефил», русофил, почвенник, романтик, общественный деятель, литератор-публицист и критик, и так далее, и тому подобное.

<< | >>
Источник: П.А. Сапронов. Русская философия. Опыт типологической характеристики, — СПб.: «Церковь и культура» — 396 с.. 2000

Еще по теме К ХАРАКТЕРИСТИКЕ СЛАВЯНОФИЛЬСТВА:

  1. Славянофильство
  2. 2.3. Западничество и славянофильство
  3. Константин Аксаков «передовой боец славянофильства»
  4. ВРЕМЯ СЛАВЯНОФИЛЬСТВУЕТ ВОЙНА, ГЕРМАНИЯ, ЕВРОПА И РОССИЯ
  5. Возврат к церковному мировоззрению. н. В. Го голь. н ачало «славянофильства». А. С. Х омяков
  6. Возврат к церковному мировоззрению. н. В. Гоголь. начало «славянофильства». А. с. хомяков 1
  7. Методологические характеристики педагогического исследования Система характеристик
  8. КРАТКАЯ МЕДИЦИНСКАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАН И ПЕРВАЯ ПОМОЩЬ ПРИ РАНАХ Виды ран и их характеристика
  9. Психолого-педагогическая характеристика
  10. 5.1. Антропометрические характеристики
  11. Тема 3Правова характеристика господарських організацій
  12. Характеристики фондов в путеводителе
  13. О содержаниикриминологической характеристики
  14. 5.6. Характеристики техники физических упражнений
  15. 1.1. Общая характеристика адаптации
  16. § 2. ХАРАКТЕРИСТИКИ КОНФЛИКТА
  17. § 1. Криміналістична характеристика вбивств
  18. Характеристики жизни
  19. § 3. Характеристика темпераментов
  20. Основные характеристики схем