Ситуацию интеллектуалов Восточной Европы после Второй мировой войны (разумеется, в связи с предшествующим опытом этого слоя и с более широким синхронным контекстом социальной жизни и в данных странах, и за пределами этих стран) можно описать как своеобразную историческую лабораторию модерности, один из анклавов «задержанной* или «смещенной* модернизации.
Напомню, что речь идет о странах, которые на протяжении нескольких столетий были окраинами конфликтующих империй (Российской. Австро-Венгерской. Османской), местом сосуществования и столкновения различных религий (иудаизма, ислама, восточного и западного христианства), полем воздействия иезуитского ордена, областью зарождения сионистского движения (как ранее - хасидизма), которые в XX веке пережили «внутренние* авторитарные политические режимы, были жертвами многочисленных военных захватов и переворотов и, наконец, стали объектами внешней экспансии двух крупнейших тоталитарных систем столетия — коммунистической и национал-социалистической - и прошли через процесс долговременного, хотя и не такого длительного. как в самом СССР, взаимного приспособления массы, интеллектуалов и власти. Исторически интеллектуальные слои в этом регионе 3 (близкие в данном отношении К бюрократии И армии) Оборотная сторона такой были обязаны своим положением не развитию самостоя- ^ТРУЗГ » по* о — сравнительно позднее тельных социальных СИЛ, В ИХ взаимодействии И само- и затрудненное в странах Вое* организации составляющих «общество*, а значит, не ЭКО- Т0МИ0Й Е8*50™формирование ^ средних слоев общества. номическому соревнованию И достижению, не богатству проблематичность их купыур- и структурам рынка, а государству, «высшей воле* монар- *o* легитимации с этим сея- ха. авторитарного лидера, стоявших за ними групп и клик5. Порожденные и утвержденные в их фактическом сущест- чего одной из причин общей вовании высшей государственной властью, интеллектуалы политической нестабильности в регионе, а кроме того, еще выступали здесь проводниками модернизационных идеи 5onbUje осложняет здесь про- И планов власти И обрели общественный вес, стали социаль- чессы самоидентификации ной силой в ходе процессов модернизации, инициирован- ной и проводимой властью. Поэтому общие проблемы тивных референций самоопределения интеллектуальных элит в обществах, вставших на путь модернизации (напряжение между «старым» и «новым», стимулировавшее выдвижение и развитие идеи «модерности» как собственной, автономной «традиции» независимых интеллектуалов), для интеллектуальных групп в странах Восточной Европы осложнялось еще и конфликтующими референциями к «власти» наряду с апелляцией к «народу», воплощающему традиционный уклад жизни и мысли, и «культуре», во многом связанной здесь с образом «Запада», «Большой Европы». В идеологическом плане (плане соответствующей идеологии культуры) началом, которое должно было исторически резюмировать эти конфликты, и мыслилась «нация». Тем самым групповая идентификация в данных полицентричных координатах становилась для интеллектуалов центральной задачей и постоянной проблемой. Можно сказать, что в Восточной Европе (послевоенная ситуация здесь во многом продолжила и даже обострила тенденции предшествующих десятилетий) в особой, концентрированной по пространственным и временным условиям форме, в условиях закрытого общества и культурного «промежутка», индивидуальной несвободы, в таких формах существования и взаимодействия, как ан- дерграунд или эмиграция, прорабатывались проблемы, конфликты и перспективы символической идентификации «модерного» типа. Ряд из них опознается сегодня как новейшие феномены глобализации, спонтанные формы сопротивления ей — процессы «глокализации» (Р. Робертсон), фрагментации, гибридизации и креолизации культур (Н. Гарсиа Канклини, У. Ханнерц), включая появление «номадиче- ской» или «диаспорической» личности (М. Джозеф, Р. Брайдотти), «эстетических» форм репрезентации идентичности и «разыгрывания» социальности (М. Маффезоли, В. Вельш) и проч. Страны Восточной Европы в описываемый послевоенный период во многом представляли собой по образцу СССР общества заблокированной дифференциации (для таких обществ прежде всего и характерны резкая асимметрия, постоянное противопоставление «государства» и «общества», «власти» и «культуры»).
Блокировка социального продвижения и культурного усложнения для наиболее образованных слоев порождала такое явление, как андерграунд, принимало трансформированную, компенсаторную форму «второй культуры». Тем самым важнейшие для данных слоев формы существования, символы принадлежности, типы коммуникации вытеснялись из публичной жизни в частную, где либо вовсе не получали институционального оформления. либо наделялись извне значением «неформальных» или даже «нелегальных», которые, впрочем, принимались и «внутри» самих сообществ. На уровне самосознания данных групп это обстоятельство порождало и закрепляло систематическое двоемыслие, двойной счет, разделение жизни на официальную и неофициальную («...в странах, которые мы представляем, главным понятием, основным жизненным ощущением и ключевым словом является ложь. Мы живем в опереточных, лживых странах», — резюмировал эту ситуацию позднее венгерский писатель Петер Эстерхази (Эстерхази 2001:57; см. также: Ugresic 1998]). С другой стороны, это заставляло интеллектуалов подчеркивать в своем самоопределении более диффузные смысловые моменты «морального», слабо рационализируемые значения «чисто человеческого». Определенные попытки создать формы институциональной жизни в условиях андерграунда предприняло диссидентство. Оно, напротив, внесло вполне определенное понятие о человеке как «гражданине», субъекте универсальных и неотчуждаемых прав и свобод, стремилось создать и удержать такие социальные институты, как журнал, клуб, даже университет. Невозможность развивать и воспроизводить подобные идеи и формы жизни в необходимой полноте привела, далее, к эмиграции (отвлекаюсь сейчас от того, в какой мере и в каких формах эти процессы следовали за стадиями разложения советской системы в «метрополии» и на «периферии», а в какой мере и каких формах они этот распад стимулировали и ускоряли). Данные процессы и сам тип восточноевропейского интеллектуала задаются здесь как предельно общие типологические конструкции для социологического анализа одной проблемы — проблемы культурной идентичности - в рамках принятой концептуальной схемы. Исторические аспекты, в том числе официальный и протестный варианты идентификации интеллектуалов, связи и переходы между этими ролями, я не рассматриваю. Мне важна здесь возможно более полная, развернутая конструкция идентичности, а не тот или иной ее реализованный на практике и по неизбежности редуцированный вариант. При этом я предполагаю, что опорные точки (референтные инстанции, оси самоотождествления) во всех конкретных случаях, при всех возможных и важных для самого интеллектуала различиях, будут до определенной степени или до определенного времени похожими. Больше того, в принципе подобные феномены или примерно соответствующие элементы в структурах идентификации можно найти в более ранней истории либо в других «географических» обстоятельствах. Например, в Австро-Венгрии рубежа XIX-XX веков, в Восточной Европе между двумя мировыми войнами, в ситуациях конца империй Нового времени (от британской, испанской и турецкой до французской и советской) или «на входе» Португалии либо стран Латинской Америки — скажем, Аргентины, Кубы или Мексики — в процесс модернизации. В этом смысле, острый интерес ряда восточноевропейских писателей, о которых пойдет речь, например, к повествовательным стратегиям, скажем, Хорхе Луиса Борхеса — это своего рода ответ на «встречный» интерес Борхеса к опыту таких еврейских выходцев из Центральной Европы, как Франц Кафка или Мардохай Бубер, Шмуэль Агнон или Гершом Шолем (еще один след этого интереса — новелла Борхеса «Тайное чудо», ее герой — пражский еврей межвоенной эпохи). Наиболее отчетливо интерес к аргентинскому писателю, создающему авторскую традицию на периферии «больших» культур, выражен у Данило Киша (см.: Kis 1995:39-44.68-72,220,264,267).