Философия свободы в романе

Соцреалистический канон (и роман Симонова «Живые и мертвые» в том числе) всегда рассматривал отношения между человеком и историей, человеком и советским государством как возвышающие личность, как созидательные (формовка нового чело- века в процессе приобщения к истории).
Гроссман же впервые стал исследовать разрушительное воздействие истории на отдельную личность и на народ в целом. Более того, он впервые поставил вопрос об ответственности народа за соучастие в «исторических преступлениях». В этом контексте понятно, почему марксистская формула «свобода — осознанная необходимость» решительно не устраивает Гроссмана. «Свобода не есть осознанная необходимость, как думал Энгельс. Свобода прямо противоположна необходимости, свобода есть преодоленная необходимость», — напишет Гроссман в повести «Все течет». Успокаивая совесть знаменитой формулой классика, по пути осознания и оправдания все более жестоких исторических «необходимостей» шли и Крымов, и убежденный большевик Абарчук, пока сами не оказались их жертвами. Путь автоматического внутреннего принятия всякой исторической «необходимости» тоталитаризма — это путь партийности, разрушающей человеческую личность, превращающей личность в машину, полностью подчиненную «партийной дисциплине» (наиболее выразительны в этом плане гротескный образ Гетманова и трагический — Мостовского). Между тем роман выстроен писателем так, что каждый из центральных персонажей многочисленных (более чем пятнадцати) параллельно развивающихся сюжетных линий обязательно хоть однажды переживает миг свободы. Физик Штрум испытывает счастье свободы, когда после опасно смелого разговора с малознакомыми интеллигентными людьми к нему приходит неожиданное решение труднейшей научной задачи — эта мысль настигает Штрума в тот момент, «когда одна лишь горькая свобода определяла его слова и слова его собеседников». И еще один миг свободы выпадает на долю Штрума: «Ощущение легкости и чистоты охватило его... Уже не было силы, способной отнять у него его правоту», — это когда он решает не идти на «совет нечестивых», на ученый совет, где должна состояться его публичная казнь. Есть такой момент и в жизни комиссара Крымова, когда, оказавшись в Сталинграде, он чувствует, что попал не то в беспартийное царство, не то в атмосферу первых лет революции. Он свободен и тогда, когда уже в тюрьме, вопреки неумолимой логике адских обстоятельств, вдруг понимает, что Женя не могла его предать. «Боже, боже, он плакал...» Свободен и вернувшийся из лагерей на фронт подполковник Даренский, когда в неожиданном разговоре изливает душу с малознакомым полковником Бовой, испытывая «нечто непередаваемо хорошее: счастье без оглядки, без страха высказаться, спорить о том, что особенно тревожит ум», а после признается: «Знаете, я никогда в жизни, как бы все ни сложилось, не буду жалеть об этом ночном разговоре...» Свободна и военврач Софья Осиповна Левинтон в тот миг, когда, стоя в шеренге перед воротами фашистской газовни, сжимая в своей руке ручку мальчика Давида, она не откликается на спасительный призыв выйти из строя врачам: «Она молчала, противясь ненавистной ей силе... и чувство душевного подъема охватило ее в те минуты». Свободен и командир танкового корпуса Новиков, молодой преуспевающий полковник, в тот момент, когда на восемь минут задерживает решающую атаку танкового корпуса и тем самым ставит крест на всей своей будущей карьере — он противостоит всей пирамиде власти, начиная со Сталина, но подчиняется праву «большему, чем право посылать, не задумываясь, на смерть, праву задуматься, посылая на смерть». Свободна — горчайшей свободой — бывшая жена Крымова Евгения Николаевна Шапошникова, когда, узнав об аресте Крымова, она разрывает с Новиковым и решает разделить страшную судьбу со своим бывшим мужем. Свободен фанатик коммунизма Абарчук, когда после разговора со своим политическим учителем Магаром бросает прямой вызов власти уголовников. Свободен майор Ершов, сын «кулака» и лидер подпольного сопротивления в немецком лагере для военнопленных, потому что понимает, что «здесь, где анкетные обстоятельства пали, он оказался силой, за ним шли». Свобода приходит даже к немцам, оказавшимся в сталинградском кольце. Они, как пишет Гроссман, переживали «высвобождение свободы в человеке, т.е. очеловечивание человека». Спадает актерская шелуха со старого генерала. Солдаты, удивившись и умилившись рождественским елочкам, чувствуют в себе «преображение немецкого, государственного в человеческое». Впервые за всю жизнь «не с чужих слов, а кровью сердца понял любовь» лейтенант Бах. Да и Сталинградская битва в целом, как переломный момент истории, вокруг которого сконцентрированы все события «Жизни и судьбы», — это кульминация процесса пробуждения свободы в народе. И не случайно Гроссман с такой любовью и с таким тщанием описывает военный быт сталинградцев — это естественная жизнь людей, ходящих под смертью и потому презирающих власть гетмановых и особотделов. Каждый здесь понимает, что «тут уж не смотрят, сколько у дяди коров. Смотрят одно — башка есть? Тогда хорош. Липы тут нет». Не случайно здесь испытывает жуткое бессилие могущественный партийный босс Неудобнов: «...мощь государственного гнева, заставляющего склоняться и трепетать миллионы людей, здесь, на фронте, когда пер немец, не стоила и гроша». И не случайно смысловым центром созданной Гроссманом панорамы Сталинградской битвы становится дом «шесть дробь один» — с его «управдомом» Грековым. Этот дом — врезавшийся в немецкие позиции и удаленный от наших, взаимоотношения, строй чувств и мыслей его защитников и обитателей, обреченных, в сущности, на гибель, — превращается, по верному пояснению В. Кардина, в альтернативу тоталитарному насилию и тоталитарной психологии153. Здесь простые люди становятся особенными: ибо каждый свободно говорит о том, что думает. Здесь людьми владеет чувство естественного равенства. Здесь лидер Греков стал таким не по званию, не по назначению, а по своему человеческому могуществу. И он-то лучше всех понимает: «Нельзя человеком руководить как овцой, на что уж Ленин был умный, и тот не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. АЛенин говорил: “Раньше вами руководили по-глупому, а я буду по-умному”». Во всех этих проявлениях человеческой свободы меньше всего осознанности. Ведь Штрум прекрасно понимает, что куда благоразумней — хотя бы для его научной работы — было бы пойти на ученый совет, выступить, покаяться: «все так делают». А не идет, не в силах пойти. Даренский знает, чем рискует, вступая в разговор с Бовой: он-то с тюремной баландой знаком не понаслышке — но ничего с собой поделать не может. И зачем, скажите на милость, нужно защитникам дома «шесть дробь один» дразнить прибывшего к ним проверялыцика-комиссара Крымова вопросиками типа: «А вот насчет колхозов, товарищ комиссар? Как бы их ликвидировать после войны?» Зачем надо Грекову вести с ортодоксальным Крымовым еретические разговоры о «всеобщей принудиловке», неужели для того, чтобы в случае (почти невероятном) выхода живым из дома-форпоста получить пулю в лоб уже перед строем советских солдат? Для Гроссмана свобода — это чаще всего не осознанная, но категорическая, неотменимая необходимость подлинно человеческого бытия.
Гроссман здесь однозначен: «Жизнь — это свобода, и потому умирание есть постепенное уничтожение свободы... Счастьем, свободой, высшим смыслом жизнь становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем не повтори- мый в бесконечности времени». Но за малейшее проявление свободы тоталитарным режимом установлена страшная плата — жизнь, уничтоженная или изломанная. Эта плата не минует ни Штрума, ни Новикова (вызванного по доносу Гетманова для расправы в Москву), ни Левинтон, ни Евгению Николаевну Шапошникову, ни Даренского, ни Абарчука, ни Ершова, ни Грекова. И народ оплатит завоеванную во время войны свободу многотысячными жертвами новых репрессий. А кто-то, как Крымов, платит за мгновения свободы торопливым и старательным предательством. В этом, кстати, коренное отличие тех стихийных проявлений гуманности, которые Иконников в своих записках называет «дурной добротой», — от истинно свободных поступков человека. «Дурная доброта» женщины, протянувшей кусок хлеба вызывающему всеобщую (и заслуженную) ненависть пленному немцу; поступок Даренского, защитившего такого же немца от унижений, — все это одномоментные и, как правило, безвозмездные движения человеческой души.' Свобода же, проявившаяся в слове, в мысли, в поступке, — в условиях тоталитаризма никогда не остается безнаказанной, шаг к свободе всегда приобретает истинно судьбоносное значение. ' Но если Крымов и Абарчук, пренебрегая свободой, обрекли себя на трансформацию из слуг режима в жертв режима, — то почему же Штрум, умный, честный, талантливый Штрум, пускай ненадолго, сделав неверный шаг, но превращается из жертвы режима в его слугу? Ведь он-то свободу ставит превыше всего. В этом и дело. Его как раз покупают внешней свободой. После звонка Сталина он не знает не то что препятствий, малейшие проблемы разрешаются в стиле «ковер-самолет». «Я действительно свободен, удивлялся он». Эта свобода заставляет Штрума внутренне отдалиться от жертв режима и почувствовать чуть ли не симпатию к своим недавним гонителям. Свобода продолжать любимую работу сковывает его больше, чем страх оказаться за колючей проволокой. Он уже готов душевно примириться с тоталитарным государством, если оно не мешает делу его жизни. Вот почему он соглашается поставить свою подпись под гнусным письмом, обливающим грязью мучеников 37-го года. Это — падение, это утрата самого главного — внутренней свободы: «Он потерял внутреннюю свободу, ставши сильным». Ведь свобода в романе Гроссмана — это всегда прямой и открытый (особенно учитывая количество неопознанных «информаторов») вызов системе сверхнасилия. Это протест и против логики всеобщего подавления и уничтожения, и против инстинкта самосохранения в глубине собственного «я». Свобода невозможна на пути оправдания насилия. Она немыслима рядом с «рефлексом подчинения». Вина — вот оборотная сторона свободы, ибо «в каждом шаге человека, совершаемом под угрозой нищеты, голода, лагеря и смерти, всегда наряду с обусловленным, проявляется и нескованная воля человека... Судьба ведет человека, но человек идет потому, что он хочет и он волен не хотеть». «Волен не хотеть». Значит, всегда остается свободный выбор — даже если это выбор между жизнью в смертью. И если человек, слушаясь голоса своей совести, чувствуя невозможность стать соучастником подлости и преступления, выбирает смерть — он подчиняется высшему закону Жизни, преодолевая непреклонную волю безжалостной Судьбы. Что дает человеку силу сохранить в себе устремленность к свободе — «не отступиться от лица»? Дурная доброта, стихийный гуманизм? Но это только одна из необходимых предпосылок духовной свободы. Культура, образованность? Но образован и Крымов, культурен сверхосторожный Соколов. Сила и мужество мысли, просто человеческая стойкость? Но этими качествами, вдобавок к глубоко впитанной культуре и ранимому, открытому для чужой боли сердцу, обладает Виктор Павлович Штрум — тем не менее и он оступается, и он не гарантирован от компромиссов с системой сверхнасилия. Гарантий внутренней свободы человека нет и не может быть! Подлинная свобода оплачивается постоянным изнурительным напряжением души, непрекращающимся неравным единоборством с «веком-волкодавом». Безысходно? Безнадежно? Но не случайно в момент морального отступления Штрума неожиданную стойкость проявляет его коллега Соколов — недавняя непреклонность Штрума становится для него теперь нравственным императивом, долгом совести. Значит, не зря? Значит, есть смысл? Силу человеку придает только одно — вечные, неуничтожимые законы человеческого бытия, воспроизводимые каждодневно, ежечасно — в связи поколений, в памяти культуры и в опыте повседневности. И становится понятно, почему в романе Гроссмана сквозь все трагедии эпохи тоталитарных режимов проходит вечный образ Матери. Это и Людмила Николаевна Шапошникова, оплакивающая своего Толю; и Анна Семеновна Штрум, почувствовавшая своими детьми всех евреев, оказавшихся вместе с ней за проволокой гетто; и старая дева Софья Осиповна Левин- тон, пережившая счастье материнства, когда разделила судьбу чужого мальчика Давидика, который стал для нее воистину родным, — за порогом газовой камеры. Понятно, почему именно в дОЧе Грекова — на территории, отвоеванной у всевластия сверх- 1й1Силия, — вспыхивает любовь двух молодых ребят, в грязи и среди смерти возрождается история Дафниса и Хлои. Понятно, почему на последних страницах появляется маленький ребенок; а молодая, красивая и несчастная женщина просит разрешения у мудрой и гордой старухи Александры Владимировны Шапошниковой омыть ей ноги. Всё это освященные древней традицией символы будущего и прошлого в их пульсирующей живой слитности. И понятно, почему именно во внутреннем монологе Александры Владимировны звучит прямой и неутешительный ответ на невысказанный вопрос о смысле единоборства с судьбой, об исходе тяжкой борьбы за главное право свободного человека — право на совесть: Вот и она, старуха, и полна тревоги за жизнь живущих, и не отличает от них тех, что умерли... стоит и спрашивает себя, почему смутно будущее любимых ею людей, почему столько ошибок в их жизни, и не замечает, что в этой неясности, в этом тумане, горе и путанице и есть ответ, и ясность, и надежда, и что она знает, понимает всей своей душой смысл жизни, выпавшей ей и ее близким, и что хотя ни она и никто из них не скажет, что ждет их, и хотя они знают, что в страшное время человек уж не кузнец своего счастья, и мировой судьбе дано право миловать и казнить, возносить к славе и погружать в нужду, и обращать в лагерную пыль, но не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славе, и бесславию битв изменить тех, кто называется людьми... они проживут людьми и умрут людьми, а те, что погибли, сумели умереть людьми, — и в том их вечная горькая людская победа над всем величественным и нечеловеческим, что приходит и уходит. Это и есть свобода по Гроссману.
<< | >>
Источник: Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н.. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы, В 2 т. — Т. 1968. — М.. 2003

Еще по теме Философия свободы в романе:

  1. Противостояние и взаимодействие религии и философии. Свобода воли и свобода в теоцентрическом, натуралистическом и социальном аспектах.
  2. Аспекты интеллигенции — воля, фактор добра и зла, свобода и необходимость в философии истории, панэстетизм. Философия, мифология, религия.
  3. ФИЛОСОФИЯ И СВОБОДА *
  4. Философия закона и свободы. Стоицизм
  5. 2. Проблема свободы личности, свобода и ответственность, свобода и необходимость.
  6. Религиозно-экзистенциальная философия Н. А. Бердяева(1874-1948), проблема свободы и творчества
  7. Вирусность и пермиссивностъ — две философии свободы
  8. 3.7.7. Проблема свободы и необходимости в философии истории Г. Гегеля
  9. § 4. «Цель государства в действительности есть свобода» (политическая философия Бенедикта Спинозы)
  10. «Роман с Богом»
  11. XVIII. Права свободы речи и свободы печати