ОТКРОВЕНИЯ В.РОЗАНОВА

Чувство Родины должно быть строго, сдержанно в словах, не болтливо. Чувство Родины должно быть великим, горячим молчанием.

В.Розанов

В историю отечественной художественно-философской мысли В.В.Розанов (1856—1919) вошел как незаурядный писа- тель, глубокий мыслитель, страстный публицист, автор многочисленных работ по вопросам религии, церкви, пола и т.д.

Задуманное им незадолго до смерти собрание сочинений в 50 томах (к сожалению, неосуществленное) должно было включать работы по философии, религии, семейному вопросу, государству и праву, литературе и искусству.

Самобытность и неповторимость мышления Розанова в том, что его суждения лишены однозначности в оценке жизненных и литературных явлений. И дело здесь не в дву- ликости, противоречивости (как утверждали и продолжают утверждать до сих пор критики), но в его уникальной способности замечать в явлениях и фактах самые различные стороны, в способности взглянуть на предмет с самых разных точек зрения.

Все написанные Розановым книги и статьи проникнуты одной мыслью — мыслью о Родине. Как бы отвечая тем, кто упрекал (и продолжает упрекать!) Россию в нецивилизованности, Розанов категорически утверждал, что русский народ более, чем цивилизован, он — культурен, ибо культура — не в книжках, но в совести, душе, правде, Боге. «Россия в точности и в самом строгом смысле культурная страна: по сложности истории своей, которая есть история государства, веры, искусства, народных песен, народной архитектуры и живописи, пусть лубочной — это всё равно! Ибо дело не столько в том, как сделана икона, Рафаэлем или суздальцами, а в том, что с верой и надеждой на икону эту молились тысячу лет, молились души скорбные, каждая со своей надеждой, с своеобразными словами! Это и образует культуру, а не арифметика, которую можно выучить в год. Образуют культуру богатство духовного опыта, долголетность его, сложность его...

Но культурою в смысле поэзии и мудрости мы никому не уступаем... Отец нашей литературы — народ, деревня» .

Народ русский, утверждал Розанов, это народ с державным инстинктом, сознающий, что он построил своё Царство «терпением и страданием, как мужик, солдат и поп. И разрушать свою работу никогда не станет» . Государство представлялось Розанову силой, которая «ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха». Вот почему единственный порок государства — его слабость: «Слабое государство не есть уже государство, а просто нет» .

История России XIX века казалась Розанову «сплошным безумием». Это безумие заключалось в том, что всё общество «чихало и хихикало», когда негодяи гонялись с пистолетами, ножами и бомбами за престарелым Государем, когда Россия, в сущности, отступила перед «гнуснейшими самозванцами» — самодовольным Желябовым, его любовницей Софьей Перовской, «заблудившейся гулящей девчонкой» Верой Фигнер и др. «Со времени декабристов, — приходит к выводу Розанов, — Россия была вся революционна... И конечно "падала монархия" весь этот век, и только в феврале "это кончилось"» (Мимолетное, с. 370).

И всё началось с «неблагородного хрюкания», когда пришёл «разночинец». Пришел со своею ненавистью, пришел со своею завистью, пришел со своею грязью... И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом «мрачного демона отрицания»; но под демоном скрывался просто лакей. Он был не черен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина» (2, с. 354-355).

По-своему рассматривал Розанов и вопрос о социальной справедливости. Для него он был вопросом о девяти дармоедах из десяти, а вовсе не в том, чтобы у немногих отнять и поделить между всеми: «Ибо после дележа будет 14 на шее одного трудолюбца и окончательно задавят его. "Упразднить" же себя и даже принудительно поставить на работу они никак не дадут, потому что у них "большинство голосов", да и просто кулак огромнее» (2, с. 363).

Что касается пресловутой демократии, то она, по Розанову, имеет «под собою одно право, хотя, правда, оно очень огромно... проистекающее из голода... О, это такое чудовищное право: из него проистекает убийство, грабеж, вопль к небу и ко всем концам земли. Оно может и вправе потрясти даже религиями». В том же случае, когда демократия начинает морализировать и философствовать, она обращается в мошенничество: «Тут-то и положен для неё исторический предел» (2, с. 443).

Подводя итоги своим размышлениям о демократии, Розанов писал в 1917 году в августе месяце: «Демократия обманула Россию, и Россия теперь оставляет демократию. А если это больно, то надо было думать не теперь, когда больно, а когда плакала Россия, когда кричал Керенский и тоже плакал; когда "ребятушки" наши братались, и потом сдавались, а "рабочие" оставляли Россию без паровозов, без вагонов, без ремонта, очень хорошо зарабатывая на общем бедствии» (Мимолетное, с. 410).

Говоря о широком распространении в России материалистических и атеистических доктрин, Розанов заявляет, что сущность девятнадцатого столетия — в «оставлении Богом человека» (с. 431). Ни к чему хорошему это, разумеется, привести не могло, и век двадцатый подтвердил верность этого розанов- ского пророчества.

Считая христианство важнее, тоньше, углубленнее язычества, Розанов подчеркивал, что именно в грусти человек — естественный христианин, а в счастье он естественный язычник. Вот почему Христос открывается тому, кто способен страдать и плакать: «Кто никогда не плачет — никогда не увидит Христа. А кто плачет, увидит Его непременно. Христос — это слеза человечества, развернувшаяся в поразительный рассказ, поразительное событие» (с. 439).

Евангельский дух, считает Розанов, это дух светлой радости, дух прощения, примирения и любви к людям, дух открытости и душевной щедрости. Это дух народов, которые, едва восприняв первые впечатления жизни, «назвали себя "светлыми", "ariori"... Небесная радость, которая слышится в Евангелии, склоняется к земной радости, которой проникнута арийская жизнь...» (1, с. 36).

В статье «Место христианства в истории» Розанов отмечает, что христианская религия есть своего рода нравственный закон, которым следует руководствоваться в жизни и который нельзя связывать с наукой, ибо «каковы бы ни были наши знания, Нагорная проповедь Спасителя останется вечною правдою, к которой мы не перестаем прибегать, пока не перестанем чувствовать горе и унижение, пока останемся людьми» (1, с. 45-46).

Однако Розанов был не просто христианином, он был православным и считал, что Православие в высшей степени отвечает гармоничному духу, но в высшей степени не отвечает потревоженному духу (2, с. 256). Православное мироощущение, по его словам, есть подлинная веселость без вина и опьянения, удивительная легкость духа без какого бы то ни было уныния. Вот отчего преп. Амвросий Оптинский и Иоанн Кронштадтский неизменно бывали светлы, радостны, жизненны, а с уст их слетали шутки и прибаутки. Вот отчего преп. Серафим Саровский обращался к людям со словами «Радость моя».

Душа Православия, подчеркивал Розанов, в даре молитвы, тело его — обряды, культ. Поэтому тот, кто любит народ русский, не может не любить церкви: «Потому что народ русский и его церковь — одно. И только у русских это — одно» (2, с. 256).

Сущность молитвы, по Розанову, в признании своей ограниченности во времени и пространстве. Молитва порождается сознанием своей греховности, своего ничтожества, совершенной примиренностью души со всеми людьми, жаждой Божией помощи, надеждой и верой в чудо этой помощи. Вот почему религиозный человек выше мудрого, выше поэта, выше победителя и оратора: «Кто молится — победит всех, и святые будут победителями мира» (2, с. 267).

Как и Достоевский, Розанов был убежден, что не может быть подлинной духовности без веры в бессмертие души человеческой. При этом в отличие от Достоевского, он говорит не об идее бессмертия, но о чувстве бессмертия, порождае- мом любовью: «Душа не умирает в смерти тела, а лишь раздирается с телом и отделяется от тела. Почему всё должно быть так — нельзя доказать, а видим просто всё, и знаем всё, что — есть» (2, с. 343).

Розанов соглашается с П.Флоренским, что нельзя найти Христа вне Церкви, ибо Христа вне Церкви нет: «Именно Церковь пронесла Христа от края и до края земли, пронесла, "аки Бога", без колебания, даже до истребления спорящих, сомневающихся, колеблющихся» (2, с. 445). Розанов убежден, что Церковь — это я со всеми и все мы — с Богом.

Вспоминая о своей жизни, Розанов признается, что он не сразу пришел к осознанию Церкви и её роли в духовном развитии человека. Он вспоминает, что прежде любовался ею, восхищался, соображал, оценивал пользу, и лишь в зрелом возрасте почувствовал, что церковь нужна ему: «Нужно мне — с этого начинается всё. Церковь основывается на "НУЖНО". До этого, в сущности, и не было ничего» (2, с. 575). Именно в Церкви обретается та самая божественная правда, которую взыскует душа русского человека. И обращаясь к кротким верующим старушкам, Розанов призывает их: «Старые, милые бабушки — берегите правду русскую. Берегите: её больше некому беречь» (2, с. 605).

Высоко оценивая православное духовенство, которое блюдет душу народа, Розанов убежден, что невозможно осуждать его, ибо это ведет «к гибели народа и человечества» (2, с. 567). Великая задача, над которой трудились духовенство и Церковь в течение девятисот лет, заключалась, по мнению Розанова, в «выработке святого человека, выработке самого типа святости, стиля святости и благочестивой жизни» (1, с. 361). В этом смысле русский святой есть глубоко народный святой, одержимый великой любовью к людям. Без этой любви не бывает русского святого человека.

Подлинный прогресс, по Розанову, это не технический прогресс, который, хотя и необходим, но ничего не дает душе человеческой: «Душа в нем не растет. И душа скорее даже малится в нем» (2, с. 449). Настоящий прогресс, и в этом Розанов не со- мневается, осуществляли Серафим Саровский, Амвросий Оптинский: «Но мы не умели выслушать. И никто не мог понять. "Выпрямила" — сказал впечатление от Венеры Милосской Гл.Успенский. Ну, мы северные жители. Серафим и Амвросий тоже "выпрямили" душу русского человека, но "выпрямление" выше русских мучеников не поднималось» (Мимолетное, с. 93).

Несомненной для Розанова была связь пола с религией и вечностью. Вот почему он упрекал православную церковь за недостаточное внимание к вопросам пола, ибо «связь пола с Богом — большая, чем связь ума с Богом, чем связь совести с Богом (2, с. 243). Вообще, плотское начало, — подчеркивал Розанов, со страшною силою «отторгнуто, отброшено от себя Православием» (1, с. 337). «Странный дух оскопления, отрицания всякой плоти, вражды ко всему вещественному, материальному — сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого понятия» (1, с. 335).

Именно в этом видит Розанов причину того, что семейная жизнь «не крепка и некрасива у русских, кроме исключительных случаев» (1, с. 322). Отрицание православными плотской стороны в отношениях между полами приводит к тому, что «семья у русских стоит невысоко» (I, с. 341). Культ «чресельного» начала получает у Розанова аргументированное обоснование: «Обыкновенно думают, что чувственность жестока, но осмотритесь подробнее, зорче, внимательнее, и вы увидите странное явление, что самые бессердечные люди в жизни, совершенно холодные ко всяческому страданию, неумолимые перед слезами, не трогаемые криками, именно люди, бедные чувственностью и ужасно богатые "belle virtue" (прекрасная добродетель. — Ю. С.)... В Древней Греции была странная, по-нашему — мучительная, поговорка: "Если у тебя есть скопец — убей его, если нет, — купи и убей". Самые лучшие качества — великодушие, незлобивость, доверчивость, проявляются чаще всего в отрочестве и юности, когда горячность, темпераментность сильней всего» (1, с. 218-219).

Культ светлой и здоровой чувственности в представлении Розанова сочетается с культом семьи и семейной жизни. Семья, по его словам, это ближайшее и самое дорогое для нас отечество, «ступень поднятия к Богу». Семья — это не просто «животный» союз двух существ противоположного пола, это мистический и религиозный феномен, в котором происходит синтез «животного» и религиозного начала (1, с. 251—252). Вот отчего любящему мужу в «жене сладок каждый кусочек. Любящей жене в муже сладок каждый кусочек» (2, с. 501).

В статье «Женщина перед великою задачею» Розанов с горечью констатировал, что современный брак превратился, в сущности, в «продолжение холостых удовольствий и некоторое углубление, доведение до "неприличия девичьих шалостей"». Причину этого Розанов видел в утрате естественного целомудрия, т.е. сосредоточенной, не растерянной чувственности, которая, по его словам, есть «святыня», условие «великой прочности семьи, долгого горения в ней очага Весты, семейной верности, теплоты» (1, с. 203, 234).

Другую причину того, что семья все больше и больше превращается, говоря словами Достоевского, в случайное семейство, Розанов видит в том, что современную девушку не приучают к мысли, что ей предстоит стать женой и матерью. «Все женские учебные заведения готовят в удачном случае монахинь, в неудачном — проституток. "Жена" и "мать" в голову не приходят» (2, с. 325).

Между тем, народная мудрость гласит, что девушка родится, когда замуж годится, т.е. когда станет женой и матерью своих детей. Семья без детей — это не семья. «Замечали ли вы, — задаёт вопрос Розанов, — что дом, в который вы входите, — когда он не имеет детей — мрачен и тёмен, именно духовно темен: а с играющими в нем детьми как будто чем-то светится, именно духовно светится» (1, с. 209). Духовный смысл семьи связан, по мнению Розанова, с младенцами, глядя на которых, «мы и в себе пробуждаем как будто видение "миров иных", только что оставленных этим малюткой... коих свежесть, яркость, а также и святость, он несёт на губках своих, на безлукавых глазах; и бросая всякое дело, мы к нему бросаемся» (1, с. 215).

«Болит душа за Россию» — эти слова могли бы стать эпиграфом к творчеству Розанова, ко всем его размышлениям о судьбе Отечества на рубеже XIX—XX вв., когда оно было поражено ядом разрушительного нигилизма и импотентного либерализма.

«Кто любит Англию, называется Питтом, — с горечью констатировал Розанов в "Мимолетном", — а кто любит Россию, называется "потреотами", черносотенцами, зубрами» (с. 278). А между тем, — продолжает он, — «открыть Россию, её достоинство, её честь — это гораздо труднее в 1856—1910 гг., нежели было в 1492 году открыть Америку» (Мимолетное, с. 234).

Будучи убеждённым, что честь России вовсе не мифическая вещь, что открытие и признание её делает русского человека истинно русским, Розанов искренне ненавидел тех, кто ругает и презирает свою родину. Самым отвратительным персонажем в русской литературе был для него Смердяков, «подлец-приживальщик», утверждавший, что Россия — одно лишь невежество, что Россию нужно завоевать французам с тем, чтобы он, Смердяков, смог в Париже открыть парикмахерскую. Не случайно, что этот лакей «с гитарой» казался Розанову подлинным дьяволом, бесом «в смокинге», более страшным, чем все демоны «в плаще и сиянии».

«У нас нет мечты своей Родины, — приходил к выводу Розанов, видя в этом главную причину бед и несчастий России. — У греков есть она. Была у римлян. У евреев есть. У француза "Chere France", у англичан "Старая Англия". У немцев "наш старый Фриц". Только у прошедшего русскую гимназию и университет "проклятая Россия". Как же не удивляться, что всякий русский 16-ти лет пристает к партии "ниспровержения государственного строя"».

Только доучившись до шестого класса гимназии, — вспоминал Розанов о своем детстве, — узнал, что «был Сусанин» и «сердце замирало от восторга о Сусанине, умирающем среди поляков... И очень многие гимназисты до IV класса не доходят: все они знают, что у человека 32 позвонка, и не знают, как Сусанин спас царскую семью... Потом университет. У них была Реформация, а у нас нечёсаный поп Аввакум. Там — римляне, у русских же Чи- чиковы. Как не взять бомбу, как не примкнуть к партии "ниспровержения существующего строя"» (2, с. 497, 498, 499).

Вслед за Достоевским, призывавшим отказаться от самооплевывания и учиться самоуважению, Розанов утверждает: «Мы не уважали себя. Суть Руси, что она не уважает себя» (с. 417). Подлинным заклинанием, почти стихотворением в прозе звучат его слова о том, что счастливую и великую родину любить — не велика вещь: «Мы её должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно, когда наша "мать" пьяна, лжёт, и вся запуталась в грехе — мы и не должны отходить от неё... Но и это ещё не последнее: когда она наконец умрёт и, обглоданная евреями, будет являть одни кости, — тот будет "русский", кто будет плакать около этого остова, никому не нужного и всеми покинутого» (2, с. 299).

В.В.Розанова нередко обвиняют в юдофильстве, напоминая при этом его последнюю записку-завещание, где он просил прощение за свои статьи против евреев, а также умолял позаботиться после его смерти о своих родных и близких. При этом забывается, что всё это было написано в полном душевном отчаянии, физически обессиленным, умирающим от голода стариком, которого терзало одно — что будет после его смерти с членами его семейства и пришлет ли Горький, которого он умолял о помощи, хоть немного денег.

Да, у раннего Розанова можно найти благодушные суждения о евреях, но в письме к М.О.Гершензону он признавался, что после гибели Сталыпина у него в душе «всё оборвалось. Это посмел бы русский убить Ротшильда и вообще «великого из ихних». Это — простите, нахальство натиска, это «по щеке» всем русским — убило во мне всё к ним (т.е. евреям — Ю.С.), всякое сочувствие, жалость».

Мнения об евреях, их роли в общественной и литературной жизни России у зрелого Розанова наиболее ярко представлены в очередном томе собрания его сочинений под названием «Сахарна» . Подзаголовок к «Сахарне» звучит так: обонятель- ное и осязательное отношение евреев к крови. Здесь Розанов вспоминает, что когда он начинал свою творческую деятельность «еврей в литературе» — было что-то незначительное, но через двадцать лет «еврей в литературе» стало такой силой, с которой «никто не умеет справиться. Так русские мало-помалу очутились «несвоими» в своей литературе. В «Литературном фонде» у кассы стали Венгеров и Гуревич, в кассе взаимопомощи русским литераторам и ученым стал у денежного ящика «русский экономист и публицист» Слонимский. В «Русском богатстве» принимает рукописи и переводы Горнфельд, в «Современном мире» — Краникфельд.» (с. 65).

Называя еврея, поучившегося в гимназии и университете, который «потерял своё», микробом разложения (с. 71), Розанов подчеркивает «страшное и разрушительное их действие на русскую литературу, которое происходит от пошлости их, от слабости их, а отнюдь не от того, что они «заразили её ложными идеями». Никаких ни ложных, ни истинных идей они не принесли и вообще никаких идей. Социализм пришел гораздо раньше их, — социалистом был уже Белинский. Когда «еврей и на горизонте не показывался. Они примкнули к этой до них явившейся пошлости как космополитической и красной, «разрушительной», примкнули в социализме к «распни его, — как вообще примыкают в Европе к разрушению, не понимая Европы и не имея сердца полюбить её» (с. 265).

«Банки», — констатирует Розанов, — сосредоточенные в еврейских руках, т.е. золото страны, сосредоточенное у евреев, и дает им возможность «давать дышать» или «давить русских. Ну и уж, конечно, «давить», если кто решается поднять голос против этого задушения страны» (с. 251).

«И когда революция, — пророчествует Розанов, — начнёт вообще одолевать (надеемся, однако, что этого никогда не будет, несмотря на помощь Философова), то евреи сбросят маску «сочувствия русскому народу», какую пока носят, и «примыкания к русскому литературно-освободительному движению», начиная с декабристов, Белинского и Добролюбова, и быстро и энергично передушат. всю русскую часть революции, всех собственно русских вождей революции, и в ворота «взятой крепости» войдут, конечно, они! — войдут с криками «Радуйся, русский народ, — мы даровали тебе свободу!» (с.249).

После убийства русского мальчика Андрюши Ющинско- го, евреи, по словам Розанова, открыли для себя новую истину: в России почти нет неиспуганных людей и мало некорыстных людей. «И тогда евреи, естественно сказали: «Теперь-то мы уж свободные и всё можем в этой подлой России» (с. 323).

«Было крепостное право, — итожит Розанов. — Вынесли его. Было татарское иго. И его вынесли. Пришел еврей. И его будем выносить (с. 332). Всё уляжется. Всё утишится. А мы, русские, поплачем у могилы Ющинского (с. 333). Подождите. Через 150—200 лет над русскими нивами будет свистеть бич еврейского надсмотрщика. И под бичом — согнутые спины русских рабов. В настоящее время для России нет двух опасностей. Есть одна опасность. Евреи» (с. 124).

Вот почему, разъясняет Розанов, — «везде перед евреями страх, но ни одного о них теплого слова, даже левых. Евреи, таким образом, не просочились в русских. И внешний теперешний захват, очевидно, временен. и отдалённо и ноуменально: Христос ещё раз победил, после того, как они «ещё распяли». И, по-видимому, это судьба и будущность: евреи тем более будут всякий раз проваливаться, чем они ещё раз будут «распинать» (с. 228).

Говоря об интеллектуальном измельчании русских, соединившихся с евреями, Розанов пишет: «Да, евреи вообще не имеют углубления в вещи, — нашего арийского; они — скользящие. Вот отчего Мережковский и Философов, соединясь с евреями и почти что с адвокатами, потеряли глубину и интерес. Они также стали поверхностны, трясут кулаками, повергают «гоев» в прах, и никакого из всего этого толку. Шум есть, мысли нет. Вот отчего Философов и Мережковский обмелели. И мелеют все русские, и будут обмеляться все по мере вступления с ними в связь» (с. 213).

И всё это происходит потому, что «пустота мысли у евреев, однако, удивительна. Это, действительно, изношенная нация, — тёртая и перетертая и обратившаяся в труху. Только талант к банку» (с. 264). Вот почему «еврей и без таланта, но уже все «свои» ждут от него таланта: он и без чести — но все «свои» защищают его или как жениха девицу, провожают (проталкивают его к успеху, славе, богатству, положению, власти. Вот в чём дело» (с. 186).

Говоря о том, что отечество евреев в крови их, Розанов отмечает: «Еврей Америки чувствует еврея русского, тогда как я не чувствую русского даже с соседней улицы. Каждый из нас «один», но евреи «все», и они везде «все», во всякий точке «все». Так что они отечество имеют, и даже прочнее нашего.

Но подходя к нам, они говорят: «Будьте без отечества», «Будьте просто только людьми», «Храните и культивируйте в себе просто человека, как делаем это «мы», бескорыстные и идеальные. И каждому русскому это кажется истинным и убедительным. Он поддаётся их гипнозу и логике. И тогда его пожирает их странное «отечество» (с. 180).

28 октября 1913 года. Розанов делает многозначительную запись на эту тему: «Евреев не 7 миллионов. Еврей ОДИН, у которого 14 миллионов рук и 14 миллионов ног. И он везде ползет и везде сосет» (с. 202).

Одно из великих откровений Библии, которое они таили от всех народов, заключается, по словам Розанова в трех словах «кровь есть душа». «Мы любим кровь» (с. 286). «Идея человеческого жертвоприношения содержится во всём законодательстве Моисея, — и его не видят только совы, не видящие днём» (с. 299). Отсюда, по убеждению Розанова и ритуальное убийство Андрюши Ющинского.

И обращаясь к своему сыну Васе, Розанов предупреждает его: «Берегись же, Вася, берегись. И никогда не союзься с врагами земли своей. Крепко берегись. Не доверяйся жидкам, в особенности жидовочкам, которые будут тебя сманивать, будут чаровать тебя. А к чарам, я знаю, ты будешь слаб» (с. 209). Эту же мысль Розанов развивает в другой своей записи: «Борьба с евреями должна заключаться в «как можно меньше дела», — разговоров, общения, особенно денежных и материальных связей. Вы можете успеть против еврея только тогда, когда еврей не замечает, что вы с ним боритесь. Но боритесь внутренне непрестанно и неустанно.

Лучше же: выкинуть его из мысли, не думайте о нём. Живите «как просто русский». И только когда увидите протянутую его лапу — отвертывайтесь» (с. 187).

Аналогичные мысли излагает Розанов в другом месте «Сахарны»: «позвольте нам автономизироваться от вас, как вы автономизировались от нас. Пусть учатся в своих хедерах. Сколько угодно и чему угодно. Заводят там «своего Дарвина» и хоть десять Спиноз. Не нужно вовсе вмешиваться в «жаргонную литературу» в ихние «хедеры», не нужно самого наблюдения за этим, никакого надзора и цензуры за печатью и школами. Пожалуйста, — пишите там что угодно и учтите чему угодно, только не с нашими детьми и вообще не с нами» (с. 70).

В «Мимолётном» Розанова содержится такая «программная» запись о евреях: «Вот, что все евреи от Спиноы до Гру- зенберга не могут отвергнуть, что когда произносится слово «ЕВРЕЙ», то все окружающие чувствуют ПОДОЗРЕНИЕ, НЕДОВЕРИЕ, ЖДУТ ХУДОГО, ждут беды себе. Что? Почему? Как? — Неизвестно. Но не поразительно ли это общее беспокойство, недоверие и страх?» .

Убеждённый в том, что Христос не был евреем, Розанов выражает надежду, что Он не напрасно умер: «Христос вас победил и раздавил. Он выступил как «пастырь кротких» и дал с тех пор победу кроткому терпеливому на земле. Вот этого-то «кроткого начала» вы и не победите своим омерзительным «ге- валтом» (с. 340).

Размышляя о сущности русской идеи, Розанов подчеркивал что она заключается в тайной жажде правды, любви и добра. Для автора «Опавших листьев» и «Мимолётного» воплощением русской идеи был преп. Серафим Саровский, призывавший к стяжанию духа мирнаго, и преп. Амвросий Оптинский, также видевший путь к Богу в смирении, вере, послушании.

Русская идея в представлении Розанова — это идея единства духа и плоти, души и тела, мысли и чувства, Церкви и личности и всех вместе — с Богом. Мечта о цельности человеческой личности порождалась у него неприязнью к христианскому аскетизму, европейскому рационализму и утилитаризму, разрывом между духовным и физическим началами.

Русская идея — это идея целомудрия, сосредоточенной, не растерянной чувственности как главного условия прочности семейного очага, семейной преданности и верности.

И наконец, русская идея для Розанова проявлялась в светлом, радостном и гармоничном православном жизнеприятии с его пронзительным чувством родины, её природы, чувством строгим, сдержанным, неречистым, представляющим одно великое горячее молчание и целомудренную застенчивость.

В статье «Возле русской идеи...» Розанов, размышляя о мысли Бисмарка относительно женственности русского национального характера и мужественности «германского элемента», якобы предопределяющего рабскую подчиненность России, замечает, что хотя муж есть глава дома, хозяйкою его обыкновенно бывает жена. Куда шея захочет, туда голова и поворачивается, гласит народная мудрость. Вот почему миссия России в европейском христианском сообществе заключается в том, чтобы «докончить» дом, строительство его, подобно тому, как женщина «доканчивает» холостую квартиру, когда входит в него «невестою и женою» домохозяина.

Женственное начало, уступчивость, мягкость, по словам Розанова, обладают необыкновенной силой, это своего рода «овладение, приводящее к тому, что не муж обладает своей женой, но она обладает своим мужем. Одну из особенностей русского национального характера Розанов видел в том, что русские, беззаветно отдаваясь чужим влияниям, сохраняют в самой «отдаче» своё «женственное я»; непременно требуют в том, чему отдаются, — кротости, любви, простоты, ясности; безусловно ничему «грубому», как таковому, русские никогда не поклонились, не «отдались»... Напротив, когда европейцы «отдаются русскому, то отдаются самой сердцевине их, вот это- му «нежному женственному началу», т.е. Русские принимают тело, но духа не принимают. Чужие, соединяясь с нами, принимают именно дух».

Русский народ, по Розанову, призван к идеям, чувствам, молитвам, но не к господству. Именно в этом видел писатель достойный ответ Бисмарку и кайзеру Вильгельму, утверждавшим, что славяне с их женственным началом являются якобы лишь материалом, удобрением, почвой для «настоящей», «высшей» нации (Германии. — Ю.С.) с её высоким историческим призванием.

Продолжая развивать мысли своего духовного наставника Достоевского, Розанов утверждает, что основной «русский мотив» — это мотив жалости и сострадания, который не исчезает даже тогда, когда русский человек (вроде странного идеалиста 40-х годов Печорина) переходит в католичество. Не случайно последний, став иезуитом, сделался «братом милосердия» в одном из ирландских госпиталей.

Сущность «русского социализма» Розанов видел в его первоначальной женственности, т.е. в расширении «русской жалости», сострадания несчастным, бедным, неимущим, что и отличает его от социализма европейского, в основе которого «жёсткая, денежная и расчетливая идея (марксизм)» .

Не случайно, что в дарвинистском учении, говоря словами Розанова, русских людей привлекало больше всего то, что оно способствовало умалению гордыни, заставив человека происходить вместе с животными и от них: «Русское смирение и только. Везде русский в "западничестве" сохраняет свою душу... и ищет в неясном или неведомом Западе, в гипотетическом Западе, условий или возможностей для такого высокого диапазона русских чувств, какому в отечестве грозит "кутузка" «(Мысли о литературе, с. 322). Если Достоевский говорил 0

простодушии как отличительной особенности русского национального характера, то Розанов называет это свойство благодушием: «Слава Богу, всё спасает русское благодушие. Везде подсолнухи — и отлично. Везде деревня — и прекрасно... И на- конец я могу сказать: «Провалитесь вы, мессианцы, с вашим Карлом Марксом и Энгельсом»... Спасение, и реальное, действительное России, наконец — нашей матушки-Руси, которая правда же вам матушка и отечество — заключается в том, чтобы, сняв шапку перед всем честным народом, сказать Плеханову, сказать кн.

Кропоткину, сказать Герману Лопатину, сказать благородному Дейчу:

— Всю-то мы жизнь ошибались. И завели мы тебя, тёмный и доверчивый народ, — завели слепо и тоже доверчивые русские люди, — в яму. Из которой как выбраться — не знаем. А только ты уж прости нас грешных. Всё делали по доверию к этим западным звездочётам, вместо того, чтобы смотреть под ноги и помогать нашей слабой Руси делом, словом и помышлением» (с. 285—286).

Все эти высказывания Розанова выдержаны в типично славянофильском духе, который чувствуется и на страницах многих других его сочинений. «Славянофильство и нельзя изложить в 5-копеечных брошюрках... Славянофильство непопу- ляризуемо. Но это — его качество, а не недостаток. От этого оно вечно. Его даже вообще никак нельзя "изложить". Его можно читать в его классиках. Научиться ему. Это культура» .

Славянофильство, пишет Розанов в статье «Один из "стаи славной"» (1915) представляет «тяжеловесный золотой фонд нашей культуры, нашей общественности и цивилизации, — обеспечивающий легонькие и ходкие "кредитки" нашей западнической и космополитической болтовни и фразёрства. Было бы опасно быть Милюковым, — но раз есть Киреевские, — можно быть и Милюковым» (с. 607).

Одним из первых Розанов оценил такого крупного мыслителя и писателя, как К.Леонтьев, который, по его словам, был прекрасный русский человек с чистою искреннею душою, язык коего никогда не знал лукавства: «В лице его добрый русский Бог дал доброй русской литературе доброго писателя». Называя Леонтьева величайшим мыслителем XIX столетия, Розанов не без юмора замечал: «Карамзин или Жуковский, да кажется и из славянофилов многие — дети против него. Герцен — дитя, Катков — извощик, Вл.Соловьев — какой-то недостойный ерник. Леонтьев стоит между ними как угрюмая вечная скала».

Розанов не отрицал многообразного поэтического дарования Вл.Соловьева («Проза его вся пройдёт... Но останутся вечно его стихи»), но считал его единственным трагическим образцом совершенно не русского человека: «Рождённый от русского отца и матери (хохлушки)... он был как бы "подкидыш" у своих родителей, и откуда его принесли — неведомо. Он ничего не нёс в себе от русской стихии» .

В историю отечественной словесности Розанов вошёл и как замечательный историк литературы, острый и независимый критик, суждения которого лишены однозначности в оценке литературных явлений. И дело здесь не в пресловутой двуликости или противоречивости его критического мышления, но, как уже говорилось, в уникальной способности замечать в литературных явлениях и фактах самые различные аспекты, взглянуть на них с разных точек зрения с тем, чтобы постигнуть истину. А истина, как заметил о. П.Флоренский, есть вещь самопротиворечивая, ан- тиномичная, и не может не быть таковою.

В статье «Возле русской идеи» (1911) Розанов не без основания утверждает, что русская литература, будучи «сплошным гимном униженному и оскорблённому человеку, открыла западному читателю эру нового нравственного миропонимания». Русские классики, по его мнению, внесли нечто совершенно новое во всемирную словесность: «"Русская точка зрения" на вещи совершенно не походит на французскую, немецкую, английскую; совершенно другая; она оспаривает их и почти хочется сказать — побеждает их. Русское воззрение на вещи, на лицо человеческое, на судьбу человеческую... всё это выше, одухотвореннее, основательнее и благороднее. Вся сосредоточенность мысли, вся глубина, всё проницание у нас относятся исключительно к душе человеческой, к судьбе человеческой, и здесь по красоте и возвышенности, по верности мысли Русские не имеют соперников» (с. 368—369). Именно в этом причина необыкновенного и исцеляющего воздействия отечественной классики на зарубежных читателей, воздействие «не на формы творчества, а на душу, разумеющую и чувствующую» (с. 370).

Однако, в целом, отношение Розанова к русской классике было неоднозначно. Тургенев, Толстой, Достоевский, Гончаров, по его словам, «возвели в перл нравственной красоты и духовного изящества слабого человека, безвольного, в сущности ничтожного человека, еще страшнее и глубже — безжизненного человека, который не умеет ни бороться, ни жить, ни созидать, ни вообще что-либо делать: а вот видите ли великолепно умирает и терпит!!!» (Мысли о литературе, с. 314).

Самые, пожалуй, резкие, почти злые слова в адрес русской классики содержатся в «Апокалипсисе нашего времени»: «По содержанию литература русская есть такая мерзость бесстыдства и наглости, — как ни единая литература. Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а литература занималась только "как они любили и о чем разговаривали"... Да уж давно мы вписали в "золотой век своей литературы": "Дневник лишнего человека", "Записки ненужного человека". Тоже — "праздного человека". Выдумали "подполья" всякие... Мы как-то прятались от света солнечного, точно стыдясь за себя» (Мимолетное, с. 415—416).

Главный порок отечественной литературы Розанов видел в «непонимании и отрицании» России, в том, что она, начиная с сатир Кантемира и Фонвизина, не просто хулила, но проклинала российскую действительность: «После того, как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова ("Обломов"), администрация у Щедрина ("Господа ташкентцы") и история ("История одного города"), купцы у Островского, духовенство у Лескова ("Мелочи архиерейской жизни"), и, наконец, вот самая семья у Тургенева, русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция» .

Эти слова были написаны в 1918 году, а еще ранее, в 1911 году Розанов писал, что послегоголевская литература подготавливала «конец России»: «Бунин в романе "Деревня" каждой строкой твердит: "Крестьянство — это ужас, позор и страдание". То же говорит Горький о мещанах, то же гр. Ал.Н.Тол- стой — о дворянах... Ну, если правду они говорят, тогда России, в сущности, уже нет, одно пустое место, которое остаётся завоевать "соседнему умному народу", как о том мечтал Смер- дяков в "Бр. Карамазовых"» .

Особое внимание уделяет Розанов роли Гоголя и Лермонтова в литературной и духовной жизни России. Великого прозаика-сатирика и великого поэта-лирика Розанов называет необыкновенными точками в истории русского духовного развития. Оба они, по словам критика, имеют «параллелизм себе в жизни здешней и какой-то нездешней. Но родной их мир — именно не здешний. Отсюда некоторое их отвращение к реальным темам...» (Мысли о литературе, с. 254). Нет поэта более космичного и более личного, нежели Лермонтов, приходит к выводу Розанов и продолжает: «Звёздное и царственное — этого нельзя отнять у Лермонтова; подлинно стихийное, "ле- шее начало" — этого нельзя у него оспорить. Тут он знал больше нас, тут он владел большим, чем мы, и это есть просто факт его биографии и личности» (там же, с. 273).

Называя Лермонтова метеором, свалившимся на землю, критик не устает повторять, что «материя Лермонтова была высшая, не наша, не земная», что, если бы он прожил ещё несколько лет, он бы «выключил» Гоголя из русской литературы, и вся история России совершилась бы иначе: «И в пророческом сне я скажу, что мы потеряли "спасение России". Потеряли. И до сих пор не находим его. И найдем ли — неведомо» (Мимолётное, с. 301).

В Лермонтове была срезана, по Розанову, самая «кромка» нашей литературы. Если бы судьба отпустила бы ему несколько лет земной жизни, он, несомненно, поднялся бы до пушкин- ской высоты и сделал бы невозможным Гоголя в русской литературе...» (там же).

Что же касается Гоголя, то Розанов признает его силу духа, сказавшуюся в «необозримых влияниях»: «Нет русского современного человека, частица души которого не была бы обработана и прямо сделана Гоголем» (О писательстве и писателях, с. 353). Пафос творчества Гоголя Розанов видит в «великой жалости к человеку». Даже гоголевский лиризм проникнут этой жалостью, скорбью, «незримыми слезами сквозь видимый смех». Подчеркивая, что Гоголь в русской литературе — это целая Реформация, критик отмечает у него необыкновенное чутьё слова, неповторимый дух языка, особую завершённость и отделанность каждой фразы. «Перестаешь верить действительности, — признаётся Розанов. — Свет искусства, льющийся из него, заливает всё. Теряешь осязание, зрение и веришь только ему» (2, с. 46).

Однако гоголевская магия слова имела для Розанова и свою оборотную сторону. Гоголь был для него не только гением языка, но и формы, что и позволило ему «с такой яркостью очертить и выразить "пошлость пошлого человека"», но не позволило выразить русского «одушевления», «русской душевности»: «Состоит ли Русь и, главное, выросла ли она из мошенников или из Серафима Саровского и Сергия Радонежского — это ещё вопрос, и большой вопрос. Дело в том, что не Гоголь один, но вся русская литература прошла мимо Сергия Радонежского... А он (Сергий Радонежский) есть» (Мимолётное, с. 145-146).

Анализируя повесть «Нос», Розанов подчёркивает, что, в сущности, в ней нет содержания, а если и есть, то «пустое, ненужное, неинтересное, не представляющее никакой важности». Что касается формы, т.е. как рассказано, то она «гениальная до степени недоступной решительно ни одному нашему художнику, по яркости, силе впечатления, удару в память и воображение, она превосходит даже Пушкина, превосходит Лермонтова. У Гоголя невозможно ничего забыть. Никаких мелочей. Точнее, у него всё состоит из мелочей, но они сделаны так, что каждая из них не уступит Венере Медицейской» (О писательстве и писателях, с. 347).

Вновь и вновь не устаёт повторять Розанов, что весь Гоголь, кроме «Тараса и малороссийских вещиц, есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И — гений по форме, по тому, как сказано и рассказано» (2, с. 314). Соглашаясь с Пушкиным в том, что главная гоголевская тема — «пошлость пошлого человека», Розанов иронизирует — «удивительное призвание» — и упрекает Гоголя за то, что тот не нашёл ничего более интересного. По словам Розанова, Гоголь вошёл в историю русской литературы как родоначальник «иронического настроения», но не как основатель «натуральной школы». Его творения представляют своего рода «мозаику слов», где нет живых лиц, лишь одни «крошечные восковые фигурки», абсолютно неподвижные, т.е. безжизненные. Критик отмечает, что ни в одном произведении Гоголя нет «развития в человеке страсти, характера и пр., мы знаем у него лишь портреты человека instatu, недвижущегося, не растущего или умаляющегося. И кажется, так же он относится к природе: бури, ветра, даже шелестящих листьев и травы он не описал; на всей огромной панораме его живописи ничто не движется, — и это, конечно, не без связи с характером его гения» (Мысли о литературе, с. 162, 173).

Гоголь, считает Розанов, не был ни реалистом, ни натуралистом. Принятие его за натуралиста и реалиста было величайшим заблуждением, когда все сочли «Ревизора» и «Мертвых душ» за копию с действительности, подписав под этими творениями «с подлинным верно». В этих произведениях, продолжает Розанов, Гоголь показал всю Россию «бездоблестным бытием, показал с такой невероятной силой и яркостью, что зрители ослепли и на минуту перестали видеть действительность, перестали что-нибудь знать, перестали понимать, что ничего подобного «"Мёртвым душам", конечно, нет в живой жизни и в полноте живой жизни» (Мысли о литературе, с. 290). Создав таким образом иллюзорное и «неутешное зрелище себя», Гоголь заплакал, зарыдал о нём и заставил плакать и рыдать всю Россию. Даже сам Пушкин после чтения «Мёртвых душ» опечалился, заметив при этом: «Боже, как грустна наша Россия!»

С присущей ему парадоксальностью Розанов называет Гоголя политическим писателем, подчеркивая, что после Гоголя «стало не страшно ломать». Чего жалеть всех «мёртвых душ», всех этих собакевичей, плюшкиных, маниловых и коробочек?

Считая «Ревизора» и «Мёртвые души» лубочными творениями и сравнивая их с лубочной живописью, которая гораздо ярче настоящей, Розанов утверждает, что в тайной глубине своей Гоголь — это «пошлость и мерзость». Подумать, что он «понял и отразил нашу Русь, — нашу Святую и прекрасную (во всех её пороках) Русь, — с её страданием, многодумием, с её сложностью — это просто глупо, — заявляет Розанов и продолжает: ничего праведного, любящего, трогательного, глубокого не пошло от Гоголя. От него именно пошла одна мерзость. Вот это — пошло. И залило собой Русь. Нигилизм — немыслим без Гоголя и до Гоголя» (Мимолетное, с. 319).

Однако, вряд ли можно согласиться с этими утверждениями Розанова, с тем, что Гоголь никогда не менялся, не развивался, что в нем «не перестраивалась душа, не менялись убеждения» (2, с. 564), что после Фонвизина и Грибоедова Гоголь ничего не дал русской литературе. Ведь в результате происшедшей в нем духовной эволюции автор «Выбранных мест...» не уставал взывать к необходимости совершенствования таланта с совершенствованием душевным, заявляя, что всякому надо заглянуть в собственную душу, прежде чем приходить в смущение от окружающих беспорядков.

Гоголь был убеждён, что отечественная словесность еще не выразила душу русского человека в том идеале, в каком он должен быть. Иначе говоря, Гоголь поставил перед русской литературой задачу, которую она будет решать на протяжении почти двух столетий и о которой сам Розанов неоднократно писал в течение всей своей жизни.

Вряд ли можно согласиться и с негативной оценкой Розановым комедии Грибоедова «Горе от ума», которую он называет «страшной», «подлой», «гнусной», «самым неблагородным произведением во всей всемирной истории», а её автора считает «окаянным гением», творящим «окаянные дела», разрушаю- щим дома всех честных людей и ведущим всех за собою в некую пустыню, где негде уснуть и отдохнуть.

Решительно вставая на сторону Скалозуба, Розанов заявляет: «Замолчи, мразь, — мог бы сказать Чацкому полковник Скалозуб. Да и не одному Чацкому, а САМОМУ. Ты придрался, что я не умею говорить, что я не имею вида и повалил на меня целые мешки своих фраз, смешков, остроумия, словечек, на которые я не умею ничего воистину ответить. Но ведь и тебя, если поставить на моё место-то, ты тоже не сумеешь выучить солдат стрелять, офицеров — командовать, и не сумеешь в критическую минуту воскликнуть: "Ребята, за мной"», и повести полк на штурм и умереть впереди полка...» (Мимолётное, с. 205—206).

Гоголь и Грибоедов, Кантемир и Фонвизин нанесли, по мнению Розанова, вред России своим непониманием её и способствовали возникновению и распространению отечественного нигилизма и, в конечном счёте, краху Российской империи в 1917 году.

Розанов отдаёт должное субъективной честности и бескорыстию Чернышевского, Добролюбова, Писарева. Деятельность Добролюбова, по его словам, вошла органическим звеном в культурное развитие русского общества, и редкий человек не вспомнит, как в юности за чтением Добролюбова забывались схоластические университетские лекции. Однако отрицательная сторона его деятельности состояла в ложности почти всех его литературных оценок: «Совершенное непонимание художественного отношения к жизни было его отличительной чертой — естественное последствие исключительности его духовного склада. Не будучи в силах понять что-либо непохожее на него самого, Добролюбов сумел подчинить своему влиянию все "третьестепенные дарования"». В то же время действительно великие дарования (Достоевский, Тургенев, Островский, Гончаров, Л.Толстой), видя, как критика «говорит что-то, хотя и по поводу их, однако как бы к ним совсем не относящееся, отделились от неё, перестали принимать её указания в какое-либо соображение» (Мысли о литературе, с. 179—180).

По мнению Розанова, Чернышевский, Добролюбов, Писарев сделали для образованности русской столько же вреда, сколько Греч, Булгарин, Клейнмихель. Именно они попытались «захрюкать» Пушкина: «Чтобы "опровергнуть" Пушкина — нужно ума много. Может быть, и никакого не хватит. Как бы изловчиться, — какой приём, чтобы опровергнуть это благородство? А оно естественно мешает прежде всего всякому неблагородству. Как же сделать? Встретить его тупым рылом. Захрюкать. Царя слова нельзя победить словом, но хрюканьем можно. Очень просто. Так судьба и вывела против него Писарева. Писарева, Добролюбова и Чернышевского. Три рыла поднялись к нему и захрюкали. Не для житейского волненья... —

Хрю! Хрю! —

Хрю. —

Ещё хрю.

И пусть у гробового входа... —

Хрю! —

Хрю! Хрю!

И Пушкин угас. Угас. "Никто его более не читает"» (Мимолётное, с. 140-141).

Подобный саркастический тон объясняется тем, что Пушкин был для Розанова воплощением гармонии и согласия, рус- скости и благородства. Именно его, а не Гоголя называет он основателем натуральной школы в русской литературе. Пушкин для Розанова — символ вечно живой жизни: «Он весь в движении, и от этого-то так разнообразно его творчество. Оно представляет собой идеал нормального, здорового развития, делает нас чище и благороднее, и потому, любя его поэзию, каждый остается самим собою» (Мысли о литературе, с. 159—160).

Сущность Пушкина, по Розанову, выражается в совершенной естественности в нем русского, возвеличившегося до величайшей, до глубочайшей и высочайшей общечеловеч- ности. Если Карамзин украшал русского, то Пушкин «открыл русскую душу»: «Он разбил зеркало. Он велел оставаться дурнушкою; но взамен внешней красивости, которой ей недостает, он речами своими и манерой обращенья вызвал всю душу её наружу, так сказать, потащил душу на лицо: и дурнушка стала бесконечно милым и дорогим для русского сердца существом... Пушкин открыл русскую душу — вот его заслуга» (Мысли о литературе, с. 275—276).

Глубокое нравственное здоровье, пронизывающее творчество Пушкина, предохраняет читателя от всего глупого, его благородство предохраняет от всего пошлого. Пушкин — это ясность, уравновешенность и какая-то странная вечность: «Ничего не устарело в языке, в течении речи, в душевном отношении автора к людям, вещам, общественным отношениям. Это чудо. Пушкин нисколько не состарился; когда и Достоевский, и Толстой уже несколько устарели, устарели по самой нервозности своей... Гений Пушкина нельзя объяснить, как нельзя объяснить чудных свойств алмаза».

Пушкин, заключает Розанов, есть вся русская словесность, где на протяжении томов нет ничего язвительного: «Это прямо чудо... А как он негодовал! Но ядом не облил ни одну свою страницу. Вот почему он так воспитателен и здоров для души. Во всех его томах ни одной страницы презрения к человеку» (Мысли о литературе, с. 327, 328—329).

Если в Гоголе воплотилось могущество слова, то в Пушкине Русь увенчала памятником красоту русской души: «Он возвёл в идеал и свёл к вечному запоминанию русскую простоту, русскую кротость, русское терпение; наконец, русскую ве- собъемлемость, русское всепонимание, всепостижение» (О писательстве и писателях, с. 353).

Достойным продолжателем пушкинской традиции Розанов считает Достоевского, который, по его словам, выразил суть русской души: «не просто "суть"», а «суть сутей». Вспоминая свои гимназические годы, Розанов признавался, что еще в шестом классе он всю ночь не мог оторваться от «Преступления и наказания» и что ему казалось, будто он сам написал эту книгу.

Говоря о «почвенниках» в связи с Достоевским, Розанов подчеркивал, что это есть «другое имя славянофилов, и славянофильство более, пожалуй, конкретное и жизненное, менее кабинетное и отвлеченно-философское. В самом деле Россия есть "почва", из которой произрастают "свои травы"» (О писательстве и писателях, с. 200).

Считая себя литературным и духовным учеником Достоевского, Розанов называет его «диалектическим гением», сквозь всё творчество которого проходит «религиозный вопрос». Этот вопрос занимает немалое место и в романе «Преступление и наказание», где раскрыта «идея абсолютного значения личности». Вот почему всё, что совершается в душе Раскольникова, иррационально, он до конца не знает, почему ему нельзя было убивать процентщицу.

Показав иррациональность человеческой природы, Достоевский, по словам Розанова, выступает в защиту не относительного, но абсолютного достоинства личности, которая никогда и ни для чего не должна быть средством. Говоря о Достоевском как о глубоком аналитике человеческой души, Розанов подчеркивает, что он не просто аналитик, но аналитик «неустановившегося в человеческой жизни и в человеческом духе» (Мысли о литературе, с. 68).

Религиозный вопрос находится в центре внимания и в романе «Братья Карамазовы», который анализируется Розановым в статье «Легенда о Великом инквизиторе». Удивительными по глубине мысли и красоте образов называет критик слова Зо- симы о дарованном нам тайном сокровенном ощущении живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высоким, соприкосновением с которым живо все живое на земле.

Настоящий русский вопрос, по Розанову, это вопрос о существовании Бога и бессмертия, вопрос, который терзает русских мальчиков, случайно встретившихся в трактире. Греховность человеческой природы и святость религии — главное в романе «Братья Карамазовы»: «Без сомнения, высочайшее созерцание судеб человека на земле содержится в религии. Ни история, ни философия или точные науки не имеют в себе и тени той общности и цельности представления, какое есть в религии. Это одна из причин, почему она так дорога человеку и почему так возвышает его ум, так просвещает его» (Мысли о литературе, с. 99).

Соглашаясь с Достоевским об очищающем значении страдания в духовном возвышении личности, Розанов повторяет: «Всякую горесть должен человек благословлять, потому что в ней посещает его Бог. Напротив, чья жизнь проходит легко, те должны тревожиться от воздаяния, которое для них отложено» (Мысли о литературе, с. 104).

Касаясь вопроса о «карамазовщине», Розанов подчеркивает, что оно, как и понятие «обломовщина», становится все более и более нарицательным, служащим для определения одной из особенностей национального характера. При этом Розанов излагает свое понимание этих двух понятий: «обломовщина» — это состояние человека в его первоначальной непосредственной ясности, чистоте и эпическом спокойствии. «"Карамазовщина" — это именно уродливость и муки, когда законы повседневной жизни сняты с человека, новых он ещё не нашёл, но в жажде найти, испытывает движения во все стороны...» (Мысли о литературе, с. 202).

Душой романа «Братья Карамазовы» Розанов считает «Легенду о Великом инквизиторе» (У Достоевского она называется поэмой. — Ю.С.), смысл которой, по словам критика, в раскрытии сущности идеи католицизма, порождаемой стремлением к устроению благополучия на земле, воспользовавшись слабостями человеческой природы. В этом смысле католицизм есть своего рода «понижение небесного учения до земного понимания, приспособление божеского к человеческому» (Мысли о литературе, с. 104).

Гибельность советов могучего и умного духа, искушавшего в пустыне Христа, заключается в том, что отвергая высокие небесные идеалы и сводя все к физической сытости, нечистый, в сущности, толкает человечество в никуда. Вот почему Великий инквизитор оказывается, в конечном счёте, не благодетелем людей, а верным слугой антихриста, духа отрицания, небытия и смерти.

«Легенда», по словам Розанова, отличается необычайной глубиной замысла и величайшим единством построения: «Самая горячая любовь к человеку сливается с совершенным к не- му презрением, безбрежный скептицизм — с пламенною верою, сомнение в зыбких силах человека — с твердою верою в достаточность своих сил для всякого подвига; наконец, замысел величайшего преступления, какое было совершено когда-либо в истории, с неизъяснимо высоким пониманием праведного и святого. Всё в ней необыкновенно, всё чудно» (Мысли о литературе, с. 133).

Именно это предопределило тот высокий уровень творения Достоевского, уровень, на котором, по словам критика, удерживался в своё время Платон и немногие другие.

Особое внимание уделяет Розанов отношению Достоевского к французской революции, в которой «был скрыт исступленный могучий, гениальный лакей (Фигаро, «Племянник Рамо» Дидро). Русская святость и восстала на этот "дух зависти и уныния"... Достоевский первый и впервые с 1789 года внес новое слово в революцию... И слово это — не самого Достоевского, не лично его. Он его подслушал в каторге и подслушал в русских монастырях, он разглядел его в Лике плачущей Богородицы с Младенцем» (Мимолетное, с. 215-216).

Розанов был одним из первых, кто высоко оценил антинигилистический роман Лескова «На ножах», который он называет интересным, волнующим, полным мыслей, лесковской наблюдательности, и который он рекомендовал для обязательного чтения всем русским мальчикам и девочкам с целью прививания иммунитета к нигилистической заразе. Подчеркивая, что пафос Лескова — драма народная, Розанов называет его «Чертогона» и «Колыванского мужа» «изумительными, полными русской жизни и русской сути» (Мимолетное, с. 143, 145).

Неоднозначным было отношение Розанова ко Льву Толстому, с которым он познакомился во время своей поездки в Ясную Поляну. Толстой, по его словам, научил своих читателей верить в русскую землю, в глубину и красоту русского духа, жаждущего совершенства и святости. Заслуга Толстого в том, что он «ввёл русский дух в оборот всемирной культуры», показав в «художественных образах невыразимой прелести все своеобразие и все разнообразие, всю глубину и всю красоту русского духа, от дворцов до деревенских изб. В "Войне и мире" и в "Севастопольских рассказах", в "Казаках" и "Анне Карениной" он показал этот дух простым и ясным, добрым и выносливым, чуждым мишуры, рисовки, риторики и ходульности... Вот всё, что нам нужно знать, чтобы сохранить веру в свою землю и удержаться от присоединения к резкой критике против неё, откуда бы она ни раздавалась» (О писательстве и писателях, с. 297).

По убеждению Розанова, Толстой никогда не был только романистом, он был еще и мыслителем: «Что бы ни писал Толстой, всегда заметно для внимательного читателя, что он есть вечный и неутомимый философ, что он философствует образами; и только потому, что тема его философии есть "человек" и "жизнь" (О писательстве и писателях, с. 31).

Розанов ценил в Толстом уважение к семье, к трудящемуся человеку. Именно поэтому писатель не закончил своих «Декабристов», поняв, что они «суть те же "социал-женихи", хоть и с аксельбантами и графы. Это не трудовая Русь и Толстой легко бросил сюжет. Тут его серьёзное и благородное. То, что он не кончил "Декабристов" — столь же существенно и благородно, так же оригинально и величественно, как и то, что он изваял и кончил "Войну и мир" и "Каренину"» (2, с. 216).

Благородство Толстого, по мнению Розанова, в том, что среди духовной мглы, безверия и нигилизма он бесстрашно бросил клич «К идеалу»: «Никто не запряжен у нас был так в сторону благородных великих идеалов. В этом его первенство над всей литературой» (2, с. 358).

С другой стороны, Розанов был убеждён, что как писатель Толстой ниже Пушкина, Лермонтова, Гоголя, хотя как благородный человек он был выше их всех. Розанов признаёт великое мастерство толстовского слова, однако считает, что у него нет созданий «такой чеканки, как "Песнь о купце Калашникове", — такого разнообразия "эха", как весь Пушкин, такого дьявольского могущества, как "Мёртвые души"». У Пушкина, заявляет критик, даже в отрывках, мелочах, в зачеркнутых строках нет ничего плоского или глупого: «У Толстого плоских мест мно- жеств Розанов находит противоречивой мысль Толстого о «непротивлении злу насилием». Он замечает, что если рассматривать фразу «не противиться злому» буквально, то её следует понять так: «Предоставь злу совершаться по законам природы физической, природы человеческой... больного не лечи, от града и засухи полей не оберегай, и, наконец, когда торговец-кулак хочет обмануть тебя при покупке леса — обмана его не замечай и ни в коем случае его не обнаруживай...» (О писательстве и писателях, с. 15). Противоречие этой нравственной заповеди Толстого Розанов находит и в поступках писателя, когда тот помогал голодающим (а голод — это зло), когда Толстой приглашал медиков во время болезни своего сына. Иными словами, Розанов одним из первых подметил, что одной любви и смирения недостаточно, чтобы противостоять злу, что непротивление злу нередко превращается в пособничество ему. Впоследствии эту мысль Розанова разовьёт известный отечественный мыслитель И.А.Ильин в книге «О сопротивлении злу силою».

И наконец, Розанов приходит к выводу, что Толстой с его стремлением обновить и поправить христианство, Св. Писание не был вовсе религиозным человеком с религиозной душою, как, впрочем, и Гоголь: «У обоих страх перед религией, страх перед темным, неведомым, чужим» (2, с. 378). Эта мысль Розанова кажется спорной, ибо публицистические и религиозные работы как Гоголя, так и Толстого, свидетельствуют об их вере в православие, которое каждый из них понимал по-своему.

Что касается Чехова, то он, по словам Розанова, довёл до совершенства, до гения обыкновенное изображение обыкновенной жизни: «"Без героя", — так можно озаглавить все его сочинения, и про себя добавить не без грусти: без героизма... И как характерно, что самый даже объём рассказа у Чехова — маленький. Какая противоположность многотомным романам Достоевского, Гончарова; какая противоположность вечно героическому, рвущемуся в небеса Лермонтову». Признавая, что Чехов довёл до высшего совершенства жанр обыкновенного рассказа, Розанов приходит к убеждению, что в Чехове Россия полюбила себя такой, как она есть — «обык- новенной, негероической, скромной и совестливой» (Мысли о литературе, с. 301, 303).

Именно таким обыкновенным, любящим, негероическим и скромным был сам Розанов, утверждавший, что учёность — хорошо, святость — прекрасна, подвиг жизни и аскетизм — превосходно, но выше всего — скромность. Не случайно жизненным девизом Розанова были слова: «Нужно, чтобы 0

ком-нибудь болело сердце, как это ни странно, а без этого пуста жизнь» (2, с. 346).

«Только в старости узнаешь, — признавался на склоне лет Розанов, — что надо было хорошо жить. В юности это даже не приходит на ум. И в зрелом возрасте не приходит. А в старости воспоминание о добром поступке, о ласковом отношении, о деликатном отношении — единственный и "светлый гость" в "комнату" — в душу» (2, с. 62).

<< | >>
Источник: Сохряков Ю. И. . Русская цивилизация: Философия и литература. — М.: Институт русской цивилизации. — 720 с. . 2010

Еще по теме ОТКРОВЕНИЯ В.РОЗАНОВА:

  1. ВВЕДЕНИЕ История не только откровение Бога, но и ответное откровение человека Богу. Н.А. Бердяев 1.1. О предмете философии истории
  2. ОТКРОВЕНИЕ
  3. О миссиях и откровениях
  4. ОТКРОВЕНИЯ
  5. Новозаветное Откровение
  6. Откровение, вера, ступени сознания
  7. Общий характер созерцаний и откровений
  8. Новое Откровение. Жизнь во Христе
  9. Логичные размышления о сверхъестественном и таинственном откровении вообще
  10. ГЛАВА 2 ЧТО ТАКОЕ ОТКРОВЕНИЕ?