Детские впечатления жестокой действительности

Младенческие впечатления (до 5-6-ти летнего возраста) в моем воспоминании встают светлыми и радостными, ничем не омраченными. Времена были мрачные и тягостные, но до младенческого сознания их ужасы и их стыд не доходили.
Это сознание еще не могло схватить и перечувствовать разлитые вокруг страдания. Многое просто было непонятно. От многого другого оберегала забота родителей. Первую гнусность, глубоко потрясшую мою душу, я видел, осознал и запомнил летом 1855 года, когда мне было пять с половиной лет.

Первые шесть лет моей жизни наша семья провела или в походах, или в разных военных поселениях. Сначала в Новом Пскове Харьковской губернии Чугуевского военно-поселенческого округа, потом два раза в Павловске и два раза в Новой Одессе Вознесенского военно-поселенческого округа. Все это были военные поселения. Нарядные по внешности, украшенные насаждениями, материально обеспеченные, эти поселения были одним из самых ужасных и постыдных явлений дореформенной эпохи. Это было рабство юридическому лицу (военно-поселенческому управлению), т. е. самое ужасное рабство, какое когда-либо знал мир. Юридическое лицо никогда не смягчается, ни к кому не привязывается, не знает личного человеческого уравнения, не знает того, что знает самый жестокий рабовладелец. К тому же сам Аракчеев их выдумал18' и дал им и организацию, нарочито суровую и беспощадную. Полное подчинение всей жизни воле командиров, военная дисциплина, самые жестокие истязательные наказания, всепроникающий надзор, ни одного мгновения своего времени, безответственность начальства, бессудность, невозможность даже жаловаться, непонятного назначения постоянный труд, превращение женщин в рабынь-наложниц, поборы, — такова картина военных поселений, как она впоследствии мне выяснилась... Тогда, конечно, я был далек от какого-либо представления об этой действительности, столь ужасной, что военные поселяне совершенно справедливо завидовали крепостным.

Летом 1855 года полк отца стоял в Новой Одессе, военном поселении на берегу Буга, верстах в сорока выше Николаева. Вокруг церкви был недурной тенистый сад, а в окрестностях значительные рощи шелковицы2’, куда нередко нас (сестру и меня) возили погулять и полакомиться сочными душистыми ягодами. Возвращаясь с одной из таких прогулок с бонной3* и горничной, мы проезжали мимо волостного управления4*. Уже издали мы слышали какие-то стоны, столь страдальческие, что они вызвали у нас слезы. Народ толпился у волостного управления, пришлось ехать медленно, и мы могли все увидеть. Лежал ничком на земле мужчина, его двое держали, а двое били толстыми палками по обнаженному сиденью, которое было даже не красное, а уже какое-то черно-багровое. Казалось, тело распухло и росло на наших глазах, а несчастный продолжал издавать громкие стоны, переходившие порою в какие-то глухие вопли. Мы приехали домой сами не свои, бледные, дрожащие, без голоса. Наши поездки в ту сторону были прекращены, но незабываемое впечатление осталось навеки.

Нас не возили больше мимо волостного управления, и этих истязаний мы больше не были свидетелями, но лиха беда начало. Надо было перенести эти ужасные впечатления, чтобы понимать многое раньше непонятное. Мы ездили в женскую купальню купаться, иногда с матерью, иногда с тетей, всегда с бонной и горничной (кроме тех горничных, которые прислуживали матери и тетке). Купалось много и других дам и девиц тоже с горничными. Каждая горничная должна была безотлагательно раздеваться догола и в таком виде уже раздевать барыню или барышню (костюм женской прислуги состоял тогда из рубашки, недлинной юбки и пары башмаков на босую ногу, — раздеться было можно действительно моментально). Затем они подавали в воду купальщицам мыло, губки и проч., помогали им входить в воду и выходить из воды. Ради этих-то услуг, требовавших от горничных довольно далеко входить в реку, и было нужно им обнажаться. Во все время купанья горничные стояли на берегу, готовые услужить по первому зову. Поэтому, кроме погруженных в воду дамских голых тел (тогда о купальных костюмах никто и не слышал), вдоль берега толпились по меньшей мере столько же обнаженных девушек («девок», как тогда принято было говорить о крепостных девушках). Среди этих горничных немало было носивших синие узоры на своем теле. «Их наказали», — говорила нам бонна, но это очень мало давало нашему сознанию, было мало понятно. После того, Что мы видели у волостного управления, многое стало понятным. Эти исполосованные бедра свидетельствовали об истязаниях, вызывали в памяти страдальческие стоны, вызывали сочувствие к этим безответным девушкам, услуживающим своим немилосердным барыням. После того же, как одна барыня в самой купальне совершила дикую расправу над своей покорной рабыней, нас перестали возить в общую купальню. Была поставлена собственная. Однако никакие собственные купальни, ни измененные маршруты прогулок уже не могли закрыть перед впечатлительным детским сердцем страданий и стыда окружающей жизни, крепостной по всем направлениям. Родители старались сохранить нас от знакомства с тогдашним бытом. Да и как было не охранять? Ведь и того сравнительно немного, что доносилось до нашей изолированной детской или вскрывалось на наших уединенных прогулках, порою было довольно, чтобы глубоко взволновать и потрясти детское сознание и оставить в душе неизгладимые следы гнетущих впечатлений. То натолкнешься на дикие и варварские сцены вроде вышеописанных у волостного управления и в женской купальне, то невольно услышишь беседу, которая надолго недоумением и болью западет в сердце... Самые встречи со сверстниками нередко приносили такие же гнетущие впечатления.

В полку у отца служил пожилой офицер, кажется, командир эскадрона, обремененный многочисленной семьей. Были тут и дочки, и сынки. Некоторые подходили нам по возрасту. Однажды, встретившись на прогулке, мы вместе играли, и нам разрешено было продолжить знакомство. Родители их пользовались хорошею репутацией. Но стоило нам несколько более сблизиться и начать их посещать, чтобы натолкнуться на черты быта, неудобные, с педагогической точки зрения. Люди эти были, несомненно, добрые и честные, но их нравами были господствующие нравы времени, постыдно-грубые нравы. Здесь нам пришлось, например, увидеть, как секли старшую дочь, взрослую девушку. Какое-то смешанное чувство недоумения, стыда и сострадания охватило нас с сестрой, когда перед нами и целой группой других детей бедная барышня, плачущая, дрожащая и умоляющая

о прощении, покорно раздевалась, обнажилась и легла, а денщик стоял с розгами в ожидании, когда все будет готово. Мы в ужасе убежали и горько плакали, сами не зная отчего... Здесь же, в этой семье, зараженные благими примерами, сами дети высекли подругу за то, что она пожаловалась старшим. Дошло это до сведения нашей матери, и нам было воспрещено продолжать знакомство.

Едва ли не характернее еще другое покушение на знакомство со сверстниками. Был в полку у отца другой офицер, родом из Царства Польского, тоже, кажется, эскадронный командир. По своим боевым заслугам и по знанию службы это был выдающийся офицер. Отец им очень дорожил и не только как знатоком службы и отличным инструктором, но и как гуманным человеком, под начальством которого хорошо жилось солдату. Женат он был на молодой очень красивой и родовитой паненке5’ из Юго-Западного края6', выдававшейся своим образованием среди дам провинциального общества. Хорошего рода и хорошего воспитания, со средствами, в замужестве за добрым и гуманным человеком, — условия, при которых нельзя было ожидать встретить в этой семье грубые нравы, столь унижавшие общество этого темного времени! И однако воспитание и образованность предоставлялись обществу, гуманность — эскадрону, честность — служебному долгу, а для домашнего употребления сохранялась грубость нравов, пожалуй, еще более постыдная, чем только обычная порка только что приведенного примера. Детей у них было двое сыновей, приблизительно нашего возраста. Они, кажется, не терпели от традиционной грубости нравов. По крайней мере, нам это осталось неизвестным. Солдаты и даже денщики были ограждены властью мужа. Зато крепостная прислуга, бывшая собственностью красивой барыни, была в полном слова жертвою жестоких капризов своей образованной госпожи... Однажды, когда мы были у них в гостях, подали ей только что сваренное варенье. Она нашла его неудачным. Крыжовник был недостаточно зеленого цвета. Виновная в этом преступлении экономка была отправлена на конюшню, — почтенная старушка, на своих руках вынянчившая не только чувствительную госпожу свою, но и ее мать. За «науку» она пришла после конюшни благодарить свою питомицу и поцеловала ее прелестную руку... Это было наше последнее посещение этой семьи. И здесь мать прекратила наше знакомство.

Я привел в пример одну русскую и одну польскую семью. Можно было примеры умножить, но и этого достаточно, чтобы обрисовать дикость нравов, естественно вырастающую на почве рабства и бесправия, и объяснить постоянную заботу родителей наших охранить нас от погружения в эту грубость, от созерцания этой дикости, заразительной и засасывающей. Та дикость, которая все-таки доходила до нашего сведения, являлась для нас необыденным впечатлением и потому не заражала своим примером, вызывала тем большее отвращение, чем резче отличались эти необычные впечатления от обычных и повседневных. Если бы эти впечатления повторялись чаще, они бы перестали быть гнетущими и, чего доброго, превратились бы в интересное зрелище, каким и явилось сечение взрослой сестры для ее младших братьев и сестер. А дети эти вовсе не были злее нас. Едва ли в мире есть болезнь заразительнее грубости и едва ли найдется в мире другая черта человеческого характера, которая принесла бы человечеству столько зла и страдания.

Тяжки были эти впечатления, хотя и редкие, и отрывочные, и бледные, сравнительно с немилосердною действительностью. Родители были правы, бережно охраняя нас от этих впечатлений. В большой дозе они могли воспитать бессердечность и жестокость. Наш двор мы с гордостью представляли себе каким-то оазисом среди окружающего нечестия и страдания.

Родители наши оба принадлежали к тем вовсе не малочисленным в то жестокое время представителям русского общества, которые с отвращением и самым решительным порицанием относились к крепостному строю, проникавшему [во] все стороны русской дореформенной жизни. Отец, уже в то время пожилой пятидесятилетний человек, принадлежал к поколению двадцатых годов, этому идеалистическому и романтическому поколению, которое осмеливалось питать желания о реформировании крепостного строя, — желания, затем запретные на сорок лет. Запретное не значит убитое и уничтоженное, и в русском обществе никогда не исчезала эта струя больного, но горячею, истинно патриотического чувства, протестовавшего против жестокости и бесправия века, веровавшего в возрождение родины к лучшей жизни, в этой вере воспитывавшего молодые поколения. У отца к этому чувству протеста и веры, вынесенному им из идеалистического движения двадцатых годов, прибавлялось своеобразное народничество. Он со страстью любил простой русский народ, русского мужика, русского солдата. Эта любовь вовсе не была только теоретическою. Он любил мужика и солдата, реальных Иванов и Сидоров, беседуя с ними охотнее и непринужденнее, чем в гостиной с представителями общества. Он никогда никого не бил. Для того времени это был феномен, на который смотрели тогда неблагосклонно.

Когда я теперь припоминаю эти последние годы перед быстро надвигавшимся переломом нашего быта, эти последние часы непроглядной ночи перед рассветом, которого свежее дыхание уже начинало бодрить застывшее общество, тогда я совершенно ясно понимаю то душевное состояние, которое должно было овладевать родителями при мысли о нас, о нашем воспитании, о нашем человеческом достоинстве. Отвращение к условиям среды диктовало им это стремление нас изолировать, засадить в искусственную атмосферу, дать воспитание, хотя бы в своем роде уродливое, но сохраняющее человеческое достоинство. К тому же самому некогда стремился и Руссо и дал увлекательную картину своих идеалов в знаменитом «Эмиле». Существовал в то время на русском свете благородный чудак, некто В., из старших товарищей отца, тоже пришедший к заключению о необходимости спасти детей своих от грубости и жестокости среды и века, применяя для этого идеи Руссо. У В., рано овдовевшего, были две дочери. Говорили, будто он их совершенно изолировал от мира. С самого раннего возраста они никого не видели, кроме отца, сами себе будучи и прислугою. Хороший музыкант и человек, классически образованный, сам В. был и единственным их учителем. Мать нашу эти слухи очень заинтересовали. Она вступила с В. в переписку и приглашала его приехать к нам в поместье и присоединить и нас с сестрою к его изолированной воспитательной колонии. Не знаю, что задержало осуществление этого вполне серьезно задуманного плана. Скоро, однако, солнце встало на Руси и всех потребовало на работу, всех позвало не к изолированию в теплицах, а к общению и дружному делу. И задачи воспитания сами собой изменились. Этими задачами уже не могло быть изолирование. Открытая общедоступная школа сделалась законом русской жизни (потом этот закон был отменен)7'. Конечно, и экзотические планы нашего воспитания были сданы в архив. От нас уже не прятали окружающего, даже неприглядных сторон... Ведь все это отходило. Страдания и стыд оставались позади. Однако я забегаю вперед. Остается еще кое-что досказать из этой эпохи.

Эти заметки о попытке знакомства с детьми двух семейств и о плане нашего оранжерейного воспитания относятся к концу 1855 года и к началу 1856 года. Большую часть этого времени мы провели в Звенигородке Киевской губернии. Уездный грязный городишко, переполненный нищими, оборванными евреями, с испитыми, бледно-зелеными лицами, тощими фигурами, сгорбленными спинами, страдальческим выражением красных слезящихся глаз, — такою рисуется мне эта Звенигородка, скудное и горестное убежище этих несчастных пауперов8'. Забавы ради избиваемые, поруганные, еле влачащие свое жалкое существование в грязи и хроническом голодании, это были поистине парии9’, которых одни с брезгливостью сторонились, другие находили постыдное удовольствие унижать, истязать и мучить. Рассказов об этих безобразиях, которые назывались тогда «шалостями» и «шутками», циркулировало множество. То заставят седого старика съесть живую галку; то подберут из евреев четверку и въезжают в городок вскачь в тарантасе, запряженном этою четверкою; то обреют полбороды, один ус и полголовы и в таком виде выпустят на улице; то развлечения ради перепорют случайно попавшихся под шаловливую руку; то разденут донага еврейку и, написав ей на спине разные постыдные слова, выгонят голую на улицу... Один помещик Киевской губернии, возвращаясь со своею челядью с неудачной охоты, встретил на дороге в лесу несколько фур с евреями. Гениальная мысль озарила голову неудачного охотника. Он остановил фуры и приказал всем евреям, мужчинам и женщинам, старым и малым, лезть на деревья, откуда потом сбивал их выстрелами из ружья (дробью). Развлекшись и натешившись, он поехал дальше, бросив несколько монет этой израненной и насмерть перепуганной панской дичи. Не жаловались даже на это. Было бы бесполезно, а порою и опасно.

Звенигородка мне и помнится преимущественно как еврейское гнездо, столь переполненное страданиями и унижением, что никакие затворы и никакое изолирование не спасали от знакомства с ужасами этого быта. Рассказы об этих шалостях и шутках как бы сами собой звенели в воздухе. Уберечь от них детский слух было бы нелегко, и отец не всегда помнил завет молчания и нередко в негодующих выражениях отзывался об этих гнусностях. Мы с сестрой тем с большей радостью прислушивались к этому гневному голосу, что имели полное основание любить и почитать одного молодого еврея, врача, вылечившего сестру, уже признанную безнадежной. На этом эпизоде стоит остановиться.

Незадолго до этого Пирогову удалось исхлопотать для евреев право учиться в медико-хирургической академии10'. Во время крымской войны состоялись первые выпуски врачей-евреев. В их числе был выпущен Гроссман и получил назначение в полк отца младшим полковым врачом.

06 его назначении приказ прибыл раньше, чем он сам приехал. Как военный врач он должен был носить военный мундир, иметь на нем погоны, а в парадной форме эполеты, быть при оружии... Между тем он был еврей (еврейского вероисповедания). Помню, это очень смущало многих офицеров полка, и между ними шли толки об этом в самых горячих выражениях. Одни возмущались, что «жида» должны будут называть товарищем, другие, преимущественно молодежь, защищала это новшество. В это время патриотическое чувство заставило многих окончивших университет поступить на военную службу. Было таких несколько и в нашем полку: Кошелев, Нарышкин, кн. Оболенский и др., — всех не упомню, но все лица родовитых фамилий, все из московского университета. Ученики Грановского, разве могли они быть юдофобами? Они и составили ядро той гуманной и просвещенной оппозиции, которая оспаривала закоснелых в предрассудках стариков. «Неужели Николай Антонович (это — мой отец) посадит нас с ним за один стол?» — недоумевающе спрашивали друг друга седоусые офицеры. «Возможно, — отвечали они друг другу. — Вы знаете Николая Антоновича», — и пожимали плечами. Такие же толки шли и среди прислуги, тоже очень встревоженной возможностью появления «жида» за господским столом (тогда существовал обычай, что все холостые офицеры обедали у полкового командира). Когда Гроссман, наконец, появился, отец его принял как всякого вновь прибывшего офицера и пригласил обедать. И офицеры, и лакеи должны были подчиниться, а умное и приветливое лицо молодого врача и его солидные медицинские познания скоро завоевали симпатию большинства, убедившегося, что еврейское вероисповедание не мешает быть добрым и благородным человеком. Для многих это было своего рода открытие.

Сестра, в то время четырехлетний ребенок (она была годом моложе меня), простудилась и заболела воспалением легких. Она уже долго пролежала в постели, когда ввиду заявления пользовавшего ее врача решено было созвать консилиум. Из Николаева был приглашен д[окто]р Кибер, уже раньше ее лечивший, из Вознесенска — д[окто]р Шидловский, пользовавшийся репутацией выдающегося врача с обширными научными познаниями,- наконец, полковые врачи, в том числе недавно прибывший Гроссман. Бедная наша Лиза лежала в детской, так что и я присутствовал на консилиуме. Врачи говорили между собой по-латыни, как тогда было в обыкновении. После долгих повторных исследований, во время которых оживленно говорили Шидловский и Гроссман, наконец, объявлены родителям результаты совещания: Лиза очень больна, и мало надежды на выздоровление. Таково было мнение большинства, но Гроссман находил спасение возможным. По этому поводу Шидловский сказал: «Наш молодой коллега немного разошелся со мной в определении причины болезни. Хотя я и не могу вполне признать его мнение, но многое из его указаний правильно, и если кто-либо вылечит вашу дочь, то только д[окто]р Гроссман, которому советую вполне довериться». Шидловский почитался таким авторитетом, что его совет был исполнен буквально, и Гроссман исцелил нашу Лизу. Натурально, что мы полюбили молодого симпатичного доктора и с радостью слушали из уст отца защиту права евреев на одинаковое со всеми другими людьми

уважение их личности. Равным образом не могло не встречать сочувствие и его негодования против преследования евреев. Тогда это надо было доказывать. Потом это стало аксиомой. А теперь?

Гроссман был в полку отца только в Новой Одессе. Затем его куда-то перевели. В Павловске и в Звенигородке его уже не было, и о дальнейшей его судьбе я ничего не знаю. В Звенигородке в 1856 году отец, произведенный между тем в генералы, сдал полк и, оставшись временно в резерве, вместе со всеми нами переехал в херсонское поместье, в эту еще дореформенную деревню, на которую, однако, уже потянуло освежающим воздухом приближающейся свободы.

С[анкт-]П[етер]б[ург]у 19-го июля 1909 года. I.

<< | >>
Источник: Южаков, С.Н.. Социологические этюды / Сергей Николаевич Южаков; вступ, статья Н.К. Орловой, составление Н.К. Орловой и БЛ. Рубанова. - М.: Астрель. - 1056 с.. 2008

Еще по теме Детские впечатления жестокой действительности:

  1. Формирование впечатлений и управление впечатлениями 81 формирование впечатлений и управление впечатлениями: комбинирование и использование социальной информации
  2. Н.Н. Трубникова Знак и действительность 8 буддийском «тайном учении» Ку:кай «Сё: дзи дзиссо:-ги» («О смысле слов: голос, знак и действительный облик»)'
  3. Агрессия и жестокость в компьютерных играх
  4. 612. Третий и четвертый поводы: злоупотребления, жестокое обращение, тяжкая обида.
  5. 1. Впечатления и идеи
  6. Впечатления Диснейленда не смогут вам помочь
  7. I. Светлые впечатления младенческих лет
  8. "Пестрое кружево” (дорожные впечатления)
  9. Глава 1. О сотворении детей «по образу и подобию» впечатленной окружающей жизни
  10. Отдел третий Степень цельности впечатлений
  11. Б. С. Волков, Н. В. Волкова. Психология общения в детском возрасте. 3-є изд. — СПб.: Питер. — 272 с.: ил. — (Серия «Детскому психологу»)., 2008
  12. Глава шестая Ладак сегодня - ВПЕЧАТЛЕНИЯ АНТРОПОЛОГА
  13. ФИЛОСОФИЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ*
  14. Проблематизация действительности в обществе массмедиа
  15. Социальные планы и действительность
  16. 1. Общие условия действительности сделок
  17. § 4. Условия действительности сделок