ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «НОВЫЕ ОДЫ»

Вот новые доводы за или против принципов поэтического творчества, о которых автор этих од говорил в другом месте. Отдавая свои стихи на суд людей, обладающих вкусом, автор не может не испытывать крайнего волнения, ибо если он верит в теории, порожденные добросовестными исследованиями и усердными размышлениями, то, с другой стороны, он весьма мало верит в свой талант.
И потому он покорно просит просвещенных людей не распространять на его общие литературные принципы тот, несомненно, заслуженный суровый приговор, который будет вынесен его поэтическим опытам. Разве повинен Аристотель в трагедиях аббата д’Обиньяка? 1 А между тем, несмотря на свою безвестность, автору уже пришлось с горечью убедиться, что его литературные принципы, казавшиеся ему безупречными, оклеветаны или по меньшей мере неверно истолкованы. Это и побудило его подкрепить новое издание «Од» простым и честным изложением своих взглядов, которое послужит ему защитой от обвинений в ереси во всех тех спорах, что разделили ныне образованную публику. В литературе, как и в политике, существуют сейчас две партии; идет поэтическая война, кажется не менее яростная и ожесточенная, чем война социальная. Оба лагеря нетерпеливо рвутся к сражению, а не к переговорам. Они упорно не желают изъясняться на одном языке; у них нет ииых слов, кроме приказов для своих соратников и воинственных кликов, обращенных к инакомыслящим. Это — плохой способ понять друг друга. Однако в послбднее время среди воплей враждующкх армий слышатся трезвые голоса,. Между противниками, готовыми броситься друг на друга, встали примирители с разумными речами на устах. Быть может, они будут сокрушены в первую очередь — ну что ж, именно в их рядах хочет занять мёсто автор этой книги, даже если ему суждено погибнуть в борьбе. Он будет отстаивать свое мнение, пусть менее авторитетное, зато столь же чистосердечное. Нельзя сказать, чтобы автор не был подготовлен к самым нелепым нападкам, самым вздорным обвинениям. Среди того смятения, в котором пребывают сейчас умы, говорить еще опаснее, чем молчать; но когда речь идет о том, чтобы просвещать других и просвещаться самому, нужно думать о долге, а не об опасности. Автор готов к этому. Без колебаний поставит он самые назревшие вопросы; как фиванское дитя2, он не побоится потрясать львиной шкурой. И прежде всего, стремясь придать некоторую значительность беспристрастному суждению, посредством которого он хочет скорее уяснить вопрос для самого себя, чем разъяснять его другим, автор отвергает все эти условные термины, которыми обе партии перебрасываются, словно мячами, все эти обозначения без смысла, выражения, ничего не выражающие, туманные слова, которые каждый понимает так, как подсказывает ему его ненависть и его предрассудок, и которые служат аргументами только тем, у кого нет аргументов. Что касается самого автора, то он понятия не имеет, что такое жанр классический и жанр романтический. По мысли гениальной женщины 3, которая первая произнесла во Франции слова романтическая литература, это деление «относится к двум великим эрам в жизни человечества: той, что предшествовала установлению христианства, и той, что за этим последовала» 23. Если буквально понимать это объяснение, окажется, что «Потерянный рай» — классическая поэма, а «Генриада»4 — произведение романтическое. Но никто еще как будто не доказал, что эти два слова, занесенные к нам г-жой де Сталь, следует сегодня понимать в таком смысле. В литературе, как во всякой другой области, есть только хорошее и дурное, прекрасное и уродливое, истинное и ложное. А если так, то, не вдаваясь в сравнения, которые привели бы к принижению или возвеличиванию одного за счет другого, прекрасное24 у Шекспира является столь же классическим (если классическое значит «достойное изучения»), как прекрасное у Расина; и ложное у Вольтера — столь же романтическим (если романтическое значит «дурное»), как ложное у Кальдерона. Все это — простые истины, больше похожие на плеоназмы, чем на аксиомы. Но куда только ни приходится опускаться, чтобы победить упрямство и смутить недобросовестность! Быть может, нам на это возразят, что значение двух этих слов, ставших предметом распрей, за последнее время >бпять изменилось IF что некоторые критики, договорившись между собой, удостаивают отныне названием классического всякое творение ^человеческого духа, созданное до наших дней, тогда как романтической они именуют только* ту литературу, которая растет и развивается/вместе с XIX столетием. Еще не выяснив, почему же эта литература соответствует нашему веку, уже спрашивают, чем она заслужила или чем навлекла на себя специальное определение. Известно, что вся литература несет на себе более или менее глубокий отпечаток своего времени, истории и нравов парода, выражением которого она является. Существует, следовательно,, столько же отличных друг от друга литератур, сколько было различных обществ. Давид5, Гомер, Вергилий, Тассо, Мильтон и Корнель — это< поэты, каждый из которых представляет особую литературу и особую нацию; между ними нет ничего общего, кроме гениальности. Каждый из них выразил и оплодотворил общественную мысль в своей стране и в свое время. Каждый создал для своей действительности целый мир идей и чувств, применительно к этой действительности, к ее движению и в ее границах. Зачем же скрывать под неясным и общим названием те создания поэзии, которые хотя и живут одной душой — истиной, все же не похожи друг на друга, а часто и противоположны по своей форме, своим основам, своей природе? Зачем в то же время впадать в странное противоречие и оказывать честь или наносить оскорбление другой литературе, навязывая ей — несовершенному выражению еще незавершенной эпохи — имя столь же неясное, но при этом исключительное, отделяющее ее от предшествующих литератур? Как будто ее можно взвесить только на другой чаше весов! Как будто она должна быть записана только на обороте литературной летописи! Откуда пришло к ней это название — романтическая! Разве вы обнаружили достаточно очевидную и глубокую связь ее языка с романским или римским языком! Тогда объяснитесь; обсудим, насколько- серьезно такое утверждение; докажите сперва, что оно обоснованно; вам придется еще доказать, что в нем есть хотя какой-нибудь смысл. Одиако сегодня у пас остерегаются затевать спор по этому поводу, ибо спор этот мог бы породить только ridiculus mus 6; хотят, чтобы в слове «романтический» оставалось что-то фантастическое и неопределенное, что делает его еще более страшным. Поэтому все проклятия,, которыми осыпают знаменитых писателей и поэтов наших дней, могут быть сведены к следующей аргументации: «Мы осуждаем литературу XIX века, потому что она романтическая [...] А почему она романтическая? Потому, что она литература девятнадцатого века». После зрелых размышлений мы осмеливаемся утверждать, что такое умозаключение не кажется нам абсолютно бесспорным. Оставим же этот вопрос о словах; оп может интересовать лишь поверхностные умы, которые трудятся над ним со смехотворным усердием. Пусть себе толпа риторов и педантов с серьезным видом перели- ©ает из пустого в порожнее. Пожелаем сил всем этим бедным запыхавшимся Сизифам 7, которые никак не могут вкатить свой камень на невысокий пригорок: х Palus in&mabilis unda Alligat, et novies styx intcrfusa cocrcet8. He станем обращать на них внимание и обратимся к существу дела, ибо легковесная распря романтиков и классиков — это только пародия на действительно важный спор, волнующий пыпе здравомыслящие головы, способные к размышлениям. Оставим же «Войну мышей и лягушек» ради «Илиады». Здесь по крайней мере противники могут надеяться, что поймут друг друга, потому что они этого достойны. Между мышами и лягушками нет ничего общего, тогда как Ахилла и Гектора роднит их благородство и величие. Следует согласиться с тем, что в литературе нашего века происходит широкое, глубоко скрытое брожение. Некоторые люди, наделенные топким умом, удивляются этому; удивительно здесь только их удивление. И в самом деле, если бы после революции, которая поразила все вершины и все корни общества, коснулась и всего великого и всего низкого, всех разъединила и все перемешала до такой степени, что воздвигла эшафот под семью походной палатки и отдала топор под защиту меча; если бы после ужасающих потрясений, которые не оставили в сердцах людей ничего, что не было бы затронуто, а в порядке вещей ничего, что не было перемещено; если бы после такого величайшего события не произошло никаких изменений в умах людей, в характере парода, — разве это было бы не удивительно? Но здесь возникает •одно соображение, на первый взгляд вполне разумное и уже высказанное талантливыми и авторитетными людьми с твердостью, достойной уважения. Именно потому, говорят они, что наша литературная революция есть следствие революции политической, мы оплакиваем ее победу и осуждаем ее творения.
Подобный ход мысли не кажется нам правильным. Современная литература может частично являться следствием революции, не будучи при этом ее выражением. Общество времен революции, ею созданное, имело свою литературу, такую же, как оно само, отвратительную и нелепую. И литература эта и общество умерли вместе и не воскреснут вновь. Всюду в государственных учреждениях возрождается порядок; возрождается он и в литературе. Религия освещает свободу, — у нас есть граждане. Вера очищает воображение,— у нас есть поэты. Право оживает везде и всюду — в нравах, в законах, в искусстве. Новая литература правдива. Что за важность, если она — плод революции? Разве жатва хуже от того, что злаки созрели па вулкане? Какую связь видите вы между потоком лавы, проглотившей ваш дом, и хлебным колосом, который кормит вас? Величайшие поэты мира являлись после великих общественных бедствий. Не говоря о песнопевцах Священного писания, которых всегда вдохновляли прошлые или грядущие несчастья, мы видим, что Гомер явился после падения Трои и катастрофы/в Арголиде, Вергилий— после триумвирата. Брошенный в центр борьбы между гвельфами и гибеллинами, Данте стал изгнанником раньше, чем поэтом. Мильтону пригрезился Сатана в стане Кромвеля. Убийство Генриха IV предшествовало Корнелю; Расин, Мольер и Буало видели бури Фронды. После Французской революции поднимается Шатобриан, — пропорция соблюдена. Не будем удивляться этой примечательной связи между великими политическими эпохами и эпохами расцвета литературы. В мрачном и величественном ходе событий, посредством которых могущество небес являет себя властителям земли, в вечном единстве цели этих событий, в торжественном совпадении их последствий есть нечто такое, что глубоко поражает мысль. То возвышенное и бессмертное, что есть в человеке, внезапно пробуждается при звуках всех этих дивных голосов, возвещающих о близости бога. И дух народов слышит, как в благоговейной тишине долго звучит во мраке, от катастрофы до катастрофы, таинственное слово: Admonet et magna testatur vou per umbras9. Несколько избранных душ подхватывают это слово, и оно удваивает их силы. Отзвучав в общественных событиях, оно вновь гремит в их вдохновении, и уроки небес продолжают жить в песнях. Такова миссия гения, его избранники — это дозорные, что оставлены господом на башнях иерусалимских и перекликаются день и ночь. Итак, современная литература, какой создали ее Шатобриан, Сталь и Ламение10, ни в коей мере не принадлежит революции. Подобно тому, как софистические и безнравственные писания Вольтеров, Дидро и Гельвециев11 заранее выражали новый порядок, рождавшийся среди распада прошлого века, так и современная литература, на которую одни нападают, повинуясь своему чутью, а другие из-за отсутствия проницательности, является провозвестницей того религиозного и монархического общества, которое, несомненно, поднимается из всей этой груды древних обломков и недавних руин. Нужно неустанно говорить и повторять: не жажда нового волнует умы, а потребность в правде, и потребность эта огромна. Большинство превосходных писателей нашего времени стремится удовлетворить ее. Вкус, который есть не что иное, как власть предержащая в литературе, научил их, что произведения, правдивые по существу, должны быть столь же правдивы и по форме. В этом смысле они заставили нашу литературу сделать шаг вперед. Писатели других народов и других времен, даже замечательные поэты великого века, слишком часто забывали на практике тот принцип правды, который оживлял их творчество в целом. Нередко в самых прекрасных местах встречаются у них детали, принадлежащие нравам, верованиям и исто- рическнм эпохам, совершенно чуждым их сюжету. Так, башенные часы, по которым, к великой потехе Вольтера, Брут у Шекспира назначает минуту убийства Цезаря, эти башенные часы, существовавшие, оказывается, задолго до появления часовых мастеров, мы снова видим у Буало, среди блестяще нарисованных языческих богов, — здесь их держит рука Времени. Из пушки, которой Кальдерон вооружает солдат Ираклиуса, а Мильтон — падших архангелов в аду, из этой пушки в «Оде на взятие Намюра» стреляют десять тысяч отважных Алкилов 12, от чего вдребезги разлетаются крепостные стены. А уж раз Алкиды законодателя Парнаса 13 стреляют из пушки, то Мильтонов Сатана, конечно, имеет полное право рассматривать этот анахронизм как честный военный прием. И если в варварские времена литературы некий отец Лемуан, автор поэмы «Святой Людовик», заставляет рога черных Эвменид звучать колоколами сицилийской вечерни 14, то век просвещенный дает нам Жана-Батиста Руссо, посылающего в своей «Оде к графу де Люк», весьма замечательной по поэтической мысли) верного пророка к самим богам, чтоб вопрошать судьбу; если нам очень смешны нереиды, которые по воле Камоэнса неотступно преследуют сотоварищей Васко да Гамы, то в знаменитой «Поездке по Рейну» 15 Буало 25 нам хотелось бы увидеть кого-нибудь другого вместо боязливых наяд, убегающих от Людовика, божьей милостью короля Франции и Наварры, окруженного своими маршалами. Такого рода примеры можно было бы умножить до бесконечности, но делать это бесполезно. Если подобные погрешности против истины и встречаются нередко у лучших наших авторов, то нельзя вменять им это в преступление. Правда, они могли бы ограничиться изучением чистых форм греческих божеств и не заимствовать их языческие атрибуты. Когда в Риме захотели превратить статую Юпитера Олимпийского в изображение святого Петра, то там по крайней мере начали с того, что убрали орла, которого громовержец попирал ногами. Но при мысли об огромных заслугах наших первых великих поэтов в языке и литературе преклоняешься перед их гением и не находишь в себе сил упрекать их в недостатке вкуса. Конечно, этот недостаток был роковым, поскольку он повлек за собой воцарение во Франции того ложного жанра, очень удачно названного жанром схоластическим, который так же относится к классическому, как суеверие и фанатизм к религии, и ме шает сегодня торжеству истинной поэзии только потому, что его поддерживает признанный авторитет великих мастеров, у которых, к несчастью, оп находит для себя образцы. Мы привели здесь несколько- примеров этого ложного вкуса, похожих один на другой, но заимствованных у самых разных писателей, у тех, кого схоласты величают классиками, и тех, кого они называют романтиками; мы хотим показать, что если Кальдерон грешил от избытка невежества, то Буало мог ошибаться от избытка учености, и что если нужно свято придерживаться правил языка, установленных {Буало]-критиком 26, то надо в то же время тщательно избегать фальшивых красок, употребляемых иногда [Буало]-поэтом. Заметим попутно, что если бы литература великого века Людовика Великого обратилась к христианству, вместо того чтобы поклоняться языческим богам, если бы его поэты были тем же, чем были поэты первобытных времен, — жрецами, воспевавшими великие идеи своей религии и своего отечества, — то софистским доктринам прошлого столетия было бы очень трудно, а пожалуй, и невозможно победить. При первых же ударах носителей нового религия и мораль укрылись бы в алтаре литературы, под охраной стольких великих людей. Привыкнув не отделять идей религии от идей поэзии, французский национальный вкус отверг бы все попытки создания безнравственной литературы и заклеймил бы эту гнусность не только как литературное, но и как общественное святотатство. Кто может сказать, что сталось бы с философией, если бы дело господне, которое тщетно защищала добродетель, было бы взято под защиту также и гением? Но Франции не довелось испытать этого счастья; ее национальные поэты почти все были поэтами языческими; и наша литература скорей являлась выражением идей идолопоклонства и демократизма, чем идей монархизма и христианства. Поэтому и удалось философам меньше чем за сто лет изгнать из. сердец людей религию, которой не было в их умах. Именно в том, чтобы исправить зло, причиненное софистами, и состоит сегодня задача поэта. Подобно светочу, должен оп шествовать впереди народов, указывая им путь. Он должен вернуть их к великим принципам порядка, морали и чести; а чтобы владычество его не было в тягость людям, все фибры сердец человеческих должны трепетать под его пальцами, подобно струнам лиры. Истинный поэт никогда пс •будет эхом никакого другого слова, кроме слова божия. Оп всегда будет помнить то, о чем забывали его предшественники, — что у него тоже есть своя вера и свое отечество. Песни его будут вечно славить величие и горести родной страны, запреты и восторги его религии, чтобы и отцам и ровесникам его передалось нечто от его гения и его души и чтобы народы будущего не сказали о нем: «Оп пел в земле варваров». In qua seibebat barbara terra fnil16.
<< | >>
Источник: А. С. Дмитриев (ред.). Литературные манифесты западноевропейских романтиков. Под ред. а. М., Изд-во Моск. унта,. 639 с.. 1980

Еще по теме ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «НОВЫЕ ОДЫ»:

  1. ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ОДЫ И БАЛЛАДЫ»
  2. 2.5. «НОВЫЕ ФИЛОСОФЫ» И «НОВЫЕ ПРАВЫЕ»: ПРОБЛЕМЫ ЛИЧНОСТИ И КУЛЬТУРЫ
  3. Переориентация теории на другие проблемы (Новые методы эмпирического исследования вызывают новые ориентации теоретического интереса)
  4. XII век — новые школы и новые науки
  5. НОВЫЕ ЕРЕСИ И НОВЫЕ ДУХОВНЫЕ ОРДЕНА
  6. «ЭТОГО В СБОРНИКЕ НЕ ЧИТАЙ, МНОГИМ НЕ ПОКАЗЫВАЙ...»
  7. ХАРАКТЕРИСТИКА СБОРНИКА ЗАКОНОВ
  8. 2. Сборники мнений философов
  9. § 3. Аскетические сборники
  10. Статьи из сборников и журналов 153.
  11. Из сборника афоризмов «Пчела»
  12. ПРОЕКТ НОВОГО СБОРНИКА ХРИСТИАНСКИХ ЛЕГЕНД
  13. М. Йованович. СЕРБИЯ О СЕБЕ Сборник, 2005
  14. И. Гёррес ИЗ РЕЦЕНЗИИ НА СБОРНИК «ВОЛШЕБНЫЙ РОГ МАЛЬЧИКА»