Отец и Сын — экзистенциальная драма

Ответы на эти вопросы Юрий Казаков искал до конца своих дней. В 1970-е годы, когда он писал уже редко и мало, увидели свет два его великолепных рассказа: «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал». Замысел этих рассказов вынашивался очень долго.
Еще в феврале 1963 года Казаков записывал в дневнике: «Написать рассказ о мальчике 1,5 года. Я и он. Я в нем. Я думаю о том, как он думает. 30 лет назад я был такой же. Те же вещи». Эта запись приведена в статье М. Холмогорова, далее автор статьи с удивлением отмечает: «И почему-то на той же странице: “Джаз поет о смерти, все о смерти — какая тоска! Но жизнь. А он все о смерти”»273. И в самом деле — почему? Рассказ «Свечечка» построен как монолог отца, обращенный к сыну. Отец напоминает сыну о том, каким тот был в младенчестве своем. Но завязывается сюжет с чувства, которое владеет отцом: «...Такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться — хоть вешайся!» И когда он выходит с сыном на прогулку, то мир видится ему в мрачном и печальном свете: «...Вошли мы с тобой в аспидную черноту ноябрьского вечера»; «Кусты... касались наших лиц и рук, и прикосновения напоминали уже невозвратное для нас с тобой время, когда они цвели и были всегда мокры от росы». А затем свое состояние отец выговаривает в исповедальном слове: «Ах, как не люблю я этой темноты, этих ранних сумерек, поздних рассветов и серых дней! Все уведоша, все погребишися...» И горько жалуется: «Не было никогда у меня отчего дома, малыш!» В сущности, эти сетования на осеннее убывание дней, на бездомье есть выражение состояния человека, задумавшегося о своем пределе, ощутившего совсем рядом с собою дыхание рока и подавленного сознанием своей незащищенности перед смертью. Рядом с отцом, изливающим свою тоску, живет ровной, незатейливой, прозрачной жизнью ребенок. Он занят своим автомобильчиком. И уже первый телесный контакт с ребенком («Ты покорно вздохнул и вложил в мою руку свою маленькую теплую ладошку») вносит ощущение нежности и живой жизни. Потом ребенок произносит изобретенное им словечко: «Ждаль-ждаль!..» — то ли «даль», то ли «жаль», и в нем таинственно звучит и печаль, и надежда. А когда мальчик отошел от отца буквально на несколько шагов в темноту, тот просто «помертвел» от страха, что сын может потеряться в лесу. Потом ребенок прибежал, произошла ссора — все это отслежено повествователем так подробно и так свежо продолжает тревожить, что создается ощущение, будто это было только что. Видно, что отец прочитывает каждый взгляд сына, он испытывает щемящую рефлексию по поводу состояния ребенка, он сам мучается его мукой: «Но вот я взглянул на тебя пристальней, встретил твой какой-то особенный, ожидающий взгляд и увидел твое томление и как бы мечту о чем-то. Звук, ток укоризны и вопрошения исходил от тебя, и сердце мое забилось. — Ну-ну, милый, ладно! — сказал я. — Иди ко мне...» Кульминация рассказа — описание тех мгновений, когда сын и отец, сидя на полу, пускают друг другу автомобильчик, высшая точка этого эпизода — счастливый смех мальчика. Как описан его смех! Такое можно расслышать тем абсолютным слухом, которым только отец может уловить все тончайшие оттенки голоса своего ребенка: «Ты засмеялся своим непрерывно льющимся, закатывающимся смехом, который бывает только у таких маленьких, как ты, детей, когда смех журчит и горлышко трепещет не только при выдохе, но и при вдохе...» Здесь автором найдены какие-то особенные слова, запредельные в своей нежности, трепетности, благоговении. Это то, что называется старинным словом «умиление». И действительно, за всеми эмоциональными реакциями отца стоит буквально молитвенное отношение к своему сыну. Наконец, в последнем эпизоде воочию раскрывается святость отношений между ребенком и отцом. У них есть ритуал: перед сном отец должен рассказать сыну сказку. Но обставляется это так. В детской гасится свет, сын ждет в своей кроватке, и отец входит к нему со свечкой. Вот и теперь: Наконец, я торжественно, медленно стукнул в дверь три раза: «Тук! Тук! Тук!» — тотчас услышал стремительный шорох, — ты вскочил, как пружинка, открыл дверь (кровать твоя стояла рядом с дверью) и выговорил нараспев: — Све-е-ечечка! Озаренный свечой, ты сиял, светился, глаза твои, цвета весеннего неба, лучились, ушки пламенели, взлохмаченный пух белых волосиков окружал твою голову, и мне на миг показалось, что ты прозрачен, что не только спереди, но и сзади ты освещен свечой. «Да ты сам свечечка!» — подумал я... Если ангелы сотканы из света, бестелесны, а их головы окружены лучистым нимбом, то изображение мальчика в этой сцене — это самый настоящий портрет ангела. Да и у той аналогии, которая родилась у отца при виде ребенка — в самом слове «свечечка», слиты и простая человеческая нежность, и нечто подобное религиозному чувству. И в самом деле, он относится к своему сыну, как к чуду, как к свету, к надежде на спасение. Если всякая религия — это мольба о спасении, поиск тех святынь, которые могут помочь преодолеть смерть и забвение, то рассказ Казакова тоже о религии — он об обоготворении собственного ребенка. Образы ребенка, свечечки и огонька в ночной тьме, на который наш герой когда-то вышел, заблудившись в северных лесах (это воспоминание выплывает по логике психологического параллелизма), — все эти образы связываются одной нитью. Нитью надежды на возможность выхода из экзистенциального тупика, вопреки осени, вопреки уходящим отцовским дням и годам, вопреки разлитому в воздухе чувству печали и неизбежной беды. Казаков открыл поразительный философский парадокс: вопреки общепринятым представлениям о том, что в паре «Отец и Сын» опорная роль принадлежит отцу — ибо он оберегает маленького сына от всяких напастей, подстерегающих на каждом шагу, Казаков утверждает, что на самом деле вот этот маленький, хрупкий ребенок держит отца в жизни — одаряет чувством счастья, избавляет от ужаса смертельного одиночества и спасает от обреченности на бесследное исчезновение. Не случайно, связав воедино все три образа — ребенка, свечечки и огонька, герой-рассказчик заключает свое повествование так: «И вспомнив этот давний случай, и думая о тебе, я почувствовал вдруг, как мне стало весело, недавнюю тоску мою как рукой сняло и снова захотелось жить». Напомним, что в первой фразе рассказа было — «такая тоска... хоть вешайся», в финальной — «и снова захотелось жить». Это ответ, это опровержение безысходности. Рассказ «Свечечка» датирован 1973 годом. Спустя четыре года Казаков пишет рассказ «Во сне ты горько плакал». Между этими произведениями есть несомненная связь — не только смысловая, но даже и структурная. Во втором рассказе тоже две части. И первая часть, как и в «Свечечке», наполнена экцистенциальными переживаниями — только на этот раз они связаны не с собственной судьбой героя-рассказчика, а с его воспоминаниями о самоубийстве друга.
Отчего он покончил с собой — ведь у него было все: семья, дети, внуки, была увлеченность своим делом? Рассказчик не может найти ответа, лишь запомнившиеся ему признания друга о приступах хандры, его мучительные размышления о том, что с возрастом даже небо перестает быть высоким и цвет его кажется поблекшим, позволяет предполагать — видимо, к самоубийству его привела та самая жуткая власть темного, что всегда грозно нависает над человеком, — обостренное чувство рокового одиночества, одиночества перед лицом смерти. А вторая часть рассказа — о сыне. Это тот же тип ребенка, который был описан в «Свечечке». Только ангельское в нем выступает еще очевиднее. Вот каким его видит отец впервые, после роддома: Ты сиял белизной, шевелил поразительно тонкими ручками и ножками и важно смотрел на нас большими глазами неопределенного серо-голубого цвета. Ты весь был чудо, и только одно портило твой вид — пластырная наклейка на пупке. Последняя маленькая деталь придает дополнительное ощущение земного, живого, и — святого. Но, если в первом рассказе главное место занимало отношение отца к ребенку, то в рассказе «Во сне ты горько плакал» повествователя прежде всего волнует внутренняя, душевная жизнь мальчика. Точнее — отец видит, что ребенок внутренне сосредоточен, что у него в душе идет какая-то таинственная работа. И отец все время хочет постичь, о чем же думает ребенок, что он знает: «Уж не знаешь ли ты что-то такое, что гораздо важнее всех моих знаний и всего моего опыта?» Взрослый человек ищет ответ на вопрос: почему «и тысячи лет назад ощущалось загадочное превосходство детей? Что же возвышало их над нами? Невинность или некое высшее знание, пропадающее с возрастом?» В сущности, это поиск объяснения того, что было описано в рассказе «Свечечка», — феномена святости, гармонии и чистоты ребенка. Во втором рассказе отец убеждается, что ребенок действительно знает что-то такое, чего не знает он, взрослый человек. Вернее, ребенок не знает, а чует, ведает («лицо твое приобрело выражение возвышенного, вещего знания»). Всем естеством своим он ведает природу, мир, существование. Даже тот особый детский язык, на котором ребенок ведет разговор с окружающим миром, есть особый язык некоего дословесного, дологического общения и понимания: «Чертя палкой по снегу, ты принимался разговаривать сам с собой, с небом, с лесом, с птицами, со скрипом снега под нашими ногами и под полозьями санок. И все тебя слушало и понимало, одни мы не понимали, потому что ты говорить еще не умел. Ты заливался на разные лады, ты булькал и агукал, и все твои ва-ва-ва, и ля-ля-ля, и ю-ю-ю, и уип-тип-уип означали для нас только, что тебе хорошо». Ребенок сам еще — органическая часть природы, не отделившаяся от нее, и все, что происходит в его душе, созвучно окружающему миру, абсолютно однородно с ним. Поэтому он не знает разрыва, мук, колебаний, сомнений, он не знает страха жизни и ужаса смерти. Но как раз во втором рассказе Казаков поймал тот трагический миг, когда обрывается идиллическая гармония ребенка с миром. Однажды отец застает ребенка плачущим во сне: Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал горько, с отчаянной безнадежностью, совсем не так ты плакал, когда ушибался и капризничал. Тогда ты просто ревел, а теперь будто оплакивал что-то навсегда ушедшее. Ты задыхался от рыданий, голос твой изменился! Что ж тебе снилось? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? Отчего же так горько плачет ребенок? Оттого ли, что надорвалась соединительная ткань между ним и природой, и началось отчуждение от целокупности природного естества? Превращение человеческого существа, комочка природы, в «я», осознающее свою «самость», свою неповторимость, — это, конечно, абсолютно необходимая и неизбежная ступень в становлении личности как духовного феномена. Но обретение себя всегда осуществляется через разрыв с почвой, через выделение себя из природного целого. Рано или поздно ребенок, созревая в личность, уже сознанием своим отчуждается от своего природного истока, родительского лона. И в этом великом акте есть свой трагизм — это горе не только для ребенка, это огромная беда для отца: Я чувствовал, что душа твоя, до сих пор слитая с моей, — теперь далеко и с каждым годом будет все отдаляться, отдаляться, что ты уже не я, не мое продолжение и моей душе никогда не догнать тебя, ты уйдешь навсегда. В твоем глубоком, недетском взгляде видел я твою, покидающую меня душу, она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мною навеки! Я тянулся за тобою, спешил, чтобы быть хотя бы поблизости, я видел, что отстаю, что моя жизнь несет меня в прежнюю сторону, тогда как ты пошел отныне своей дорогой. Такое отчаяние охватило меня, такое горе!.. Рассказ завещается на трагической ноте. Родное, материнскоотцовское, превращается в иное, не свое, не родное. И с этого мига сила природы и ее законы начинают восприниматься личностью как нечто жуткое, страшное, роковое. Это — плата человека за право быть личностью. И тут кончается ведовство, и уходит мудрое чутье бытия, начинается мучительный поиск ответа на последние вопросы, начинается движение по бесконечной дороге жизни в поисках восстановления единства с миром, но уже единения осознанного, пережитого, выношенного умом и выстраданного сердцем. И нет конца этим поискам, потому что нет утешительных ответов... * * * Юрий Казаков был тем художником, кто уже в годы «оттепели» стал настойчиво восстанавливать и упрочнять связь современной литературы с традицией классического реализма. В прозе Казакова русская реалистическая традиция продолжила то движение, которое в ней насильственно было прервано после Октября, — она продолжила строить мост между социальными и экзистенциальными сферами человеческого существования. Последовательно двигаясь по этому пути, совершенствуя главный инструментарий реализма — искусство психологического анализа, доводя его до ювелирной, буквально «микронной» остроты и тонкости, писатель вошел в те душевные сферы, которые еще очень робко исследовались классическим реализмом. У Казакова человек, чей характер несет на себе печать своего времени, человек, чья судьба протекает в окружении самых обыкновенных житейских хлопот, вступает, порой сам того не ведая, в интимнейшее общение с вечностью, с бытием, с великим и всесильным природным законом существования. Именно в этой коллизии Юрий Казаков открывал глубочайшую драму человеческого сознания. В прозе Казакова предстал весь диапазон чувствований, вся амплитуда эмоциональных состояний, через которые проходит душа человека, вступившего в контакт с вечностью, — от восторга и умиления перед чудом природы до ужаса и отчаяния перед ее неумолимыми и жестокими законами... 4,
<< | >>
Источник: Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н.. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы, В 2 т. — Т. 1968. — М.. 2003

Еще по теме Отец и Сын — экзистенциальная драма:

  1. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНАЯ ТЕРАПИЯ
  2. 5. Сын
  3. Экзистенциальная философия в ХХ веке
  4. ПОЛОЖЕНА ЛИ ДОПЛАТА, ЕСЛИ СЫН - АСПИРАНТ?
  5. Клитемнестра и её сын Орест46
  6. Экзистенциальный психоанализ
  7. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ ТРЕПЕТ
  8. 15. КОСТЮМНАЯ ДРАМА
  9. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНО ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПСИХОТЕРАПИЯ
  10. ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНО-ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ПСИХОТЕРАПИЯ
  11. ВОЛХ-ВОЛХОВ — СЫН ЯЩЕРА-ВЕЛЕСА.
  12. 1. Драма
  13. 3.6. Экзистенциальные измерения массового сознания
  14. ПИКТЫ И АЭДАН, СЫН ГАБРАНА, КОРОЛЬ ДАЛ РИАДЫ
  15. Драма «раскрестьянивания»
  16. 3.Драма «раскрестьянивания»