Значение книг Аркадия (1925—1991) и Бориса (р. 1933) Стругацких для литературного процесса 1960— 1970-х годов не связано впрямую ни с их литературным мастерством (стиль их сочинений близок к среднебеллетристическому, характеры зачастую схематичны и одноплановы), ни даже с политическими подтекстами, щедро рассыпанными по страницам их фантастических повестей и романов.
Стругацкие значительны прежде всего тем, что с исключительной интеллектуальной честностью исследовали возможные модификации утопического сознания. Каждое их зрелое сочинение строится как острый эксперимент, испытывающий тот или иной аспект идеологии прогресса и прогрессивного воздействия на историю общества и судьбу отдельного человека — идеологии, лежащей в основе не только утопического сознания, но и всей культуры нового времени. Прощание с утопией «коммунизма с человеческим лицом» Стругацкие начинают с того, что в духе -«оттепели» очищают утопизм от тоталитарных обертонов, рисуя в своих ранних кни гах, во многом еще несущих на себе отпечаток влияний И, Ефре, мова («Извне», 1958; «Страна багровых туче, 1959; «Путь на Ал- матею», 1960; «Полдень XXII век (Возвращение)», 1961; «Стажеры», 1962; «Далекая радуга», 1963), картину «коммунизма с человеческим лицом», свободного общества свободных и гуманных людей. Как справедливо отмечает И. Сзизери-Роне, Стругацкие нашли художественные идеи и формы, наиболее адекватные мироотношению и миропониманию научно-технической интеллигенции «оттепельного» поколения: «Молодые представители научной элиты, голосом которой стали Стругацкие (и к которой они принадлежали — по крайней мере, Борис Стругацкий, профессиональный астроном и компьютерщик), верили в то, что именно они станут архитекторами обновленной социалистической утонии. Им казалось, что время выдвинуло их в революционный авангард мирной революции... Благодаря Стругацким наука стала представляться как носитель новой сказочной парадигмы, более реалистичной, чем старая (соцреалистическая) сказочность... но идентичной по структуре»1. Прощание с этой утопией произошло в искрометно-смешной «сказке для научных работников младшего возраста» «Понедельник начинается в субботу» (1965), в которой сказочные черты технократической утопии были иронически обнажены: энтузиасты- ученые превратились в профессиональных волшебников, окруженных домовыми, упырями, русалками и прочими традиционносказочными персонажами. Но сам их мир отчетливо приобрел черты «заповедника гоблинов», интеллектуального гетто (подобного создаваемым в 1960-е годы академическим и «закрытым» городкам), полностью изолированного от «внескаэочной», социальной реальности. Сама утопическая вера в способность научного знания прогрессивно преобразовывать общество превращалась в одну из сказок человечества, не лишенную обаяния, но заслуживающую по крайней мере иронического отношения142 143. Не случайно в «Сказке о Тройке» (1968), продолжающей «Понедельник», шестидесятники-волшебники в сущности капитулировали перед тупой силой гротескно изображенных партийно-советских бюрократов и готовы были признать их невменяемую власть «действительной, а следовательно, разумной». (Публикация сильно урезанного варианта этой сказки в журнале «Ангара» привела к закрытию журнала и запрету на издание книг Стругацких, негласно существовавшему до 1980-х годов.) Однако радикальный поворот в творчестве Стругацких обозначился чуть раньше — в повести «Трудно быть богом» (1964), написанной в последний «оттепельный» год. История «прогрессора» Антона Руматы, засланного с коммунистической Земли на планету Арканар, несмотря на «средневековые», «мушкетерские» и «шпионские» ассоциации, напоминала все же о сюжетах куда более близких и совсем не экзотических. Стругацкие рисовали общество, уверенно движущееся в сторону тоталитарного режима, одновременно похожего на нацизм и сталинизм; и средневековые декорации, в которых этот переворот совершался, могли обмануть разве что руководителей Руматы с коммунистической Земли, уверенных в том, что, в соответствии с некой «базисной теорией» (прозрачный псевдоним марксизма), средневековье и фашизм несовместимы. Однако конкретные детали аркаиарской истории и арканарского фашизма воспринимались как достаточно внятные и актуальные на исходе «оттепели» намеки на надвигающуюся опасность нового сталинизма — «серого слова и дела». Причем очень показательно, что Стругацкие акцентировали тот факт, что фашизм рождается из взаимного согласия между устремлениями закулисных безликих ничтожеств, «гениев посредственности», и нравственной дикостью, ксенофобией и агрессивностью «широких народных масс». Погромы и казни интеллекгуалов-книж- ников, разгул стукачей и «штурмовиков», уния между властями и криминальными «авторитетами», а главное, тотальное озверение всех и вся — вот симптомы надвигающейся опасности. Вчера на моей улице забили сапогами старика, узнали, что он грамотный. Топтали, говорят, два часа, тупые, с потными звериными мордами... Люди это или не люди? Что в них человеческого? Одних режут прямо на улицах, другие сидят по домам и ждут своей очереди. И каждый думает: кого угодно, только не меня. Хладнокровное зверство тех, кто режет, и хладнокровная покорность тех, кого режут. Хладнокровие — вот что самое страшное. Эти и подобные пассажи, рассыпанные по страницам повести, переводили фантастический конфликт между «прогрессором», посланцем высокоразвитой и гуманной нивилизации, и теми, кому он должен нести прогресс, в измерение социальное, а точнее, социально-культурное. «Прогрессор» Румата становился под пером Стругацких парадигматической фигурой русского (и выжившего в советской России) интеллигента, с одной стороны, по своим нравственно-культурным идеалам и принципам отличающегося от «народных масс», как от инопланетян, а с другой стороны, наследующего традиции уважения к народу, бескорыстного служения ему и даже преклонения перед народом за его страдания.
Экспериментально смоделированный тоталитаризм усугубляет отчуждение, и интеллигент становится «богом*, обладающим возможностями, далеко превосходящими уровень цивилизации, в которую он послан с благородной миссией. Но вот любовь и вера в народ и, шире, гуманистические идеалы — не выдерживают испытания экспериментальной ситуацией. Румата признается самому себе: Что со мной произошло? Куда исчезло воспитанное и взлелеянное с детства уважение и доверие к себе подобным, к замечательному существу, называемому «человек»? А ведь мне уже ничто не поможет. Ведь я же их по-настоящему ненавижу и презираю... Не жалею, нет — ненавижу и презираю. Я могу сколько угодно оправдывать тупость и зверство этого парня, мимо которого я сейчас проскочил, социальные условия, жуткое воспитание, все что угодно, но я теперь отчетливо вижу, что это мой враг, враг всего, что я люблю, враг моих друзей, враг того, что я считаю самым святым. И ненавижу я его не теоретически, не как «типичного представителя», а его самого, его как личность. Ненавижу его слюнявую морду, вонь его немытого тела, его слепую веру, его злобу ко всему, что выходит за пределы половых отправлений и выпивки... Разве бог имеет право на какое-нибудь другое чувство, кроме жалости? Нет, Румата сердечно привязан к тем, кто вышел за пределы общей дикости: к чудакам-книжникам, тонкой и сердечной Кире, преданному и заботливому мальчику Уно, портосообразному барону Пампе. Но именно эти исключительные человеческие экземпляры первыми попадают нод ножи «серых», подравнивающих всех по своему недочеловеческому ранжиру. Эксперимент, поставленный Стругацкими, вовлекал в себя и читателей повести. Захваченные инерцией мушкетерско-шпионского дискурса, читатели не могли не чувствовать радостного удовлетворения в тот момент, когда доведенный до отчаяния Румата принимался крошить своим волшебным мечом всех подряд, от грязных «штурмовиков» до их могущественных вождей. Но финал повести, когда Румата уже оказывался на Земле, среди близких и, главное, подобных ему людей, напоминал о том, что, совершая свой выбор, Румата перешагивал за какую-то существенную нравственную грань, и о том, что статус бога с разящим мечом в руке не всегда совместим со статусом человека: Он протянул к ней огромные руки. Она робко потянулась к нему и тут же отпрянула. На пальцах у него... Но это была не кровь — просто сок земляники. Двусмысленность этого финала подчеркивала драматическую неразрешимость коллизии интеллигента-«прогрессора» и народа. (Интересно, кстати, что сама идея «прогрессорства» впервые появляется в повести Стругацких «Полдень XXII век (Возвращение)», 1961, и в этой повести она еще представлена как всецело романтическая, однозначно благородная, хотя и трагическая, МИССИЯ.) Темы, намеченные в «Трудно быть богом*, проходят через все последующее творчество Стругацких. В повестях «Обитаемый остров» (1969) и особенно в «Гадких лебедях» (впервые опубликована в 1971 году в Германии, в России — только в 1987 году) социальное отчуждение интеллигентов, загоняемых в гетто, приравниваемых к биологическим мутантам и, возможно, таковыми являющихся (в силу повышенной чувствительности к государственной лжи и насилию), интерпретировалось писателями как отчетливый симптом фашизации советского общества (условность декораций в той или другой повести не могла, конечно, скрыть подлинного объекта художественного анализа — советского «застойного» тоталитаризма). Возможно, наиболее сильно в художественном отношении мотив отчуждения интеллигенции («прогрессоров») был реализован в сатирической повести «Улитка на склоне» (1966, 1968), написанной в лучших традициях кафкианскоЙ фантасмагории. В этой повести герои-интеллигенты, филолог Перец и биолог Кандид (последний в отдельной части, опубликованной издательством «Ардис» под названием «Лес», 1981), оказывались заброшенными в реальность, разделенную на два несовместимых мира — Лес и Управление по делам леса. Лес представлял собой развернутую метафору народа, живущего по неясным биологическим законам, разделенного на враждующие племена, кишащего ловущками и мрачными тайнами. Единственная «идеология», которая ощущается в глубине этого «коллективного-бессознательного», — это ксенофобия, страх и ненависть к чужаку, легко перерастающая в фашизм. Управление, в свою очередь, аллегорически и в то же время детально моделировало советскую бюрократическую машину, тоже живущую по своим иррациональным законам, непрерывно имитирующую деятельность, но способную лишь санкционировать бесполезные попытки искоренить Лес, а на самом деле, совершенно бессильную как-либо реально вмешаться в его странную жизнь. Один из интеллигентов-«прогрессоров», Кандид, оказавшись в Лесу, доказывал, что он способен, по крайней мере, сохранить разум и человеческие чувства, хотя и не добивался ни любви, ни доверия со стороны «лесных жителей». Как пишет американская исследовательница творчества Стругацких, И.Ховелл, «отказ Кандида капитулировать — героический, но бесплодный Жест — превращал его в своего рода юродивого»144. Что касается Переца, попавшего в Управление, то он, удивляясь и сопротивляясь административному безумию, в конечном счете находит себя в кресле директора Управления и, несмотря на начальные планы реформировать всё и вся, капитулирует: понимая собственное бессилие изменить что-либо, как в Лесу, так и в Управлении, он подписывает оставшийся от предыдущего директора абсурдный приказ, по сути соглашаясь на функцию очередного бюрократического «органчика». Зажатые между несовместимыми и по-разному абсурдными мирами Леса и Управления, интеллигентьыщро- грессоры» оказываются в принципе бессильны. Их язык разума и культуры непереводим ни на язык народного, докультурного хаоса, ни на язык административного абсурда. Именно поэтому они обречены либо на превращение в юродивых «мутантов», либо на капитуляцию.