ОЧЕРК ИСТОРИИ РАЗВИТИЯ социологии В КОНЦЕ XIX И В НАЧАЛЕ XX ВЕКА 157
1
Сколько-нибудь крупные, оригинальные и детально обоснованные социологические системы возникли за несколько десятилетий до той эпохи, которой должно коснуться наше изложение. Огюст Конт сложил свою доктрину еще в первой половине XIX столетия; Г.
В настоящее время Европа и Америка покрылись целою сетью обществ, ставящих себе целью изучение то социологии, то социальной науки вообще, то общественной философии; в них читаются рефераты, происходят прения, печатаются бюллетени, нередко включаемые в социологические журналы или социологические ежегодники или, наконец, в специальные издания, вызванные к жизни съездом людей, интересующихся социологией. Такие журналы и ежегодники издаются в Париже, Риме, Лондоне, Чикаго, а в последнее время сделаны были попытки, не вполне удачные, основать такой же орган в Швейцарии. В Германии вышло два тома отчетов о двух социологических конгрессах и начал издаваться особый журнал, посвященный социологии. Лондонское общество социологов издавало сперва сборники прочитанных в нем рефератов под названием Sociological Papers, а затем взамен их выходит ежемесячник Sociological Review. Вскоре после создания Рене Вормсом «Обозрения социологии» в Париже возник и «Социологический Ежегодник» Дюркгейма. Он одно время печатал самостоятельные работы самого Дюркгейма и лиц, примыкавших к нему по направлению. За последние годы он довольствуется одним критико-библиографическим разбором сочинений, могущих интересовать социолога. Такими сочинениями считаются не одни только трактаты по социологии абстрактной, но и сочинения по конкретным социальным наукам: по этнографии, праву, политической экономии, морали, религии. Вскоре после выхода в свет первого журнала по социологии, во главе которого стал Рене Вормс, группой итальянских философов, экономистов, юристов и этнографов основан был международный журнал по социологии: «Rivista intemazionale di sociologia». Издатели поняли свою задачу весьма широко: они печатают статьи и по общей социологии, и по конкретным наукам об обществе: статистике, этнографии, морали, праву, экономике и политике, истории вообще и истории культуры в частности, раз эти работы дают материал для социологических обобщений. Издавна печатается также в Чикаго «Американский журнал социологии», во главе которого стоит Смолл, также с широкой программой, не исключающей возможности появления в нем статей по конкретным наукам об обществе, И помимо социологических журналов, «Философское обозрение» Рибо и «Журнал исторического синтеза» Бэра помещают не мало статей социологического содержания.
\
ч
2
Другую особенность разработки социологии за рассматриваемый нами период представляет то, что социология вошла в круг предметов, преподавание которых происходит в высшей школе. Почин и в этом отношении положен был в Париже. Г. Тард в последние годы своей жизни читал курсы по вопросам коллективной психологии и социологии, занимая в College de France кафедру новой философии. Дюркгейм одно время заступал в Сорбонне Бюиссона на кафедре педагогики и читал лекции социологического содержания, а затем для него создана была специальная кафедра социологии, или социальной философии. Свободный курс по социологии читает в Ecole de Droit в Париже Р. Вормс. Одно время он заменял Бергсона в College de France и прочел в нем курс социологии. В «Школе политических наук» в Париже также читались Тардом лекции по социологии, и серия лекций по социологии была прочитана в «Школе социальных наук» различными социологами, в том числе и мною. Лекторы чередовались в таком порядке, чтобы по одному и тому же или смежному вопросу могли быть изложены расходящиеся между собою доктрины: за Тардом читал Дюркгейм или Бело. Каждая лекция сопровождалась обменом мыслей лектора с аудиторией, в которой сидели нередко представители различных социологических школ и направлений.
В Брюсселе преподавание социологии Де Грефом возникло одновременно с основанием «Нового университета». Оно ведется в широких размерах, что дает возможность лектору уделять немало времени и описательной социологии. С этой стороной его преподавания русские читатели могут познакомиться по «Итогам Науки», в одном из выпусков которых появилось сделанное самим Де Грефом краткое изложение его курса. В Берлинском университете проф. Зиммель уделял часть своего преподавания и социологии. В Киле проф. Тонниес также преподает социологию. В южно-немецких университетах, как и в Цюрихском политехникуме, читались и читаются курсы и по общей социологии, и особенно по вопросам социологии генетической, Гроссе, Фиркандтом и др. В Риме Ферри преподает уголовную социологию, а в Турине и Милане, в университете и высшем коммерческом институте читают лекции по социологии экономической. В России существует пока одна только кафедра по социологии при Психоневрологическом институте. Она в течение двух лет была занята мною, а в настоящее время проф. Е.В. де Роберти.
Социологического направления придерживаются в своих чтениях также некоторые профессора высших коммерческих институтов и женских курсов при лаборатории имени П. Ф. Лесгафта.
* ?.. ..1 , ?'; 1
3
Социологических доктрин, обнимающих все стороны абстрактного обществоведения, мы за протекшую четверть века находим сравнительно немного. Во главе всех их по своей оригинальности и разработанности стоит доктрина Габриэля Тарда. Ее обыкновенно обозначают, совершенно неправильно, на мой взгляд, термином «теория подражания», тогда как в действительности она стремится показать, что жизнь обществ развивается на почве коллективной психологии, факторами которой одинаково являются личное изобретение и массовое приспособление, причем второстепенную и промежуточную стадии между обоими занимает столкновение двух или большего числа противоположных течений, созданных опять-таки индивидуальными изобретениями. Это по природе своей психологическое обоснование социологии стоит в резком противоположении с двумя направлениями, одно из которых строит социологию на началах биологии, а другое ищет для социологии самостоятельных законов. Каждое из этих направлений имеет нескольких, во многом расходящихся между собою, представителей. Наконец, за пределами этих двух школ можно отметить еще такие, которые строят социологию на законах, общих органической и неорганической природе. Таково, например, учение Оствальда с его энергетикой.
В среде социологов, ищущих для нее отличных от биологии и психологии законов, некоторые, как, например, Е.В. де Роберти и Дюркгейм, считают возможным избрать отправным пунктом не индивидуальную, а коллективную психологию. При этом сам собою встает вопрос: эта коллективная психология,— не видоизменяется ли она параллельно переменам, происходящим в обществе? С этим вопросом связан обратный — вопрос о том, в какой мере сама общественная психология, видоизменяясь, определяет тем самым и дальнейшую эволюцию общества, в частности возникновение отдельных общественных институтов? Я понимаю этот термин в самом широком смысле, позволяющем считать «институтами» и язык, и религию, и нравы, и юридические обычаи и порядки, начиная от семейных, переходя к кланово-родовым, ебщинно-поместным и государственным, в свою очередь распадающимся на порядки города-государства и политического союза, объединяющего ряд городов и сел, наконец, союза государств, в конце концов сливающегося с понятием объединенного человечества.
Имея то общее, что свои социологические обобщения они строят на почве коллективной психологии, писатели названной группы различаются между собою тем, что одни особенно выделяют значение умственного прогресса, и в частности накопление знаний (Де Роберти), другие устанавливают непосредственную связь между поступательным развитием общества и обособлением занятий (Дюркгейм); третьи считают важнейшим фактором социологических изменений изменение техники производства (школа экономического, или исторического, материализма); четвертые особенно подчеркивают всеопределяющую роль появления обмена и постепенного его расширения (Де Греф).
На одной почве с Тардом стоит ряд писателей: во Франции Палант, в Америке Уорд, выработавший свою основную доктрину еще до появления книг Тарда, и в большей степени Гиддингс и Балдвин.
К биологической, и в частности антрополого-этнографической школе можно отнести одинаково и Лапужа, и баденского статистика Аммона, и даже Гумпловича с его теорией расовой борьбы, как важнейшего фактора социальной жизни вообще и государственной — в частности.
Есть, наконец, социологи, которые подчеркивают влияние, какое оказывают на развитие особого общественного и государственного типа те самые физические условия, о которых говорили еще Иппократ, Бодэн, Монтескье, а в более близкое к нам время Бокль. Это школа, которую можно обозначить термином географической, каковой она сама не прочь именовать себя. При этом одни из социологов приписывают особое значение климату и почве, другие — длине береговой линии, рекам и вообще путям сообщения, в частности Демоленс, Л. Мечников и Ратцель.
Встречаются между социологами и умеренные последователи той самой органической теории, которая нашла выразителей себе в Спенсере, Шеффле, Лилиенфельде. Такими писателями можно считать из русских Новикова, из французов Р. Вормса.
Разновидность представляет в этой группе социологов, примыкающей к биологической школе, проф. College de France Изулэ, в том смысле, что он ищет аналогий с государством не в организмах высших животных, а у беспозвоночных. Государство является у него своего рода несовершенным организмом и тем не менее играет всеопреде- ляющую роль в выработке нашей индивидуальности. Одна из глав написанного Изулэ сочинения «Le cite modeme» обозначена словами: «Если у нас есть душа, то мы обязаны ею государству». Последователь органической школы является таким образом одновременно и ревнителем коллективной психологии. 4
;
Обозначив таким образом в общих чертах различие отправных точек зрения у большинства современных социологов, я считаю нужным обратить внимание читателей еще на то обстоятельство, что самые задачи социологии понимаются современными ревнителями этой науки неодинаково. Одни смотрят на социологию, обозначаемую ими подчас термином социальной философии, как на синтез обобщений, к каким приводит параллельное изучение конкретных наук об обществе: таковы Вормс, Дюркгейм, Тард, Гиддингс и т.д. Другие, и во главе их Зиммель и Тённиес, полагают, что ближайшей задачей социологии является изучение факторов и форм общественности. Социология таким образом как бы сама является конкретной наукой об обществе, имеет свою определенную сферу и не исключает возможности существования бок о бок с нею и народной психологии и философии истории. То, что для других социологов, как, например, для Уорда, вслед за Контом и Спенсером, является не более как социальной динамикой, т. е. частью социологии, — я разумею область эволюции и прогресса,— то самое выделяется в особую научную дисциплину — философию истории, или «исторический синтез». Не случайным надо считать то обстоятельство, что именно немецкие социологи ограничивают область абстрактной науки об обществе изучением природы общественности, факторов, вызывающих ее к жизни, и форм, ею принимаемых. Ведь философия истории имеет в Германии отдаленное прошлое. Гегель посвятил, например, целый том раскрытию в истории «всемирного духа»; если этот «дух» в настоящее время и обозначается другими терминами, например, Логос, то это, разумеется, нисколько не меняет дела.
Заканчивая сказанным наш общий перечень социологических систем, мы намерены в ближайших главах обозреть: 1) биологическое направление в социологии, 2) психологическое, 3) то, которое устанавливает самостоятельные законы для социологии и само распадается на школы: а) коллективно-психологическую и Ь) экономическую, с ее различными разновидностями. Я остановлю затем внимание читателя на современных учениях о социальной динамике. В них можно отметить два направления: а) одно, вслед за Контом и его отдаленными предшественниками: Тюрго, Кондорсе и Сен- Симоном, признает поступательный ход общества, его прогресс; Ь) другое допускает, самое большее, эволюцию обществ в смысле их дифференциации и интеграции. И то, и другое направление одинаково отводят место вопросам о происхождении общественных институтов: религии, морали, права, языка и искусства, знания и техники. Сумма вопросов, связанных с генезисом всех перечисленных учреждений, обнимается иногда термином древнейшей истории культуры, иногда термином генетической социологии. Я вслед за Козентини отдаю предпочтение этому последнему термину.
' Л' . ? . . .•???" ? - Л': " : '? і
х ..Г И '
Биологическое направление в социологии
§1 ?
Учение о том, что общество — живой организм, постоянно развивающийся, которому известны детство, молодость, возмужалость и престарелость, отдельный части которого осуществляют физиологические функции питания и размножения, у которого имеется свой особый мозг, или центральный сензорий, свое сердце, своя нервная система, имело своих поборников и в древности, и в средние века, и в самом начале нового времени. Платон сравнивал уже государство с человеком-гигантом. В своих «Могаїіа» Плутарх дает дальнейшее развитие той же доктрины. В Средние века она высказывается автором «Polycraticus» Иоанном Салисберийским, в XVII веке знаменитый Томас Гоббс в своем «Левиафане» дает ей наиболее стройное и, до некоторой степени, оригинальное выражение. Всех этих писателей можно отнести к числу предшественников Спенсера, Лилиенфельда, Шеффле, Рене Вормса и Я. Новикова, но с той оговоркой, что под влиянием Дарвина они особенно подчеркивают в своих теориях элемент развития, или эволюция, общества. Спенсер сводит его, как известно, к двустороннему процессу дифференциации и интеграции, т. е. к постепенному обособлению отдельных органов для отдельных функций того живого организма, каким в его глазах является общество, и исключительного сосредоточения затем в таких обособившихся органах тех функций, которые первоначально осуществлялись всем общественным телом или, по меньшей мере, многими его составными частями.
Современный поборник органической теории общества, Рене Вормс, пошедший далее всех своих предшественников по пути смелых аналогий, отождествивший, например, с человеческим сердцем биржу, в новейших своих трудах более или менее отступает от мысли — подводит отдельные общественные функции и институты под понятие физиологических отправлений и предназначенных для них органов. Но наш соотечественник Я. Новиков остается по-прежнему одним из эпигонов доктрины, одно время охватившей собою широкие круги столько же ученых, сколько и журналистов.
Недостатки органической теории общества не раз были указываемы. Еще недавно, в 1-м томе моей «Социологии», мне пришлось резюмировать те возражения, какие были представлены против нее на одном из конгрессов Международного Института.
В прениях принял участие Тард.
«Я не вижу,— сказал он,— какую пользу принесла нам эта теория, и в то же время ясно сознаю порожденные ею вредные последствия. Ею я объясняю появившуюся между социологами тенденцию принимать за нечто действительно существующее простые отвлечения, довольствоваться голыми фразами, как, например, социальный принцип, душа толпы, социальная среда и т.д.». Влиянием той же аналогической методы, постоянным сопоставлением общества с живыми организмами, объясняет Тард и то пристрастие к учению о прямолинейном прогрессе, об однообразно совершающейся у всех народов эволюции, которая признается за обществами по образцу той эмбриональной серии различных состояний живого организма, в которой сказывается его рост. Тард поспешил прибавить, однако, что допускает существование действительных аналогий между организмами и обществами. Но такие аналогии имеются со всякого рода агрегатами, какова бы ни была их природа: астрономическими (солярная система), химическими (молекулы), физическими (кристаллы), наконец, биологическими. Эти аналогии объясняются тем, что все эти агрегаты руководимы в своей деятельности одной механикой или одной логикой. Сходства между биологическими агрегатами и агрегатами социальными потому уже более значи тельны, что обоим присуща идея конечности. Только в той мере, в какой живые организмы и общества преследуют сходные цели: роста, защиты против нападения и т.д., общественные структуры и функции представляют сходства с биологическими158.
К систематическому осуждению органической теории Людвиг Штейн, автор компилятивной работы: «О различных вопросах обществоведения», так или иначе решаемых современными социологами, прибавил короткий, но весьма верный очерк того порядка, каким эти старинные уподобления общества и организма постепенно перешли в утверждения их полного сходства. «Уже Платон называет государство громадным человеком. У Аристотеля эта метафора Платона не носит более характера поэтической фикции, а действительной аналогии. Государство сделалось организмом, т.е. громадным человеком, а сам человек был признан существом общественным. Аристотеля надо поэтому считать действительным отцом теории социологического макрокосма. Но Аристотель все же признавал это сопоставление только сопоставлением; у Спенсера же речь заходит уже о параллелизме. Экзодерма, энтодерма, мезодерма признаются существующими одинаково и в структуре организмов, и в структуре общества. На самом же деле речь может идти только о соответствиях и параллелизмах. Лилиенфельд доводит последствия таких поисков за уподоблениями до конца, говоря, что общество не только похоже на живой организм, но что оно есть живой организм. Итак, в целом историческое развитие органической теории может быть представлено в следующем виде. У Платона оно является метафорой, у Аристотеля — аналогией, у Спенсера — параллелизмом, у Лилиенфельда — абсолютным тождеством»159.
Учение о государстве-организме встретило отрицательное отношение к себе и со стороны юристов.
Возражая против органической теории, Зейдлер справедливо пишет: «При развитии того положения, что государственное общество — организм, Спенсер, а за ним Лилиенфельд, Шеффле, Вормс поставлены в необходимость сойти с реальной, естественно-научной точки зрения. Чтобы получить совершенное подобие живому организму, они вводят в понятие его, когда речь заходит об обществе, не только людей, его составляющих, но и созданные ими вещественные продукты, “междуклеточную субстанцию” — по выражению
Лилиенфельда. С естественно-научной точки зрения кажется странным отождествлять с физиологическим актом кровообращения, происходящим внутри человека, денежное обращение, совершающееся между людьми, сближать нервную систему с телеграфами, артерии и вены — с путями сообщения, сердце — с биржей, волосы и ногти — с крепостными стенами и т. д. Так как без включения этих вещественных продуктов человеческой деятельности в число составных частей общественного организма нельзя получить и самого представления о нем, то приходится прийти к заключению, что его на самом деле и нет налицо»160.
Ряд основательных возражений против органической теории приводит Иеллинек. «Органическая или органологическая гипотеза, говорит он, переносит определенные отношения и признаки естественных организмов на государство и народ, полагая, что она делает их этим более понятными и в то же время создает высшую форму синтеза естественных и политических явлений. Такими признаками являются единство во многообразии, в силу которого государство и его народ остаются неизменными, несмотря на смену их членов; далее, медленное преобразование того и другого на историческом пути; затем такого рода взаимодействие членов целого и отдельных его функций друг на друга и всех вместе на целое, что целое всегда кажется существующим для отдельных членов, а последние в свою очередь — в интересах целого; наконец, бессознательный, так называемый естественный, рост и развитие государственных учреждений, которые как бы не дают возможности выводить их из сознательной разумной воли индивидов, а превращают их, напротив, в непреодолимые силы, в которые человеческое усмотрение может внести лишь самые незначительные изменения, поскольку эти изменения являются устойчивыми»161.
Определив таким образом то, что может считаться существенными признаками государственного организма, Иеллинек приступает к проверке правильности подчеркиваемых им аналогий. Он справедливо указывает на то, что рядом с бессознательным образованием государственных учреждений мы постоянно имеем дело и с сознательным их установлением.
В подтверждение этого положения можно привести целый ряд исторических фактов. Так, немцы в эпоху Возрождения переходят от своего местного права к рецепированному римскому. Здесь мы имеем дело с сознательным выбором. Немецкое общественное развитие этого времени сказалось в переходе от натурального хозяйства к меновому или денежному. Римское право являлось правом, отвечающим условиям менового хозяйства. Поэтому, вместо того, чтобы вырабатывать новое право в смену праву, более приуроченному к условиям самодовлеющего хозяйства, существовавшего в Германии в Средние века, немцы предпочли заимствовать чужое право и произвели рецепцию римского соответствующего новым условиям хозяйственной жизни.
Приверженцы органической теории говорят, что государство растет, как ребенок. Подобно тому как рост ребенка не обусловливается его доброй волей, точно так же и развитие государства происходит совершенно независимо от воли лиц, в состав его входящих. Между тем в действительности государства развиваются и совершенствуются не естественным путем, а при самом деятельном участии людей, их ее составляющих.
Строй государств может испытывать коренные преобразования под влиянием деятельности людей. Хотя, разумеется, петровская реформа и была результатом военной и финансовой необходимости, но если бы царский престол занимал не Петр Великий, а, скажем, царь Федор, то, по всей вероятности, великой реформы не последовало бы. Нельзя говорить исключительно о естественном росте в самопроизвольном развитии государственных учреждений, устраняя тем самым всякую возможность сознательного их изменения.
Под влиянием органической теории государства у историков учреждений сложились некоторые предрассудки. Так, одни утверждают, что все государства пройдут стадию конституционного устройства, что, следовательно, рано или поздно, и в Тибете водворится конституционный режим. Так будет потому что конституционные порядки утвердились в Англии, Франции л в других европейских государствах. Эта точка зрения, несомненно, складывается под влиянием неправильного положения, что учреждения развиваются сами собой, что человеческая деятельность тут ни при чем, что — хотят того люди или не хотят,— а известные учреждения все-таки появятся. Но ничто в государственной жизни само собой не происходит; для всякого изменения нужен волевой акт.
Мысль эта настолько проста, что нет надобности долго останавливаться на ней. Французское общество в 1789 году несомненно созрело для политического переворота. Но если бы не было таких
людей, как Мирабо, Сийес и многие другие замечательные деятели великой революции, если бы не было сознательных актов с их стороны, то завоевания ее не были бы так обширны и успех ее был бы, несомненно, не столь быстр, верен и значителен. История народов не представляет всегда удачных переворотов, к которым общество было подготовлено предшествующим развитием; неудачи имеют место именно тогда, когда оказывается недостаточно элементов для проведения в жизнь необходимых решений. Сравните английское общество эпохи двух революций XVII века и французское в эпоху Фронды. В Англии происходит радикальный переворот, сопровождаемый созданием кратковременной республики и протектората Кромвеля, а затем реставрацией, которая сохраняет, тем не менее, многие решения, намеченные или проведенные ранее революцией. Когда же новое правительство Иакова II отказывается идти тем же путем, происходит новая революция, после которой обеспечено торжество обновленного строя. Одновременно с английской революцией во Франции происходит движение, слывущее под названием Фронды (fronde — детская игрушка), и последствием является усиление абсолютизма.
Имея перед глазами конкретные исторические факты, необходимо прийти к заключению, что одного естественного роста недостаточно для развития государства; нужны еще люди, нужна человеческая воля. И вот эту мысль высказывают, когда говорят, что органическая теория с ее самопроизвольным развитием не выдерживает критики.
Опять-таки совершенно правильно Иеллинек замечает, что органическая теория заблуждается, когда думает, что человечество в своем развитии неизбежно подчинено законам прогресса и законам регресса. Очевидно, что если сопоставлять в этом отношении государство с индивидом, то пришлось бы признать, что жизнь государства распадается на несколько периодов: период детства, период отрочества, зрелости и, наконец, старости. О стариках говорят, что они впадают в детство. Очень возможно, что некоторые государства возвращаются к уже пройденным стадиям развития, но сказать, что все государства должны перейти к возрасту старости, нельзя. Еще недавно французы говорили нам, что у нас удивительно детские учреждения. Лет десять тому назад мы не могли бы сказать, к чему х нам предстоит перейти от возраста детства,— к возрасту юности или возрасту зрелости; точно так же мы не можем решить и теперь, переживаем ли мы в данный момент состояние старческой дряхлости
или какое иное. Что представляет собою Персия в настоящее время? Залог роста или начало одряхления? Сказать трудно, но, во всяком случае, нет необходимости наступления этого последнего периода.
Изображать возникновение новых государств, как результат воспроизведения себе подобных, невозможно. А между тем когда мы говорим, что государство есть живой организм, то мы должны признать и такой путь возникновения государства. Представители органической теории хотели найти аналогию между организмом и государством и в этом отношении. Они говорили, что подобно тому, как человек является отцом, точно так же и государство может быть отцом. Есть государства-метрополии и есть государства-колонии. Эти последние возникают путем воспроизведения первыми себе подобных. Но такое рассуждение может быть признано правомерным: во-первых, не все государства имеют колонии, а во- вторых, со временем, когда земной шар будет заселен, до на будет прекратиться, очевидно, и колонизационная деятельность. А для прошедшего времени возникает вопрос: занимались воспроизведением себе подобных Рим, постепенно обнявший собой весь мир, и Россия, населившая Сибирь и завоевавшая Туркестан или же они только расширяли свое собственное тело? Думаю, что последнее ближе отвечает действительности.
Разумеется, еще менее проведение аналогии между различными функциями государства соответствующими им учреждениями и жизненными функциями приуроченными к различным органам тела. Говорить о путях сообщения, как о нервах, о бирже как о сердце, и т.д. и т.д., очевидно, прием, который не может быть оправдан и не заслуживает термина «научный».
Меньшей критике подлежит определение государства, к которому прибегает Спенсер: государство есть суперорганизм. Но так как другого суперорганизма мы не знаем, то государство может быть и суперорганизм, а что такое оно из себя представляет, этого из такого определения мы вывести не можем.
Критиковать органическую теорию государства, как можно увидев из сказанного, не трудно. Критикуют ее социологи, а за ними юристы. Известный государствовед Блюнчли, имя которого сорок лет тому назад было, несомненно, более популярно, чем имя Иеллинека или Эсмена в наше время, не только полагал, что государство есть организм, но он находил в нем черты, которые позволяли ему считать государство мужской особью, а не женскою. Но так как мужчина не может существовать без женщины, то была найдена и женская особь; таковой оказалась церковь. Блюнчли написал целое сочинение, посвященное вопросу об отношениях между этой мужской особью — государством, и женскою — церковью,- «Психологическое отношение государства и церкви». В нем можно встретить часто вышучиваемую фразу: «Die Kirche hat in sich etwas weibliches». Но это уподобление государства мужчине и церкви женщине признается теперь совершенно произвольным. Есть и другие попытки наполовину признать, наполовину отвергнуть, утверждать и отрицать в одно и то же время сходство государства с организмом. Французский философ Фулье написал ряд статей, в которых он признает государство каким-то контрактуальным, т.е. договорным, организмом. Стоит только представить себе то противоречие, какое существует между организмом естественным и организмом, созданным путем какого- то соглашения, чтобы признать эту попытку неудачной. Назвать государство договорным организмом, это сказать, что оно, с одной стороны, не организм, а с другой — и не договор. С представлением об организме с трудом связывается мысль о соглашении, необходимо лежащем в основе всякого договора.
Что же остается от органической теории, что в ней ценного? Заслугой этой доктрины является то, что она доказала неправильность представления о государстве, как о чем-то возникающем путем договора, путем свободного соглашения людей.
Действительно, во всей истории мы знаем только один случай возникновения государства путем договора. Когда последовали со стороны государственных церквей жестокие преследования людей, не разделявших их учений, то многим подданным различных государств пришлось покинуть свое отечество и искать более благоприятной жизненной обстановки. К этому способу защиты вынуждены были прибегнуть некоторые англичане и голландцы. Они снарядили корабль «Майский Цветок» и отплыли от берегов своего отечества по направлению к Америке. Во время этого плавания они договорным порядком положили основание североамериканской гражданственности. Плывшие условились, что, когда корабль их достигнет берега, то они постараются приобрести землю покупкою у индейцев и заложат на ней основы нового государства. Задумано и сделано. Новое государство слыло сперва под именем колонии Массачусетской бухты, а затем сделалось штатом Массачусетс и приняло деятельное участие в организации Североамериканской федерации.
Это — единственный пример прямого возникновения государства путем договора; но что соглашение предшествовало соединению родов и племен, это, разумеется, также вне спора. Различные этрус- ские и сабинские племена, поселившиеся бок о бок в Лациуме, раз у них оказались общие интересы, очевидно, не могли обойтись без соглашения в момент создания Рима. В этих ограниченных пределах можно говорить о договорном происхождении государства. Но утверждать, как это делалось в XVII и XVIII веках Гуго Гроцием, Гоббсом, Пуффендорфом, Руссо и др., что государства возникают путем договора, помимо всякого насилия и принуждения извне, очевидно, невозможно.
От всей органической теории, несомненно, уцелеет в будущем представление о государстве, как о чем-то, возникающем независимо от договора людей, разлагающемся и исчезающем также помимо их соглашения. Но, с другой стороны, вопреки Иеллинеку, который настаивает на мысли о бессмертии государства, иллюстрируя ее тем, что Германия, несмотря на гибель Священной Римской империи и исчезновение многих составляющих ее княжеств, независимо также от смены союзов Рейнского — Германским, а последнего — сперва Союзом Северогерманским, а затем Империей, продолжает оставаться все той же Германией; я склонен думать, что она не раз умирала, как государство, и возрождалась снова. Германское государство времен Тацита не имеет ничего общего с Германским государством позднейших веков. Нет ни малейшего сомнения, что Священная Римская империя отошла в область истории в 1806 году, когда Наполеон I приказал императору Францу не величать себя более германским императором и не вмешиваться в дела империи, а удовольствоваться титулом австрийского императора и правлением своими наследственными землями. С этого года Священная Римская империя исчезла настолько, что Рейнский союз, образованный из значительной ее части, поступил под протекторат французского императора. Рейнский союз умирает в 1815 году, когда возникает новое государство — Германский Союз, которое гибнет, в свою очередь, после битвы под Садовой, когда под протекторатом Пруссии организуется союз Северогерманский. И теперешняя Германская империя есть новое государство; нет никакой связи между современными ее учреждениями и средневековыми. В организации Германской Империи наших дней имеется гораздо больше сходства с Североамериканскими Соединенными Штатами, нежели с той империей, которая была основана Карлом Великим и снова вызвана к жизни Генрихом Птицеловом, а позднее Гогенштауфенами. Таким образом, в истории Германии приходится отметить не только ряд фактов возникновения и развития, но и случаев разложения тех или иных политических тел, начиная со всей империи и кончая ее составными частями. Государства растут и умирают, и Монтескье был прав более, нежели Иеллинек, когда говорил, что если Карфаген и Рим погибли, то нет никаких оснований думать, что современные государства будут вечны.
Сказать поэтому вслед за Иеллинеком, что органическая теория потому уже не имеет смысла, что государства не подчинены законам развития и регресса, едва ли может считаться убедительным.
* > . Ч.* 1 /,? • ? / : ' .
У
^ , V.: ч § 2
vV
'н:
? •?v-ч*' .?
Дарвинизм так властно проник в обществоведении, и в частности в область социологии, что до эпохи зарождения психологической школы мне трудно указать сколько-нибудь выдающегося писателя, который бы в своих рассуждениях о поступательном ходе развития общества счел возможным не говорить о борьбе за существование или, по меньшей мере, о борьбе интересов, о приспособлении, отвечающем в биологии половому подбору и переживанию наиболее способных. Откроем, например, социологию Летурно. «Главным двигателем,— говорит он,— толкавшим человеческие группы более или менее быстро на путь прогресса, была, без сомнения, неустанная и ожесточенная жизненная конкуренция»162. Таким образом борьба за существование возводится Летурно на степень первенствующего фактора общественного развития. А вот что тот же писатель говорит о роли приспособления в роковом вопросе о том, какой из участников борьбы уцелеет и переживет других: «Чем более члены какой-нибудь группы поддерживали друг друга, являясь на выручку в момент опасности, тем более шансов было у нее на продолжительное существование и тем вернее могла она пересилить своих менее осторожных соперников» 163.
С значительными оговорками учение Дарвина принимается при объяснении социологических явлений Гастоном Ришаром в сочинения «Идея эволюции в природе и истории»164. Полемизируя с теми, кто делает дарвинизму то возражение, что мы не можем указать ни одного случая прямой трансформации или перехода одного вида в другой, Ришар ссылается на общеизвестный факт появления новых разновидностей, если не новых видов, в среде приручаемых животных и разводимых растений. Но где поставить границу между разновидностью и видом? — справедливо опрашивает он165. Сходясь с Дарвином в исходном моменте его доктрины, Ришар примыкает в то же время к неодарвинистам, прежде всего в том смысле, что ограничивает действие элемента борьбы со времени перехода того или другого вида живых существ к общежитию. С этого момента слабые находят, по его мнению, все большую и большую защиту, прямую или косвенную, особенно в том случае, когда при проведении системы разделения труда и для них оказывается возможным осуществление каких-нибудь, хотя бы скромных, общественных функций. Закон устранения менее способных более способными с этого времени прекращает свое действие. Тип размножается, и таким образом прогресс в силу естественного подбора задержан166. Общественная жизнь, следовательно, идет наперекор действию естественного подбора, а между тем виды наиболее общежительные — те, которые всего легче могут приспособиться к условиям существования. Не видеть ли в этом явное доказательство того, что приспособление вызвано другими причинами, а не борьбою за жизнь? В дальнейшем изложении Ришар настаивает на той мысли, что в борьбе за существование победа обеспечена не тому виду, который может затратить наибольшее количество мускульной энергии, а тому, кто, благодаря силе перцепции, может наилучшим образом экономизировать эту энергию167.
Животные, обладающие наиболее дифференцированным мозгом, обнаруживают и наибольшую склонность к общественной жизни. У беспозвоночных ассоциация — редкое исключение, тогда как у позвоночных она может считаться общим явлением. Начиная с рыбы и оканчивая млекопитающими, мы можем проследить ее безостановочный рост. Что рост мозга стоит в свою очередь в причинной связи с общежительностью, а не с борьбою за существование видно из того, что хищники, питающиеся мясом, добываемым борьбой, не общежительны, тогда как животные, довольствующиеся растительной пищей, живут стадами. А между тем мозг хищников представляет, несомненно, меньше извилин, чем мозг травоядного слона, в свою очередь уступающего в этом отношении мозгу обезьяны. Необходимо признать, таким образом, что жизнь в обществе сама по себе является стимулом к развитию умственной деятельности, в частности памяти и способности комбинировать, перцепции. Но большее развитие мозг и умственной деятельности не совпадает с ростом мускульной энергии и в то же время делает вид более приспособленным к борьбе за существование. Истории и социальной психологии, говорит Ришар, предстоит решить, в какой мере война содействовала развитию человеческого интеллекта. Мы имеем основание думать, что и в настоящее время данные антропологии говорят в пользу защищаемого нами взгляда. Большой объем мозга и лучшая его организация далеко не встречается у воинственных племен. Нам неизвестна раса, более склонная к пролитию крови, чем папуасы Новой Гвинеи. С другой стороны, ни одна раса не обнаружила меньше воинственности, чем китайцы. Но если положиться на исчисления Гальтона и Бастиана, то по своему весу мозг китайца не только не меньше, но, наоборот, больше того, какой представляет средний мозг европейца. Что же касается до мозга папуасов, то по незначительности своего веса он вызывал в Гекели сомнение возможности остановиться на мысли о единстве происхождения человеческого рода11.
- Еще дальше от дарвинизма в социологии стоит Фулье в своих «Социологических элементах морали». «Биологические теории нашего времени,— говорит он,— нашли в применении к социологии самое ложное истолкование. Честью французских писателей по обществоведению надо считать то, что они всегда протестовали против доктрины, признававшей кровь и железо орудиями человеческого прогресса. Еще Эспинас доказывал, что мораль животных построена не на начале борьбы за существование, а на соглашении о совместной жизни». Гкжо в свою очередь настаивал на том, что социальным законом и даже законом жизни, или биологическим, надо считать не насильственное, а мирное распространение вида. Позднее Дюркгейм и Тард оттенили роль, какую, в полной антитезе с борьбой и войнами, играли в социальной эволюции разделение труда, изобретение и подражание. Идя тою же дорогою, что и его предшественники, Фулье противополагает четырем, как он говорит, положениям Дарвина ряд возражений168. Эти четыре закона, по его словам, сводятся к борьбе за существование, к естественному подбору, к приспособлению к среде, наконец, к вариации, или постепенному развитию новых видов. Борьба за существование, по мнению Фулье, не может считаться, как утверждает Ницше, самой сущностью бытия, а является последствием ограниченности пространства, годного для поселения, и недостаточного количества пищевых продуктов. При безграничном размножении живых существ, жизнь в обществе, начало которой может быть констатировано и у животных, вносит новый элемент в условия существования — солидарность. Борьба и солидарность, с научной точки зрения, должны быть признаны одинаково естественными законами169. Приспособление заключает в себе не одну отрицательную сторону борьбы со средою, но и положительную,— кооперацию с нею, установление гармонии.
Полемизируя с теми, кто полагает, что сама общественная солидарность есть порождение борьбы за существование, так как люди образуют союзы с одной целью более удачного соперничества, Фулье говорит, что общение с другими индивидами дает человеку возможность избежать действия закона, устраняющего слабых от соперничества, избежать его как самому, так и в лице потомства. В жизни общественной индивид приобретает новые качества, передаваемые им наследникам. Приобретенные свойства могут быть полезны или вредны для вида. Отсюда необходимость нового подбора. Интеллигентной средою он может быть сделан сознательно — с помощью законов и правительственных санкций. Репрессия одних сделается условием прогресса для других. Фулье отрицает, чтобы отношения людей, собранных в орды, классы и народы, всегда представляли собою те столкновения, какие рисуются, например, воображению Гумпловича. Возникновение общежития ставит нас, наоборот, лицом к лицу с явленьями симпатии и синергии.
§3
Едва ли есть основание упрекать Дарвина в тех преувеличениях, какие позволили себе дарвинисты в социологии, сводя все причины поступательного хода развития человечества к одной борьбе за существование. Дарвин далеко не понимал этой борьбы в том узком смысле войны всех против всех из-за желания каждого удовлетворить чувству голода и невозможности сделать это иначе, как под условием лишения других необходимых средств к жизни, как это делал ранее его известный автор «Левиафана» Джон Гоббс. Ведь рядом с пищей человек стремится еще к удовлетворению других потребностей и, прежде всего, полового инстинкта; из-за него могут возникать столкновения, но они рано или поздно разрешаются спариванием, сопровождающимся у высших особей животного царства, а тем более у людей, заботой о подрастающем поколении и, прежде всего, заботой о защите его от внешних врагов и о сохранении внутреннего мира. Забота о поддержании породы, о продлении своего рода, заключает в себе уже зародыш альтруизма; всякая семья является, прежде всего, замиренной средою, в которой немыслима борьба за существование; ведь серьезно нельзя отнестись к утверждению одного русского социолога, что сама любовь, связанная с половою страстью и ею обусловленная, есть только разновидность борьбы.
Но в числе потребностей, ищущих удовлетворения себе, наряду с голодом, жаждой, половым запросом, есть еще одна, существование которой подозревали уже древние, и во главе всех их Аристотель. Не даром человек назван им животным общежительным и политическим (^coov po>aiiKov). В этом отношении человеком продолжается длинная серия общежительных пород животного царства. Кропоткиным справедливо указано, что общественность является таким же законом природы, как и борьба. «Если спросить природу,— говорит он,— кто оказывается более приспособленным: те, кто постоянно ведет войну друг с другом, или те, кто поддерживает друг друга, то невозможно было бы дать другого ответа, кроме следующего: те животные, которые приобрели привычки взаимной помощи, оказываются и наиболее приспособленными»170. Из многочисленных данных, приводимых этим писателем с целью иллюстрировать свою мысль примерами, ни один не произвел на меня большего впечатления, как упоминаемый Северцевым факт, что соколы, одаренные почти идеальной организацией в целях нападения, тем не менее вымирают, тогда как другие виды их, менее совершенные в этом отношении, но практикующие взаимопомощь, множатся и процветают171. Я полагаю, что взаимопомощь, подсказываемая нам и наравне с нами несравненно ниже стоящим, чем человек, представителям животного царства, и есть действительный источник того запроса на общежитие, который, очевидно, должен был сказаться с большею, чем у животных, силою у различнейших племен земного шара, так как им вызваны были к жизни и большие нераздельные семьи, и те родовые общества, сперва матриархального, затем патриархального типа, которые мы встречаем на низших ступенях общественности. Этнография указывает нам, что племена наименее общежительные, племена, в которых отдельные пары живут обособленно, самое большее — совместно с подрастающим поколением, принадлежат к числу вымирающих. Достаточно сослаться на примеры вэдда (Цейлон), быт которых так обстоятельно описан был братьями Саразен, чтобы вынести убеждение о тесной зависимости, в какой с вырождением и гибелью отдельных народностей, стоит отсутствие общежительных инстинктов и стремление к изолированности. Новейшие психологи не прочь связать с появлением общежительности и рост самого разума; у общежительных животных, как отмечает это и Кропоткин, мы встречаемся с наивысшим развитием ума; в подтверждение этого можно сослаться, например, на муравьев и термитов; высокое умственное развитие их, говорит Кропоткин,— естественный результат взаимопомощи, практикуемый ими на каждом шагу; у них заметно огромное влияние личного почина, а он-то и ведет к развитию высоких и разнообразных умственных способностей. Мозг муравья и термита, говоря словами Дарвина, представляет один из самых чудесных атомов материи, быть может, даже более удивительный, чем мозг человека. Сказанное о муравьях и термитах может быть повторено и о пчелах; работая сообща, они тем самым умножают в невероятных размерах свои индивидуальные силы, а прибегая к временному разделению труда, они за каждой пчелой сохраняют возможность исполнить, когда это понадобится, любую работу, специализируя в то же время способности каждой в известном направлении. Ум пчел настолько изощрен, что они с успехом борются далее с непредвиденными и необычными обстоятельствами, для них неблагоприятными. Это показывает пример пчел на парижской выставке; так как их беспокоил свет, то они залепили оконце смолистым веществом, известным под именем пчелиного клея или узы. Один из современных социологов, более других останавливающихся на той мысли, что общежительность влияет на развитие умственных способностей и что психическая жизнь зависит в своей интенсивности от жизни в обществе — я разумею Де Роберти,— справедливо говорит: «Наши мысли и чувства в значительной мере продукт социальной среды; социальная среда выступает в роли деятельной причины уже в том раннем фазисе развития, когда органические силы одни вырабатывают в индивидуальных умах явления идейного и эмоционального характера, переживаемые этими умами»172.
Повторяю. Дарвин неповинен в том злоупотреблении, какое сделано было из верной в общем теории борьбы за существование в применении к социологии. «Я употребляю это выражение,— писал он,— в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого, а также подразумевая, что еще важнее, не только жизнь одной особи, но и успех ее в обеспечении себя потомством» 173. Как справедливо указывает Кропоткин, «такое широкое понимание не противоречит возможности, оставаясь дарвинистом следовать примеру петербургского профессора Кеслера и признать, что чем теснее дружатся между собою индивиды известного рода, чем больше оказывают они помощи друг другу, тем больше упрочивают существование вида и тем больше имеется шансов, что данный вид пойдет дальше и усовершенствуется, между прочим, в интеллектуальном отношении»174. Образование таких ассоциаций, из которых каждая является замиренной средою, нимало не препятствует, однако, дальнейшему действию борьбы за существование, в которую эти ассоциации вступают отныне на правах отдельных единиц. Ланессан верно выразил эту мысль в самом названии своего сочинения: «Борьба за существование и ассоциация для борьбы». Образование муравейников, пчелиных ульев, птичьих стай, стад животных останавливает борьбу только внутри сообщества, но сами сообщества с момента их образования, несомненно, принимают участие в этом мировом соперничестве, в этой охватывающей всю органическую природу конкуренции из-за поддержания жизни и воспроизведения породы. СИЛЫ отдельных особей, несомненно, приумножаются от такого обобществления их, И ОНИ пользуются этим обстоятельством для того, чтобы с новой энергией возобновить борьбу все в тех же интересах поддержания жизни и ее воспроизведения в будущем. «Некоторые животные,— говорит Эспинас,— сходятся в группы для определенной цели, как взаимной защиты, так и совместного нападения; весьма большое число птиц соединяется в стаи подобно тому, как это делают между насекомыми могильщики и священные жуки; и те, и другие — для удаления посторонних пришельцев, борьбы с врагами и завладения добычей; вороны сообща атакуют зайцев, ягнят и молодых газелей, с которыми не могут справиться в одиночку; волки точно так же соединяются вместе для трудных предприятий»175. Таким образом, борьба за существование только осложняется образованием ассоциаций для временных или постоянных целей. Это может быть сказано в равной степени и об общежительных союзах людей. Роды, племена и нации, являясь каждый или каждая в отдельности замиренною средою, участвуют в кровавом и бескровном соперничестве с целью обеспечить себе наибольшие выгоды.
Один австрийский социолог — Гумплович — счел возможным построить на этом факте всю свою доктрину происхождения государств и народов. Понимая расу не в смысле антропологов, а в том широком и фигуральном значении, какое придается ей в разговорной речи, он выставил смелую гипотезу, по которой ни одно политическое тело не возникает иначе, как под условием столкновения разноплеменных народностей и подчинения сильнейшим слабейших. Его собственное отечество — Австрия — с разнообразием населяющих его народностей и насильственным покорением их немцами и венгерцами легко могло навести его на мысль, что нет других народов, кроме смешанных, и других государств, кроме таких, основу которых положило завоевание одной племенной группою разнокровных с нею. Еще в первом своем сочинении, озаглавленном «Раса и государство», Гумплович объясняет возникновение последнего, как организацию властвования, создаваемую племенем, обыкновенно пришлым и силою меча покоряющим себе туземных насельников, насильственно обращаемых в неволю. Недостатка в исторических примерах он, разумеется, не чувствует. Империи Востока, начиная с Вавилоно-ассирийской, переходя затем к Мидо-персидской и заканчивая теми, более или менее эфемерными, созданиями, возникновение которых связано с именами Александра Македонского и отдельных генералов его армии, наконец с Сассанидами, Тамерланом, владычеством монголов и татар над покоренными племенами Индии, Западного Китая, Туркестана и обширных степей юго-востока и юга России, представляют нам в течение нескольких тысячелетий непрекращающийся ряд насилием установляемых господств, при которых не ставится и вопроса о желании покоренных народностей подчиняться навязанной им власти или о готовности их признать равенство гражданских и политических прав за побежденными. Но, может быть, политические организации Востока составляют исключение из общего правила; может быть, отсутствие всякой органической связи между входящими в их состав этническими группами и сдерживание их воедино исключительно войском и полицейской стражей, с чем в свою очередь связана легкая смена властителей, позволяет нам не принимать их в расчет при решении вопроса о нормальном, так сказать, ходе политического развития. Но разве история Спарты и Рима не ставит нас лицом к лицу с теми же явлениями; разве метеки и гелоты, латинские и итальянские союзники, не говоря уже о массе рабов-инородцев, не поддерживают представления о том, что неравенство правящих и подвластных тесно связано с различием племенного состава и что политическое владычество сохраняет за собою только покорившая других этническая группа далеко не первых насельников, а пришлых завоевателей? А в новой Европе не видим ли мы образование крупных политических тел, благодаря насильственному захвату отдельных провинций Римской империи франками, лангобардами, саксами, вестготами и т.д., к чему присоединяется со временем завоевание финских и славянских племен, начиная с юга, турками, венграми и немцами, наконец, норманнами в Восточной Европе, в землях, омываемых Ледовитым океаном, Немецким и Балтийским морями? Не встречаем ли мы тех же норманнов завоевателей на островах Великобритании столько же, сколько и в Сицилии? Все говорит поэтому, по крайней мере с первого взгляда в пользу выставляемой Гумпловичем теории. Если взглянуть в Новый Свет и спросить себя о возникновении, например, царства инков, то придется удостоверить тот же факт покорения туземных племен пришлым и установление неравенства состояний на началах не одного разделения труда, но и племенного различия властвующих и подвластных. С другой стороны, чем ближе мы знакомимся с действительным характером кастового устройства, тем более бросается в глаза значение, какое имело в его образовании противоположение завоевателям-арийцам покоренных ими туземных дравидийских племен Индии. История новейших народов и их колониальной политики также может быть привлекаема для доказательства той мысли, что государственная жизнь возникает не без решающего влияния военного занятия и покорения туземцев пришлым завоевателем. Вспомним хотя бы об условиях возникновения современной англо-американской гражданственности и тех многочисленных республик, начало которым положило испанское владычество. По-видимому, на основании этих примеров можно прийти только к тому заключению, которое Гумплович считает себя вправе возвесть на степень социологического закона. В силу его люди, объединенные сродством физическим и нравственным, не только чувствуют между собою большую солидарность, но и противополагают себя, как целое, всем, кто стоит вне их союза. Притягательную силу, какую они обнаруживают друг к другу, Гумплович обозначает термином сингенизма. Этому чувству солидарности между членами одного и того же сообщества соответствует ненависть к чужеродцам; она, по мнению Гумпловича, настолько сильна, что не позволяет первобытным племенам и народностям иметь друг с другом иные сношения, кроме военных. Война, по его мнению, является единственным средством к сближению разноплеменных групп и должна считаться важнейшим социологическим фактором; одна война ведет к слиянию первобытных групп в более обширные союзы. Люди одного племени, люди, отрицающие унаследованную от предков веру, говорящие другим языком, имеющие особые нравы и обычаи и, прежд< всего, принадлежащие к другой крови, даже, не кажутся данной группе одной породы с нею. По мнению Гумпловича, борьба рас одна ведет к амальгамации одним народом других, к слиянию племен между собою. Только с того времени, когда последует это слияние, борьба рас принимает характер более мирный, как выражается наш автор,— юридический (?). Эта перемена сказывается созданием государства и власти в интересах более сильной расы, расы победителя176.
Остановимся на этом положении и спросим себя: в какой мере процесс расширения замиренной среды действительно отвечает той характеристике, какая дана ему Гумпловичем? Нет ни малейшего сомнения в том, что отношения родов и племен носят всего чаще враждебный характер. Это можно сказать и о тех остальных народностях, с которыми знакомит нас этнография, и о тех отдаленных предшественниках современных нам наций, о которых, как, например, о восточных славянах, летописцы не раз повествуют: «восста род на род». Но воинственное отношение, будучи фактом ежедневным, в то же время, за исключением специальных и преходящих периодов открытого междоусобия, далеко не отвечает картине «войны всех против всех», какую рисовал себе Гоббс еще в середине XVII века и которая, по-видимому, не раз встает перед воображением австрийского мыслителя. В противном случае неизбежным последствием было бы взаимное истребление и совершенное исчезновение отдельных родов и племен. Такие случаи, конечно, могут быть отмечены в быте не одних краснокожих, где, как известно, целые племена — например, племя могикан — были стерты с лица земли; но все же при нормальном течении жизни междуродовые отношения рисуются нам скорее в форме отмщения родом роду частных обид, нежели в форме воинственных походов и повальных истреблений. Самые отмщения только потому не ведут к этому исходу, что заканчиваются нередко уступкой потерпевшему роду того или другого члена родом обидчика. Это, по всей вероятности, древнейшая форма усыновления, к которой не замедлили присоединиться и другие, как-то: включение в собственный род «изгоев», отщепенцев от других родов, т. е. лиц, покидающих свою собственную среду в силу принуждения или по собственному выбору, наконец, «зятьев», т. е. лиц, принятых родом в свою среду на правах мужей принадлежащих роду девушек и вдов. Обычай экзогамии, т. е. обязательного брака с чужеродцем, необходимо должен был содействовать учащению случаев таких усыновлений жениха родом невесты. К единоличным усыновлениям присоединяются со временем и коллективные, в силу которых менее многочисленные роды, остатки вымерших или истребленных принимаются в состав более численных и могущественных. Кто знаком с русским обычным правом, тому не безызвестно, что у наших крестьян и по настоящее время усыновление зятя может считаться общераспространенным явлением. Теперь несколько подробностей насчет включения в состав рода чужеродцев и помимо брака.
Помилованный убийца, как и у американцев краснокожих, нередко принимаем был на Кавказе в род помиловавшего, так что оба становились с этого момента кровными братьями. В расширении замиренной среды участвует не одна война, но и мирное соглашение, принимающее обыкновенно религиозно-символическую форму приобщения чужеродца к культу родовых и племенных божеств, после чего он вступает в права и несет обязанности общие всем членам рода. Разумеется, такие порядки не оправдывают гипотезы Тарда о том, что человечество с самого начала могло прогрессировать независимо от войны. Оно показывает только, что война настолько содействовала сближению отдельных племен, насколько последствием ее являлось; соглашение, сперва вынуждаемое и поддерживаемое силой, а затем переходящее в принимающее характер чего-то добровольного.
Если в начальный период развития соглашению уже суждено играть такую значительную роль в расширении замиренной среды, то нет никакого основания отказывать ему в той же роли в позднейшую эпоху. Не раз в истории повторялись явления, однохарактерные с теми соединениями племен, какие положили основание Афинам, Риму, русскому государству, согласно свидетельству нашего начального летописца, союзу лесных кантонов - этому эмбриону современной Швейцарской федерации, лиге ирокезцев и Австралии. Из сказанного видно, что точка зрения Гумпловича на процесс развития человеческих обществ и государств, в частности, неверна настолько, насколько она страдает односторонностью, насколько сводит все источники общения к враждебным столкновениям отдельных групп и поглощению слабых сильными. В уме австрийского социолога эта воинственная и завоевательная тенденция принимает характер чего-то фатального. Не желая того сами, люди и нации вовлекаются в какую-то истребительную войну для общего блага человечества. «Подчиняясь необходимости,— пишет он,— первобытные народы принуждены предпринимать разбойничьи походы, в которых противники меряются силами. Когда эти не раз повторенные предприятия, сопровождающиеся грабительствами и истреблениями, оказываются недостаточно выгодными для более сильных, тогда последние переходят к постоянному закрепощению как соседних к ним, так и отдаленных заморских племен и принуждают их к хозяйственной эксплуатации завоеванных территорий. Так возникают государства (ainsi est inauguree la formation des Etats), и в этом же лежит объяснение позднейшего территориального их расширения и возникновения обширных империй» 177. Подобный ход событий, пишет Гумплович, может быть признан типическим. Мы находим его во все времена и во всех частях света. Гумплович более подробно развивает тот же взгляд в сочинении «Борьба рас». Он старается доказать, что государства всегда основывались меньшинством воинствующих пришельцев, подчинявших себе туземные племена силою оружия. Осевшись между ними вооруженным лагерем, они постепенно ассимилировали их себе. Эта ассимиляция совершалась в форме то усвоения их языка и религии, то распространения собственного языка и собственной религии в среде побежденных. В обоих случаях одинаково покоренные туземцы прикрепляемы были к земле и начинали возделывать почву в пользу меньшинства победителей. Из одних последних вербовался высший класс собственников. Посредствующее среднее сословье, по утверждению Гумпловича, всегда образуется на первых порах из иностранцев; только со временем присоединяются к ним некоторые эмансипировавшиеся пласты простонародья. Таким образом, война в конце концов ведет не только к созданию государств и правительств, всегда находящихся в руках меньшинства, но и вызывает различие собственности и зависимого владения, свободы и несвободы, наконец, целый ряд общественных наслоений, принимающих, где характер каст, а где — сословий и классов.
Такова в самых, разумеется, общих чертах теория общественной эволюции Гумпловича,— теория, в которой, как должно бросаться в глаза каждому, сказались все последствия допущенной им односторонности. В самом деле, если история нигде не ставит нас лицом к лицу с возникновением государства и власти путем общественного договора, о котором не прочь были говорить политические писатели XVII и XVIII веков с Гротом и Альтузием во главе, то, с другой стороны, мы не вправе обойти молчанием те случаи, в которых удачный посредник, составитель мудрых третейских решений, становится родоначальником правящей династии или, по меньшей мере, избранным вождем народа. Эти случаи, иллюстрацией которых может служить история судей Израиля, повторяются и в новое время, как показывает, между прочим, сообщенный мною пример Кайтагского Уцмийства, начало которому положено было в XVII веке, благодаря популярности, приобретенной судебным посредником, неким Рустемом, хранившим в тайне постановленные им решения и передавшим их запись своему ближайшему потомству. Точь-в-точь поступали веками ранее ирландские третейские разбиратели так называемые брегоны, также хранившие в тайне содержание своих приговоров. Очевидно, с другой стороны, что только древностью человеческого рода, а следовательно, продолжительной сменой народностей и рас, заселивших собой старый и новый материки, объясняется видимая общность того явления, в силу которого государства всего чаще основываются завоевателями-пришельцами. Было ли так на первых порах и вправе ли мы утверждать это даже по отношению ко всем историческим народностям,— это другой вопрос. Я не знаю, в какой мере древнейшие правители Ирландии и Уэльса или немецкие герцоги и короли упоминаемые Тацитом, должны считаться представителями завоевательного меньшинства. Очевидно поэтому, что только с большими ограничениями можно признать наличность утверждаемого Гумпловичем общего положения; ведь германцы и кельты принадлежат к арийской культуре, если не расе,— культуре, первоначальной родиной которой считается Азия. Таким образом, вопрос осложняется нередкою сменою рас и невозможностью заглянуть в то отдаленное прошлое, когда о жителях Европы можно было говорить, как об автохтонах. Но раз отрешившись от той мысли, что где нет туземного правительства, там необходимо предположить установление власти и государства завоеванием, нам трудно будет говорить о славянских князьях, упоминаемых византийскими писателями, как о правителях, отличных по расе от своих подданных. Говоря о призвании в Россию князей, наш начальный летописец также указывает на возможность установления государства и власти помимо завоевания. Во всяком случае, совершенно немыслимо в применении к русскому высшему сословию, как и к англосаксонскому или франкскому, поддерживать тот взгляд, что оно целиком составилось из меньшинства завоевателей. Ведь в нем одним из составных элементов были служилые люди, которым в Англии отвечают таны, а во Франции — антрустионы. В число этих служилых людей попадали и туземцы, и иностранцы, и люди высшего общественного положения, и их холопы. Профессору Ключевскому, в частности, как и всем новейшим исследователям по истории русского дворянства, удалось как нельзя лучше показать, что в состав его вошли и несвободные элементы княжеской дворни. Что и в Англии звание «тана» не принадлежало исключительно членам аристократических династий, следует уже из того, что купцу, три раза переплывшему Ламанш, по законам англо-саксонских королей, открывалась возможность сделаться таном.
Желание во что бы то ни стало провести тот взгляд, что в делении общества на горизонтальные пласты надо видеть последствие «завоевания и эксплуатации» большинства туземцев меньшинством завоевателей, создающих исключительно себе на пользу государство и правительство, делает Гумпловича совершенно слепым к той роли, какую разделение труда играло в создании одинаково, хотя и не в равной степени, каст, сословий и классов.
Новейшие исследования английских и французских писателей как нельзя лучше доказали, однако, что в кастах, известных не одной Индии, но также и Египту и Элладе, по крайней мере в древнейший период (в частности, Афинам до Солона), надо видеть продукт взаимодействия как расовых причин,— противоположения арийцев-завоевателей покоренному населению,— так и причин экономических, сделавших из касты своего рода гильдию или цех с чертами искусственного рода, или нераздельной семьи, чертами, общими ремесленной корпорации, одинаково на Востоке и Западе!178 Не видя или, вернее, не желая видеть влияния, какое разделение труда имеет на создание каст, Гумплович, разумеется, игнорирует роль экономического фактора и в образовании сословий. В действительности, ни на Западе, ни на Востоке Европы мы не находим прямого подтверждения теории Гумпловича о роли, какую борьба рас имеет на выработку сословного строя.
Положениям Гумпловича недостает, таким образом, разносторонности и той историко-сравнительной проверки, при которой индукции его могли бы считаться эмпирическими обобщениями, если не законами социологии. Заслуга его состоит в том, что он поставил ребром вопрос, доселе недостаточно изученный,— вопрос о роли, которую насильственные сближения отдельных рас и племен оказали на внутреннюю структуру государства. Роль эта им несомненно преувеличена, но столь же ошибочным было бы и совершенное ее игнорирование. Нельзя также упрекнуть его в понимании расы в одном антропологическом смысле. Он как нельзя лучше сознает, что особенности каждой — по преимуществу культурные и могут быть сведены к языку, религии, нравам, обычаям и обрядам. Всего более я готов поставить Гумпловичу в вину почти совершенное игнорирование той роли, какую разделение общественных функций играет в образовании тех горизонтальных пластов, каст, сословий, классов, на какие распадается население любого государства.
Еще по теме ОЧЕРК ИСТОРИИ РАЗВИТИЯ социологии В КОНЦЕ XIX И В НАЧАЛЕ XX ВЕКА 157:
- 3.2. Развитие российского конституционализма в конце XIX — начале XX века
- ЧАСТЬ 3 РАЗВИТИЕ НАУКИ И ТЕХНИКИ B КОНЦЕ XIX — НАЧАЛЕ XX ВЕКА
- Глава I Российская империя в конце XIX — начале XX века
- § 4. СОЦИОЛОГИЯ В РОССИИ В XIX – НАЧАЛЕ XX ВЕКА
- 2. Динамика промышленного развития России в конце XIX - начале XX вв.
- Глава 12 ИСТОРИЯ И КУЛЬТУРА РОССИИ В КОНЦЕ XIX–НАЧАЛЕ XX в.
- ГЛАВА 8 ЭКОНОМИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ РОССИИ В КОНЦЕ XIX - НАЧАЛЕ XX вв.
- Тема 45 Развитие сельского хозяйства россии в конце XIX - начале XX в.
- ЛЕКЦИЯ 27. ПЕРСПЕКТИВЫ РАЗВИТИЯ ШКОЛЫ И ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ НАУКИ В КОНЦЕ XX—НАЧАЛЕ XXI ВЕКА
- Тема 46 Социально-экономическое развитие России в конце XIX - начале XX в. промышленность и финансы
- Глава 18. Развитие капитализма в России в конце XIX в. Положение в сельском хозяйстве. Кризис промышленного производства в начале XX в.
- Глава 11. Становление рынка и развитие товарно-денежных отношений в России в конце XVIII — начале XIX в. Положение в сельском хозяйстве и промышленности
- Кон И.С. История буржуазной социологии XIX — начала XX века, 1980
- # 3. Из истории становления и развития российской возрастной психологии во второй половине XIX — начале XX в.