Отдел третий Учреждения

I

Орхестрика. — Совокупное развитие учреждений, совершенствующих тело, и искусств, создающих статую. — Греция VII века сравнительно с гомеровской. — Лирика греков сравнительно с лирикой новых народов.

— Музыкальная мимика и декламация. — Применение их ко всему быту вообще. — Употребление их в воспитании и в частной жизни. — Употребление в жизни общественной и политической. — Употребление в богослужебном культе. — Кантаты Пиндара. — Образцы, доставляемые орхестрикой скульптуре.

А Аигде тесная связь между искусством и жизнью не обнаружилась так осязательно, как в истории греческой скульптуры. Чтобы создать человека из мрамора или бронзы, греки наперед создали себе живого человека, и великое ваяние развилось у них одновременно с развитием установлений, содействующих совершенствованию тела. Оба они идут рука об руку, подобно диоскурам, и, благодаря дивному стечению обстоятельств, сомнительный рассвет отдаленной истории озаряется их двумя зарождающимися лучами.

Оба они разом появляются в первой половине VII века. В эту минуту искусство совершает свои величайшие технические открытия. Около 689 года сикионцу Вутаду приходит в голову лепить из глины фигуры и потом их обжигать, а это навело его на мысль украшать верховые щиты крыш личинами или масками. В то же время самосцы Ройк (или Рёк) и Феодор находят способ лить по слепку из бронзы. В 560 году Хиосец Мелант высекает первые статуи из мрамора, и от Олимпиады к Олимпиаде, под конец этого и в течение всего следующего столетия, ваяние постепенно развивается и достигает полной законченности и совершенства после достославных персидских или мидийских войн. Это потому, что орхестрика и гимнастика становятся тогда правильными и всецелостными учреждениями. Один мир — мир Гомера и эпопеи — закончился; настает другой — мир Архилоха, Каллина, Терпандра, Олимпа и лирической поэзии. В промежуток от Гомера и его продолжателей IX и VIII столетий до творцов новых размеров стиха и новой музыки, относящихся к следующему уже веку, совершилось громадное преобразование и в обществе и в нравах. Кругозор человека расширился и продолжает расширяться с каждым днем; все Средиземное море уже обследовано; стали известны и Сицилия и Египет, о которых Гомер знал только одни сказки. В 632 году самосцы впервые доходят морем до Тартесса и из десятины своей добычи посвящают богине Гере громадную бронзовую чашу, украшенную грифами и поддерживаемую тремя коленопреклоненными фигурами в одиннадцать локтей вышины. Многочисленные колонии заселяют и эксплуатируют берега Великой

Греции, Сицилии, Малой Азии и Эвксинского Понта. Все отрасли промышленности совершенствуются; пятидесятивесельные барки древних поэм превращаются в галеры с двумястами гребцов каждая. Один хиосец изобретает способ мягчить, проковывать и сваривать железо. Сооружают первый дорийский храм, знакомятся с монетой, цифрами, письмом, неведомыми Гомеру; изменяется военная тактика: теперь бьются пешие, и рядами, вместо того чтобы сражаться, как прежде, на колесницах и безрядной толпой. Человеческая общительность, столь еще слабая в "Илиаде", "Одиссее", плотнее стягивает свои петли. Вместо какой-нибудь Итаки, где каждая семья живет особняком, под управлением своего независимого семьена- чальника, где не существует общественных властей, где можно было прожить двадцать лет без созыва народной сходки, учреждаются обведенные стеной и зорко оберегаемые городские общины, которые снабжены властями, подчинены полиции и становятся республиками равноправных граждан, управляющихся выборным начальством.

В то же время и в силу тех же самых причин умственная культура разнообразится, расширяется и обновляется. Конечно, она по-прежнему вполне еще поэтична; прозою начнут писать только впоследствии; но однообразный речитатив, поддерживавший эпический гекзаметр, уступает место множеству разнообразных и разномерных песен. К гекзаметру теперь присоединяется пентаметр; изобретаются трохей, ямб, анапест; новые стопы сопрягаются с прежними в двустишия, в строфы, во всякого рода размеры. Четырехструнная кифара превращается в семиструнную: Тер- пандр определяет ее мелодические тоны и дает номы, т. е. правила гармонии и такта, музыку; Олимп, а за ним Фалет окончательно согласуют ритмы кифары, флейты и человеческих голосов с оттенками аккомпаниру- емой ими поэзии. Постараемся представить себе этот столь далекий от нас мир, исчезнувший до последних даже обломков; он нимало не похож на наш, и, для того чтобы постичь его, нам нужны крайние воображения; но это — та первичная и устойчивая вместе форма, из которой вылился весь греческий мир.

При мысли о лирической поэзии нам (французам) невольно вспоминаются оды Виктора Гюго или стансы Ламартина; мы их пробегаем глазами или читаем вполголоса какому-нибудь приятелю в тиши кабинета; наша новая цивилизация сделала из поэзии откровенную беседу одной души с другой. Поэзия греков не только произносилась громко, вслух, но еще и декламировалась, распевалась под звуки инструментов, мало того — она олицетворялась мимикой и пляской. Представим себе Де- льсарте или г-жу Виардо, поющими речитатив изИфигении или Орфея, Руже де Лиля или Рашель, декламирующими Марсельезу, вообразим себе хор из Альцесты Глюка, как мы видим его у нас на сцене, только с корифеем (хороводцем) во главе, с оркестром и с целой массой сплетающихся и опять развертывающихся групп перед ступенями храма, и все это не при свете рампы и не среди расписных декораций, как теперь, а на народной площади, под лучами настоящего солнца; мы получим тогда хоть сколько-нибудь приблизительное понятие о празднествах и нравах древних греков. Человек вовлекался в них душою и телом весь, как есть, и дошедшие до нас стихи не более как оторванные листки оперного либретто. В какой-нибудь корсиканской деревне "запевала" (voceratrice) на похоронах импровизирует и декларирует песни мести перед телом зарезанного человека и жалобы перед гробом молодой девушки, преждевременно сошедшей в могилу. В горах Калабрии или Сицилии при народных плясках молодежь изображает своими позами и жестами разные маленькие драмы и сцены простодушной любви. Представим себе в подобном же климате, но под еще более прекрасным небом, в небольших городских общинах, где все знают друг друга в лицо, людей столь же склонных к жестикуляции, так же впечатлительных и быстрых на выражение своего чувства, с еще более живой и юной душой, с умом, еще более изобретательным, находчивым, склонным приукрашивать все действия и моменты человеческой жизни. Эта музыкальная пантомима, которую мы встречаем теперь только отдельными обрывками в каких-нибудь глухих захолустьях, развернется тогда перед нами, раскинется в сотне отростков и ветвей и даст содержание целой богатой литературе; не найдется чувства, которого бы она не выразила, сцены частной или общественной жизни, которой бы она не сумела украсить, намерения или положения, на которые бы ее не стало. То будет естественный язык, столь же общепринятый и общедоступный, как наша писаная или печатная проза; последняя ныне не что иное, как сухой переговор знаками, посредством которых один чистый отвлеченный ум входит в общение с другим; перед первобытным, вполне подражательным и чувственным языком это ведь какая-то алгебра, голая схема.

Французское ударение однообразно; в нем нет ровно никакой певучести; долгие и краткие звуки не довольно обозначены, слишком слабо разнятся между собой. Надо слышать какой-нибудь истинно музыкальный язык, беспрерывную мелопею какого-нибудь прекрасного итальянского голоса, читающего стансы Тассо, чтобы понять, какую силу слуховое ощущение может придать внутреннему чувству души, каким образом звук и ритм распространяют свое влияние на весь наш механизм, заражают собой сплошь все наши нервы. Таков и был этот греческий язык, от которого нам уцелел теперь один только остов. Из показаний толкователей и схоластов очевидно, что звук и размер столько же в нем значили, как мысль и образ. Поэт, придумавший какой-нибудь особый размер, изобретал вместе с тем и особенный род ощущений. Известное сочетание кратких и долгих звуков необходимо образует аллегро, другое опять — ларго, третье — с к е р - цо и сообщает отпечаток своих модуляций и своего характера не только мысли, но притом еще и музыке и жесту. Вот отчего век, создавший великую совокупность лирической поэзии, создал в то же время и не менее великую совокупность орхестрики. Нам известны названия двухсот разных греческих плясок. В Афинах вплоть до шестнадцатилетнего возраста ор- хестрика исчерпывала весь круг воспитательных предметов.

"В то время, — говорит Аристофан, — молодежь любой части города, отправляясь к учителю-кифаристу, шла по улице вместе в строгом порядке, и притом вся босиком, хотя бы даже снег порошил, как мука из сита. Там они рассаживались, не сжимая ног (чтобы отогреть их); их тотчас принимались учить гимну: "Грозная градорушительница Паллада" или "Вопль несется издалека", и дружно напрягали они голоса с суровою и мужественною гармонией, завещанной отцами".

Один юноша знатной семьи, Гиппоклид, прибыв гостем в Сикион к тирану Клисфену и показав себя молодцом во всех телесных упражнениях, захотел блеснуть своим прекрасным воспитанием еще и перед обществом, на вечернем празднестве84. Приказав флейтисту сыграть Эммелию, он исполнил эту пляску; потом велел подать стол, вскочил на него и проделал все фигуры лакедемонской и афинской орхестрики. Подготовленные таким образом греки были вместе "певцы и плясуны"85; они сами себе устраивали те прекрасные живописные и поэтические зрелища, для которых потом нанимали фигурантов. На их клубных пирах86 после трапезы совершались возлияния и пелся пеан в честь Аполлона; затем начинался собственно праздник к о м о с, сопровождаемая мимикой декламация, лирический речитатив под звукй кифары и флейты, соло с каким-нибудь хоровым припевом, вроде позднейшей песни Гармодия и Аристогитона, дуэт, который пели и плясали наподобие того, как потом в ксенофонтовском "Пиру" исполнялась встреча Вакха с Ариадной. Иной гражданин, став тираном и желая пожить в свое удовольствие, прежде всего расширял и упрочивал вокруг себя такие празднества. Поликрат в Самосе держал при себе двух поэтов — Ивика и Анакреона, которым поручалось устройство праздников, а также сочинение для них музыки и стихов. Лица, представлявшие их поэтические произведения, были самые красивые молодые люди, каких только можно было отыскать, — Вафилль, игравший на флейте и певший мастерски на ионийский лад, Клеовул с прекрасными девичьими глазами, Сималл, игравший в хоре на пектиде87, Смердий с роскошно вьющимися волосами, которого нарочно добыли из далекой Фракии, у киконов. Это та же опера в малом виде и среди домашней обстановки. Все лирические поэты того времени быЛи вместе с тем и хороучителями; жилища их представляли нечто вроде консерваторий88, "домов муз". Много этих домов было в Лесбосе, не считая принадлежащего Сафо; бывали они и под руководством женщин; ученицы стекались к ним даже с других островов или с соседних берегов, из Милета, Колофона, Саламина, Памфилии; там несколько лет кряду обучались музыке, декламации, искусству прекрасных поз; над неуклюжими смеялись, называя их "мужичками", не умеющими даже ловко "приподнять платье", отсюда поставлялись корифеи и здесь же подготовлялись хоры для погребальных плачей или для свадебных торжеств. Таким образом, вся частная жизнь своими обрядами и своими увеселениями равно содействовала выработке из человека того, что мы называем певцом, фигурантом, статистом и актером, но все это в самом прекрасном значении слова и с совершенным притом достоинством.

К тому же самому приводила и общественная жизнь. В Греции орхестрика входит в религию и в политику, как в мире, так и в войне, для того чтобы почтить убитых и прославить победителей. На ионийском празднике Фраге- лий89 поэт Мимнерм со своей любовницей Нанно выступал во главе шествия, играя на флейте. Каллин, Алкей, Феогнид увещевали своих сограждан или сторонников в стихах своего сочинения, которые сами же они и пели. Когда после нескольких поражений афиняне определили смертную казнь тому, кто снова заговорит об отнятии назад Саламина, Солон в одежде глашатая с шапкой Гермеса на голове неожиданно явился в народное собрание, взошел на камень, где обыкновенно становились герольды, и произнес оттуда сочиненную им элегию с такой силой, что молодежь немедленно снарядилась в поход с целью освободить прелестный остров "и снять бесчестие и позор с Афин". На походах спартанцы декламировали песни под шатрами. Вечером после ужина каждый по очереди вставал и произносил с подходящею мимикой элегию, и военачальник (полемарх) назначал победителю в этом состязании больший против других кусок мяса. Конечно, прекрасна была картина, когда эти рослые молодые люди, самые сильные и статные во всей Греции, с их длинными волосами, тщательно подвязанными (и подшпиленными) на маковке, в своей алой тунике, с широкими отполированными щитами, с жестами атлетов и богатырей, распевали стихи вроде следующих: "Сразимся храбро за эту землю, нашу родину, —

и умрем, не щадя живота, за наших детей. — А вы, молодежь, бейтесь стойко друг возле друга; — да никто из вас не даст постыдного примера бегства или трусости, — но да создаст себе в груди великое и доблестное сердце... Что до седых старцев, чьи колени не упруги уж по-нашему, — не покидайте их, не бегите прочь, — ведь стыд вам, если падет в первом ряду перед молодежью белоголовый и белобородый воин; — стыд, если, свалясь наземь, испустит он душу свою в пыли, — зажав руками кровавую рану на обнаженном теле. — Но все, напротив, к лицу молодым людям, — пока они блещут ярким цветом юности. — Не нарадуются ими мужчины, не налюбуются женщины, — они все еще прекрасны, хоть пади они в первом ряду... —

Отвратительно одно — видеть простертым в пыли человека, — сраженного сзади, с пронзенною копьем спиной. — Пусть каждый, после первого пыла, стоит крепко, — вросши обеими ногами в землю и прикусив губы зубами, — закрыв широким щитом все тело, — бедра, ноги, подмышки, грудь по самый живот; — пусть бьется он ступня против ступни, щит против щита, — шлем против шлема, гребень против гребня, — грудь с грудью как можно ближе, — теснясь телом к телу, разя длинным копьем или мечом, —

пусть каждый колет или рубит супостата".

Подобные же гимны существовали и на всякие другие случаи военной жизни; так, например, пели особые анапесты, идя в атаку под громкие звуки флейт. Мы видели схожее с этим зрелище в момент первого энтузиазма революции; в тот день, когда Дюмурье, вздев шляпу на конец шпаги, брал приступом высоты Жемаппа, он вдруг грянул Le chant du depart (песнь на выступление в поход), и солдаты, стремясь вслед за начальником, дружно подхватили песню. По этой шумной разноголосице мы можем составить себе понятие и о правильном боевом хоре, музыкальном марше древних эллинов. Такого рода марш раздался после саламинской победы, когда пятнадцатилетний Софокл, прекраснейший из всех афинских юношей, разделся по обряду донага и проплясал пеан в честь Аполлона посреди военного торжества и перед самым победным трофеем.

Но богослужебный культ доставлял орхестрике еще более материала, нежели политика и война. По понятиям греков, самое приятное зрелище, какое можно было предложить богам, это прекрасные цветущие тела во всякого рода положениях, обнаруживающих полноту силы и здоровья. Вот почему священнейшие из их праздников были чисто оперные шествия и серьезные балеты. Избранные граждане, а иногда, как было, например, в Спарте, и вся городская община (все гимнопедии) составляли из себя хоры в честь богам; каждый сколько-нибудь значительный город имел своих поэтов, которые сочиняли музыку и стихи, составляли группы, и все их движения показывали, какие брать позы, долго обучали актеров и придумывали подходящие костюмы; чтобы представить себе такой церемониал, у нас один только образчик в современной жизни — зрелища, какие и доселе еще даются, каждые десять лет, в Обераммергау, в Баварии, где, начиная с эпохи средних веков, все жители городка, человек пятьсот или шестьсот, подготовляемые к тому с детского возраста, торжественно представляют святые Христовы Страсти. На праздниках такого рода в Греции Алкман и Стесихор были вместе поэтами, капельмейстерами, балетмейстерами, иногда действующими лицами, первыми корифеями больших композиций, в которых хоры юношей и девиц публично представляли какую-нибудь богатырскую или божескую легенду. Один из таких священных балетов, дифирамб, впоследствии стал греческой трагедией. Последняя на первых порах сама была не что иное, как религиозный праздник, усовершенствованный и местами сокращенный, перенесенный с народной площади в замкнутый театр, — последовательная череда хоров, прерываемых рассказом и мелопеей главного действующего лица, нечто вроде одного из Страстей Себастьяна Баха, Сотворения Мира Гайдна, какой-ни- будь оратории или Сикстинской мессы, в которых одни и те же лица пели бы, положим, свои партии и вместе образовали бы театральные группы.

Из всех подобного рода стихотворений самые популярные и наиболее знакомящие нас с этими отдаленными нравами были кантаты, славившие победителей на четырех главных играх. Вся Греция, Сицилия и острова обращались за ними к Пиндару, Он отправлялся на место сам или посылал гуда своего друга стимфалийца Энния обучать хор пляске, музыке и декламации его стихов. Празднество начиналось процессией и жертвоприношением; затем друзья атлета-победителя, его родные и знатнейшие в городе лица рассаживались за пир. Иногда кантату пели еще во время шествия, а тогда все оно останавливалось для произнесения эпода; иной раз это происходило по окончании празднества, в обширной зале, убранной панциря- ми, копьями и мечами90. Действующими лицами были товарищи атлета, исполнявшие свои роли с тем южным воодушевлением, какое видишь в Италии на представлениях Comedia dell'Arte. Но играли они не комедию: роль их была серьезна или, скорее, это вовсе была не роль; они испытывали самое глубокое и благородное наслаждение, какое только доступно человеку, когда он чувствует себя прекрасным и возвеличенным, стоящим выше уровня пошлой жизни, перенесенным на лучезарные высоты Олимпа силою воспоминания о доблести родных героев, силой призыва великих своих богов, заветной памятью своих предков, прославлением своего отечества. Ведь победа атлетов была общенародным торжеством, и стихи певца присоединяли к нему не только всю городскую общину, но и покровителй ее, богов небесных. Окруженные такими образами, восторженные своим собственным подвигом, греки доходили до того крайне напряженного состояния, которое они называли энтузиазмом, указывая самым этим словом, что в них присутствовал тогда Бог; да, Он и действительно в них присутствовал, потому что Он входит в человека в те минуты, когда тот чувствует, что его силы и благородство возрастают до бесконечности под влиянием дружной энергии и симпатической радости всей той ликующей группы, с которой действует он заодно.

Для нас непонятна уже в настоящее время поэзия Пиндара, она слишком местна и специальна, слишком переполнена намеками, создана исключительно для греческих атлетов VI века; дошедшие до нас стихи только ведь обрывок, не более; акцент, мимика, пение, звуки инструментов, сцена, пляска, строй шествия, десятки других не менее важных принадлежностей — все погибло невозвратно. Нам крайне трудно представить себе юные умы, никогда ничего не читавшие, не имевшие никаких отвлеченных идей, — умы, в которых каждое слово вызывало цветистые, колоритные формы, воспоминания о гимназии и беге, храмы, пейзажи, берега светлого моря, целую толпу фигур живых и божественных, как во времена Гомера, а может быть, и еще более божественных. И, однако же, порою нам как будто слышится отзыв этих звучных голосов; перед нами сверкнет мгновенной молнией величавая поза увенчанного лавром юноши, когда он выделяется из хора, чтобы произнести слова Язона или торжественный Ираклов обет; мы угадываем порывистую краткость его телодвижения, его напряженные руки, широкие мышцы, вздувшиеся на его груди; мы находим еще, там и сям, лоскуток поэтической багряницы, столь же яркой, как живопись, вчера лишь, вчера открытая в Помпее.

То выступает вперед корифей: "Как отец, который, хватая щедрою рукой кубок литого золота, перл своей сокровищницы и лучшее украшение своих пиров, подает этот кубок, пенящийся виноградной росой, молодому супругу своей дочери, — так точно и я шлю увенчанным бойцам влажный нектар, этот дар Муз, и душистыми плодами своей мысли радую олимпийских и пифейских победителей".

То остановившийся вдруг хор, вперемежку с полухорами, развертывает, все с возрастающей силой, великолепные звукосочетания катящейся, как триумфальная колесница, оды: "На земле и в неукротимом Океане только нелюбые Зевсу существа ненавидят голос Пиэрид. Таков этот божий враг,

Тифон, стоглавое чудовище, пресмыкающееся в гнусном Тартаре. Сицилия гнетет косматую его грудь. Столп, высящийся до неба, снежистая Этна, вечная кормилица суровых стуж, сдерживает его порывы... и из пучин своих изрыгает он потоки огня, к которым нет подступа. Днем подымаются от них облака багрового дыма, а ночью вихри красного пламени низвергают с грохотом скалы в глубокое море... Дивно глядеть на страшное это чудовище, заточенное под высокими вершинами и черными борами Этны, под спудом целой равнины, как ревет оно под тяжкими своими узами, бороздящими и колющими распростертый хребет его".

Поток образов так и льется, все возрастая, прерываемый на каждом шагу такими неожиданными взрывами, поворотами и скачками, что их смелость, их громадность не поддаются переводу ни на какой другой язык. Очевидно, что эти греки, столь трезвые и ясные в своей прозе, приходят здесь в какое-то опьянение, переступают всякую меру под влиянием восторга и лирического неистовства. Вот это-то и есть крайности, не под стать нашим притуплённым органам и нашей рассудочной цивилизации. Однако же мы все-таки разгадываем их настолько, чтобы понять, что могла доставить подобная культура художествам, изображающим человеческое тело. Она образует человека хором; она научает его позам, жестам, скульп- туральному действию; она ставит его в группу, которая сама уже подвижной барельеф; вся она ведет к тому, чтобы создать из него самородного актера, играющего по призванию и для своего собственного удовольствия, который не налюбуется сам собой и вносит гордость, серьезность, свободу и простое достоинство гражданина в упражнения театрального фигуранта и в мимику записного плясуна. Орхестрика доставила скульптуре ее позы, ее движения, ее драпировку, ее группы; мотивом фризу Парфенона послужил ведь торжественный ход панафинейских праздников, а пиррическая пляска подала мысль к изваяниям Фигалии и Будруна.

II

Гимнастика. — Чем она была во времена Гомера. — Возобновление и преобразование ее дорийцами. — Коренное начало государства, воспитания и гимнастики в Спарте. — Подражание дорийским нравам или заимствование их другими греками. — Восстановление и развитие всенародных игр. — Гимназии. — Атлеты. — Важность гимнастического воспитания в Греции. — Влияние его на тело. — Совершенство форм и поз. — Вкус к физической красоте. — Образцы, доставляемые гимнастикой ваянию. — Впоследствии образцом является статуя.

Наряду с орхестрикой в Греции было другое, еще более народное учреждение, составлявшее вторую часть воспитания, — гимнастика. Мы встречаем ее уже у Гомера: герои борются, метают диск, бегают пешие и гоняются на колесницах; неискусный в телесных упражнениях слывет "торгашом", человеком низшего разряда, который, плотно нагрузив свой корабль, только и думает что о барыше да о съестном запасе1. Но учрежде- ниє это еще нестройно, не очистилось от сторонних примесей и не достигло полноты. Играм нет ни определенного места, ни сроков времени. Их устраивают случайно, по поводу смерти какого-нибудь героя, богатыря или в честь заезжего гостя. Множество упражнений, развивающих ловкость и силу, еще неизвестны; зато допускают в игры бой оружием, кровавый поединок, стрельбу из лука, метание копьем. Только в последующий период одновременно с орхестрикой и лирической поэзией игры эти начинают развиваться, устанавливаются окончательно и принимают ту форму и то значение, с каким они стали потом известны нам. Первый знак к такой перемене был подан дорийцами, новым народом чисто греческого племени, который, вышедши из своих гор, занял Пелопоннес и, подобно нейстрийс- ким (т. е. западным) франкам, внес с собой свою тактику, водворил свое влияние и подновил свежими соками племенной, национальный дух. Это были люди энергические и суровые, довольно похожие на средневековых швейцарцев, далеко не так блестящие и живые, как ионийцы, привязанные к преданиям старины, учтивые уже от природы, инстинктивно склонрые к дисциплине, наделенные высокой, мужественной и спокойной душой и положившие печать этого духа на строгую важность своего богослужения, на героический и нравственный характер своих богов. Главный род их, спартанцы, водворился в Лаконии посреди эксплуатируемых или порабощенных старожилов края; девять тысяч семейств победителей гордых и суровых, засевши в городе без стен, держат в повиновении себе сто двадцать тысяч мызников и двести тысяч рабов (илотов); это была армия, ставшая постоянным лагерем среди неприятеля, который вдесятеро превышал ее числом.

От этой главной черты зависят все остальные. Мало-помалу порядок, обусловленный положением, упрочился и к эпохе возобновления Олимпийских игр водворился уже вполне. Все личные интересы и прихоти стушевались перед идеей общественного блага. Дисциплина вводится такая, как в полку, которому грозит беспрерывная опасность. Спартанцу запрещено торговать, заниматься какою бы то ни было промышленностью, отчуждать свой земельный надел, увеличивать с него ренту; он должен думать только о том, чтобы быть воином. В дороге он может воспользоваться лошадью, рабом и съестными запасами своего соседа; между товарищами взаимные услуги обращаются в право и собственность не принимается в строгом своем значении. Новорожденное дитя приносят в особый совет старшин, и если оно признано слишком слабым или безобразным, его просто убивают; в армию допускаются ведь только здоровые, а здесь каждый — рекрут с колыбели. Старик, неспособный иметь детей, сам выбирает молодого человека и вводит его к себе в дом, потому что рекруты берутся с каждого дома, без различия. Люди зрелых лет для того, чтобы поближе сойтись, взаимно ссужают друг друга женами: лагерная жизнь не слишком щепетильна в домашнем обиходе, и часто много становится тут общим. Едят вместе братчинами или артелями, из которых у каждой свои правила, и тут любой братчик вносит свою долю деньгами или натурой. Военное дело впереди всего. Позорно корпеть дома; солдатчина преобладает над семейной жизнью. Новобрачный сходится с женой только тайком и по-прежнему проводит весь свой день в военной школе или на учебной (плац-парадной) площади. По той же причине и дети держатся на военном положении, воспитываются вместе и с семи лет разделяются на отряды (agelai). Перед ними каждый взрослый человек уже старшой или "дядька" (paidonomos); он властен при случае и наказать их без всякого возражения со стороны отца. Босые, прикрытые одним плащом, все одним и тем же и зиму и лето, они идут по улице молча и потупясь, как новобранцы, только еще выслуживающие право носить оружие. Наряд у них форменный, осанка и поступь определены правилами. Спят они на охапке тростника, ежедневно купаются в холодных водах Эврота, едят понемногу, и то наскоро, в городе живут хуже, чем в полевом стане, — все это для закалки будущего воина. Разделенные на сотни каждая под начальством молодого сотника, они дерутся руками и ногами также для подготовления к войне. Захотят они что-нибудь прибавить к скудной своей трапезе, пусть стараются уворовать по соседним домам или мызам; солдат ведь должен уметь жить на чужой счет. Иногда их нарочно пускают в засады по дорогам, и вечером они убивают запоздавших илотов; полезно-де присмотреться к крови и заранее изловчить руку на смерть.

Искусства здесь только те и есть, какие подобают ратному ополчению. Они принесли с собой особый музыкальный тип, единственный, быть может, чисто греческого происхождения1. Характер его серьезный, мужественный, возвышенный, чрезвычайно простой, даже суровый, как нельзя более способный внушать терпение и энергию. Он не зависит от личного произвола; закон не позволяет вводить в него вариации, смягчения, прикрасы какого бы ни было чужого стиля; это — нравственное общенародное учреждение; подобно барабанам и сигналам наших полков, он руководит и движениями войск, и их парадами; есть наследственные флейтисты, вроде "пиброчников" в шотландских кланах91. Самая пляска у них военное упражнение, род церемониального марша. С пяти лет мальчиков учат пирричес- кой пляске, пантомиме вооруженных бойцов, подражающих всем оборонительным и наступательным движениям, всякого рода позам и жестам, какие принимаются и делаются для того, чтобы нанести или отбить удар, отскочить, прыгнуть, нагнуться, выстрелить из лука или метнуть копье. Есть и другая пляска, называемая "анапале", где мальчики (прыжками и жестами) подражают борьбе и кулачному бою. Для юношей существуют свои особые упражнения, для молодых девушек — свои, с отчаянными прыжками, "скачками лани", быстрой беготней, когда, "как жеребята и распустив по ветру волоса, вздымают они за собой столбы пыли" (Аристофан). Но самые главные упражнения — это гимнопедии, обширные смотры, на которые собирается весь народ, разделенный на несколько хоров. Хор стариков поет: "И мы были некогда полными сил юношами"; хор взрослых мужчин отвечает: "Мы же сильны вот теперь; попытай, коли есть охота";

детский хор прибавляет в свою очередь: "А мы со временем будем и еще сильнее". Все с детства изучали и беспрерывно повторяли каждый шаг, каждую эволюцию, каждый тон, каждое движение; нигде хоровая поэзия не соединяла столь обширных и прекрасных совокупностей. Если бы в настоящее время мы хотели отыскать сколько-нибудь аналогическое этому зрелище, мы нашли бы его разве, быть может, в Сен-Сире92, с его парадами и эволюциями, или еще лучше — в военно-гимнастической школе, где солдаты учатся, между прочим, и хоровому пению.

Ничего нет удивительного, если подобная городская община могла организовать и вполне создать гимнастику. Под страхом смерти один спартанец дожен был стоить десяти илотов, так как каждый из них был тяжеловооруженный пехотинец (гоплит) и дрался грудь с грудью в линии, стоя твердой ногой, то совершеннейшим воспитанием считалось то, которое вырабатывало самого проворного и мощного гладиатора. Для этого принимались меры еще до рождения и в противность всем остальным грекам спартанцы подготовляли не только мужчину, но и женщину, чтобы дитя, наследуя качества обоих родителей, получало храбрость и силу равно от матери, как и от отца93. Есть гимназия для девочек, где, подобно мальчикам, они упражняются совсем нагие или в коротких туниках, бегают, прыгают, метают диск и копье; у них есть свои хоры; в гимнопедиях участвуют они вместе с мужчинами. Аристофан, хотя и с оттенком афинской насмешливости, любуется, однако, их свежестью, цветущим здоровьем и несколько животной силой94. Кроме того, закон определяет брачный возраст и избирает момент и обстоятельства, самые благоприятные для удачного зарождения. Есть вероятность, что от таких родителей произойдут красивые и сильные дети; это —

система конских заводчиков, и ей подлинно следуют до конца, так как неудачные продукты решительно отбрасываются. Едва дитя начинает ходить, его не только закаляют и натаскивают, но методически школят и укрепляют. Ксенофонт говорит, что из всех греков только одни лакедемонцы одинаково упражняют все части тела — шею, руки, плечи, ноги, и притом не только в ранней молодости, но и всю жизнь и каждый божий день, в стане даже по два раза ежедневно. Следствия подобной дисциплины скоро обнаружились. "Спартанцы, — говорит Ксенофонт, —

здоровеннейшие из всех греков; между ними найдешь самых красивых в Греции мужчин и женщин". Они покорили себе мессенцев, бившихся со всей пылкостью гомеровских времен; они стали руководителями и вождями Греции, и в эпоху персидских войн влияние их так было уйрочено, что не только на суше, но даже и на море, где у них почти не было судов, все греки, не исключая и афинян, безропотно принимали от них полководцев.

Когда какой-нибудь народ становится первым на политическом и военном поприще, соседи перенимают у него в большей или меньшей степени те учреждения, которые доставили ему первенство. Мало-помалу греки95 заимствуют у спартанцев и у дорийцев вообще очень важные черты их нравов, их управления и их искусства: дорийскую гармонию, высокую хоровую поэзию, многие фигуры плясок, архитектурный стиль, более простую и мужественную одежду, более стойкий военный порядок, полную наготу атлета, возведенную в систему гимнастику. Множество слов, относящихся к военному искусству, музыке и палестре, обличают свое дорийское происхождение или, по крайней мере, принадлежность к дорийскому диалекту. Уже в IX столетии новое значение гимнастики обнаружилось восстановлением прерванных перед тем игр, и бездна фактов подтверждает, что с той именно поры они год от года становятся все популярнее. С 776 года Олимпийские игры служат эрой и исходной точкой, связывающей ряд годов. В течение двух следующих веков учреждаются Пифийские, Истмийс- кие и Немейские игры. Они ограничивались сначала бегом на обычном ристалище, к ним последовательно присоединились тот же бег на двойном ристалище, борьба, пентафл96, кулачный бой; ристание в колесницах, борьба в совокупности с кулачным боем, скачки верхом; потом упражнения для детей: бег, борьба, кулачный бой и совокупность двух последних, разные другие еще игры — всего двадцать четыре упражнения. Лакедемонские обычаи преобладают в них над гомеровскими преданиями: победитель получает уже не ценный подарок, а просто лиственный венок; на нем не остается уже и древнего (широкого) пояса; начиная с четырнадцатой Олимпиады, он раздевается весь, донага. По именам победителей видно, что на игры стекались со всей Греции, со всей Великой Греции, с островов и из отдаленнейших колоний. С тех пор нет уже ни одной гражданской общины без гимназии; это признак, по которому всегда можно отличить греческий город от других97. В Афинах первая гимназия восходит приблизительно к 700-му году. При Солоне считалось уже три большие общественные и множество мелких. С 16 до 18 лет юноша проводил там каждый день, как в открытой школе, учрежденной только не для развития ума, а для усовершенствования тела. Кажется даже, что к этому именно времени прекращалось изучение грамматики и музыки, с тем чтобы ввести молодого человека в высший и более специальный уже класс. Гимназия была большой квадрат с портиками и яворовыми аллеями, обыкновенно близ источника или реки, украшенный статуями богов и увенчанных атлетов. Она имела своего начальника и надзирателей, специальных репетиторов, свое празднество в честь Гермеса; в промежутки гимнастических упражнений юноши играли; гражданам предоставлялся туда свободный вход; много мест было устроено вокруг бегового поля; туда заходили для прогулки и чтобы посмотреть на молодых людей — это было место для бесед, впоследствии там зародилась философия. В такой школе, имевшей своей задачей устройство состязаний, соревнование доходило до крайностей и производило чудеса: вы видите перед собой людей, готовых упражняться в течение целой жизни. По уставу игр, выходя на арену, они обязаны были присягнуть, что провели в упражнениях не менее десяти месяцев со всевозможным тщанием и без перерывов; но они делают несравненно более этого, тренировка их длится целые годы и до зрелого даже возраста; они строго держатся известной диеты: едят много, но лишь в определенные часы; мышцы свои укрепляют употреблением холодной воды и банной скребницы; берегутся всяких нежащих и раздражающих удовольствий и обрекают себя на умеренность. Многие из них возобновляли подвиги сказочных героев. Милон, говорят, носил на плечах быка и, хватаясь с тыла за упряжную колесницу, останавливал ее движение. Надпись под статуей кротонца Фаилла свидетельствовала, что одним скачком он перепрыгивал пространство в пятьдесят пять футов и бросал на расстояние девяносто пяти футов восьмифунтовый диск. В числе пиндаровских бойцов есть настоящие гиганты.

И заметьте, что в греческой цивилизации эти чудные тела не редкость, не произведения одной лишь роскоши, а не так, как в наше время, — только бесполезные маки, случайно расцветшие на хлебных полях; их следует, напротив, сравнить с высокими колосьями, переросшими всю жатву. Государство нуждается в них; общественные нравы их требуют. Эти геркулесы пригодны не на один только показ. Милон водил своих сограждан в битву, а Фаилл был начальником кротонцев, пришедших на помощь грекам против мидян. Полководец в то время был не вычислитель, располагающийся с картою и подзорною трубой где-нибудь на высоте: с копьем в руках он бился в голове своего отряда, грудь к груди, как настоящий солдат. Мильтиад, Аристид, Перикл и даже, гораздо позже, Агесилай, Пелопид, Пирр участвуют в бою не одним умом, но и руками, наносят и отбивают удары, идут на штурм, пешком или на коне врываются в жесточайшую свалку; Эпаминонд, политик и философ, будучи смертельно ранен, утешается, как простой гоплит, тем, что выручен его щит. Победитель в пентафле Арат был последним в Греции военачальником и не раз пользовался своей ловкостью и силой в предпринимаемых им штурмах и внезапных нападениях; Александр несся при Гранике в атаку, как гусар, и не хуже вольтижера первый вскочил в город Оксидраков. При таком способе вести войну врукопашную и в одиночку первейшим гражданам и самим даже государям приходилось быть лихими атлетами. К этим требованиям опасности прибавьте еще и заманчивые побуждения народных праздников; церемонии так же, как и битвы, требовали выправленных на славу тел: невозможно было с честью появиться в хорах, не прошедши наперед курса в гимназии. Я рассказывал, как поэт Софокл проплясал нагой победный пеан после Саламинской битвы; те же нравы держались еще и в конце IV столетия. Александр, прибыв в Трою, разделся донага, чтобы в честь Ахилла обежать со своими спутниками вокруг колонны, обозначавшей могилу героя. Несколько далее в Фаселиде, увидев на общественной площади статую Феодекта, он после ужина проплясал вокруг нее и закидал ее венками. Чтобы удовлетворить таким вкусам и таким потребностям, гимназия была единственной школой. Она походила на те академии наших последних веков, куда все молодое дворянство (или шляхетство) стекалось учиться фехтованию, верховой езде и танцам.

Свободные граждане были ведь те же дворяне древности, поэтому каждый свободный гражданин непременно должен был посещать гимназию: при этом только условии он делался благовоспитанным человеком, иначе его причислили бы к ремесленникам, людям низкого происхождения. Платон, Хрисипп, поэт Тимокре- он были сперва (записными) атлетами; о Пифагоре сказывали, что он получил награду за кулачный бой; Еврипид был увенчан как атлет на Элевсинских играх. Клисфен, тиран сикионский, принимая у себя женихов своей дочери, вывел их на арену "с тем, — говорит Геродот, — чтобы изведать их породу и воспитание". В самом деле, следы гимнастического или рабского воспитания тело сохраняло до конца; это сразу можно было узнать по его статности, походке, движениям, по умению драпироваться, как прежде у нас ловкого и облагороженного школой джентльмена отличали от деревенского увальня, невзрачного мастерового.

Даже нагое и неподвижное тело грека свидетельствовало красотой своих форм о тех упражнениях, среди которых оно развивалось. Кожа его, загоревшая и окрепшая от солнца, масла, пыли, банной скребницы и холодных купаний, не казалась совсем голою; она привыкла к воздуху, была в нем как будто в своей стихии; разумеется, она не дрожала, ежась от холода, не пестрилась синими жилками, не покрывалась ознобной сыпью — это была здоровая ткань, прекрасного тона, обличающая вольную и мужественную жизнь. Агесилай, чтобы ободрить своих воинов, велел однажды раздеть пленных персов; взглянув на их белые, изнеженные тела, греки расхохотались и пошли вперед, полные презрения к своим противникам. Все мышцы у них были укреплены и доведены до крайней податливости; ничто не было упущено из виду; различные части тела находились в полном равновесии; надлокотники, столь тощие теперь, худые и малоподвижные лопатки становились полнее и приходили в соразмерность с бедрами; учителя, как истые художники, упражняли тело, с тем чтобы сообщить ему не только силу, упругость и быстроту, но также симметричность и изящество. "Умирающий Галл", принадлежащий пергамской школе, показывает при сравнении его со статуями атлетов, насколько неразвитое тело отстает от развитого; с одной стороны, клочковатые и жесткие, как грива, волосы, мужицкие ноги и руки, толстая кожа, неподатливые мышцы, острые локти, вздутые жилы, угловатые очертания, терпко сталкивающиеся линии — словом, чисто животное тело здорового дикаря; с другой — все формы, видимо, облагорожены, стоптанная и рыхлая прежде пята98 теперь сложилась отчетливым овалом, нога, прежде слишком распущенная и выдающая свое обезьянье происхождение, подобралась теперь в высокий подъем и стала упруже для прыжка; коленная чашка, вообще сочленения, весь остов, некогда торчавшие наружу, теперь полусглажены и лишь слегка оттенены; плечевая линия, сперва горизонтальная и жесткая, смягчена теперь приятным изгибом; повсюду гармонии частей, которые как бы продолжа- ют одна другую и, взаимно подходя, сливаются; повсюду юность и свежесть текущей жизни, столько же естественной и простой, как жизнь любого цветка или дерева. ВМенексене, Соперниках или Хар- миде Платона вы найдете множество мест, схватывающих как бы на лету некоторые из этих положений; воспитанный таким образом человек умеет ловко нагнуться, стоять прямо на ногах, прислониться плечом к колонне и быть во всех этих позах прекрасным, как статуя; подобно этому, какой-нибудь дореволюционный дворянин, раскланиваясь, нюхая табак или к чему-либо прислушиваясь, всегда сохранял ту чисто кавалерскую грацию, которую мы встречаем на тогдашних гравюрах и портретах. Но в приемах, движении и позе грека вы видите не придворного, а питомца палестры. Вот вам один из них, нарисованный рукой Платона таким именно, каким сложился он под влиянием наследственной гимнастики, среди избранной породы.

"Оно естественно, Хармид, что ты первенствуешь перед всеми другими; ведь никто здесь, я думаю, не укажет скоро двух семейств в Афинах, которых союз мог бы породить людей красивее и лучше тех, от кого ты произошел. В самом деле, семья твоего отца, семья Крития, Дропидова сына, прославлялась Анакреонтом, Солоном и многими другими поэтами как знаменитая красотой, добродетелью и всеми иными благами, в которых полагают счастье. Таковая же была и семья твоей матери: никто, говорят, не был прекраснее и рослее дяди твоего Пирилампа, когда бывало, отправляют его послом к великому царю или к какому-нибудь другому государю; да и вся эта семья ни в чем не уступит той. ГІроисшедши от таких родителей, естественно, что ты во всем первый. И начать с того, тем именно, что у всех на виду, то есть твоей наружностью, ты, дорогое дитя Главка, не срамишь, мне кажется, ни одного из своих предков".

В самом деле, прибавляет в другом месте этого разговора Сократ, "он подлинно удивлял меня ростом и красотою... Если он казался таким нам, зрелым людям, это еще не диво, но я заметил, что и из детей никто не глядел от него в другую сторону, никто, самые даже малютки... все любовались им, что статуей какого-нибудь божества". А Херефонт старается выхвалить Хармида еще больше: "Уж на что он, кажется, пригож лицом, Сократ, не правда ли? Ну, а захоти он только раздеться, ведь лицо пошло бы ни во что: до того прекрасны формы его тела".

В этой небольшой сцене, которая переносит нас далеко назад от своего времени, к лучшей поре телесной наготы, все знаменательно и драгоценно. Тут видны и предания крови, и действие воспитания, и общенародный вкус к изящному — все существенные зачатки совершенной скульптуры. Гомер называет Ахилла и Нерея прекраснейшими из всех греков, собравшихся под Троей; Геродот указывает на спартанца Калликрата как на красивейшего из греков, выступивших против Мардония. Все праздники богам, все большие церемонии вызывали состязание в красоте. В Афинах выбирали самых красивых стариков нести ветви на панафинеях; в Элиде зрелые красавцы должны были подносить жертвы богине. В Спарте, в гимнопедиях, полководцы и знаменитые люди, не отличавшиеся ростом и благородством наружности, при церемониальном шествии хора размещались в задних

Jleoxap. Аполлон Бельведерский. Сер. IV в. до н. э. Римская копия. Ватикан

рядах. Лакедемоняне, по словам Феофраста, присудили своего царя Архидама к денежной пене за то, что он взял малорослую жену, которая, по их убеждению, даст им корольков вместо царей. Павсаний нашел в Аркадии состязания в красоте между женщинами, существовавшие уже около девяти столетий. Когда один перс, родня Ксерксу и самый рослый из его войска, умер в Аханте, жители принесли ему жертву как герою (полубожественному существу). Эгестяне построили небольшой храм на могиле одного бежавшего к ним кротонца, Филиппа, победителя на Олимпийских играх, красивейшего из греков его времени, и еще при Геродоте приносили ему жертвы. Таково чувство, вскормленное воспитанием и, в свою очередь, ставившее ему целью выработку красоты. Конечно, греческое племя было и само собой красиво, но оно еще украсило себя систематически; воля усовершенствовала природу, а ваяние довершило то, чего природа даже и при тщательной возделке достигала только вполовину.

Итак, в течение двух столетий оба совершенствующие человеческое тело учреждения, орхестрика и гимнастика, возникли, развились, из точек их первоначального появления распространились на весь греческий мир, дали орудие войне, украшение богослужебному культу, эру хронологии, поставили телесное совершенство главной целью жизни человеческой и восхищение изящною везде формой довели наконец до явной порочности1. Медленно, постепенно и всегда лишь поодаль искусство, производящее статую из металла, дерева, слоновой кости или мрамора, следует за воспитанием, создающим живую статую. Оно идет не тем же шагом, что и последнее; будучи ему современно, оно в продолжение двух веков стоит ниже, в качестве простого копииста, слепщика. О правде стали думать раньше, чем о подражании; действительным телом заинтересовались прежде, чем телом, воспроизведенным искусственно; озаботились наперед составлением живого хора, а потом уже его изваянием. Всегда физический или нравственный образец предшествует своему воспроизведению, но предшествует незадолго; в момент, когда создается воспроизведение, необходимо, чтобы образец был еще в памяти у всех. Искусство есть гармонический, и усиленный притом отголосок; оно получает совершенную отчетливость и полноту в тот именно момент, когда бледнеет жизнь, которой оно служит эхом. Так точно и было с греческим ваянием; оно достигает зрелости в тот самый миг, когда оканчивается век лиризма, в полустолетие, наставшее за Саламинс- кой битвой, когда вместе с прозой, драмой и первыми философскими исследованиями начинается новая культура. Тогда от точного подражания искусство переходит вдруг к прекрасному творчеству. Аристокл, эгинские ваятели, Онат, Канах, Пифагор из Региона, Каламид, Агелад еще весьма близко копировали действительную форму, подобно Верроккьо, Поллайо- ло, Гирландайо, Фра-Филиппо и самому Перуджино; но в руках лучших учеников их: Мирона, Поликлета, Фидия — выделяется уже идеальная форма, как в руках Леонардо, Микеланджело и Рафаэля.

'Неизвестный во времена Гомера "греческий порок" начинается, по всей вероятности, с учреждением гимназий. См.: Беккер. Харикл (экскурсы).

III

Религия. — Религиозное чувство в V веке. — Аналогия между этим временем и эпохой Лоренцо Медичи. — Влияние первых философов и физиков. — Человек еще чувствует божественную жизнь природы. — Он распознает еще ту естественную основу, откуда вышли божеские личности. — Чувство афинянина на великих панафинеях. — Хоры и игры. — Процессия. — Акрополь. — Эрех- тейон и легенда про Эрехтея, Кекропса и Триптолема. — Парфенон и легенда о Палладе и Посейдоне. — Фидиева Паллада. — Характер статуи, впечатление

зрителя, идея художника.

Греческое ваяние создало не одних только красивейших в мире людей. Оно создало также богов, и, по отзывам всех древних писателей, эти боги были венцом греческого искусства. К глубокому чутью телесного и атлетического совершенства у публики и лучших художников присоединялись своеобразное религиозное чувство, миросозерцание, ныне совсем утраченное, особенный способ постигать, чтить и боготворить естественные и божеские силы. Вот этот-то особый род чувства и веры необходимо представить себе, когда хочешь поглубже проникнуть в душу и гений Поликлета, Агоракрита или Фидия.

Достаточно прочитать Геродота1, чтобы увидеть, до какой степени в первой половине V столетия еще была у греков жива вера. Не только сам Геродот благочестив и даже набожен до того, что не дерзает объяснить то или другое священное имя, передать ту или другую легенду, но и весь еще народ вносит в свой богослужебный культ ту величавую и страстную вместе важность, какую в то же самое время выражают стихи Эсхила и Пиндара. Боги еще живы, они тут, они говорят, их видели, как видели деву Марию и Святых в XIII, например, веке. Когда Ксерксовы послы были умерщвлены спартанцами, то внутренности жертв дали недобрые предзнаменования, потому что убийство это оскорбило покойника, память славного гонца Агамемнонова, Талфивия, которому спартанцы учредили культ. Для ублажения Ксеркса двое богатых и знатных граждан отправляются в Азию добровольно отдаться ему в руки. При появлении персов все города обращаются за советом к оракулу; он велит афинянам призвать на помощь к себе "зятя"; те вспомнили, что ведь Борей похитил некогда Орифию, дочь первого предка их Эрекфея, и выстроили ему молельню близ Илисса. В Дельфах бог объявил, что будет защищаться сам; молния падает на варваров, скалы обваливаются и давят их, между тем как из храма Пал- лады-Пронеи раздаются голоса и ратные клики и два местных героя, Филак и Автоной, окончательно прогоняют устрашенных персов. Перед Сала- минской битвой афиняне привозят из Эгины статуи Эакидов, чтобы они помогли им в бою. Во время сражения путники около Элевсиса видят страшные столбы пыли и слышат голос мистического Якха, идущего на помощь эллинам. После битвы в жертву богам приносятся три взятых у неприятеля корабля; один из трех назначен собственно для Аякса, и из общей добычи выделяется серебро, потребное для принесения в Дельфы

'Геродот был еще жив в эпоху Пелопоннесской войны; он говорит о ней в кн. VII, 137 и в кн. IX, 73.

статуи в двенадцать локтей вышиной. Я никогда бы не кончил, если б стал перечислять все выражения народной набожности; она была очень еще пламенна и пятьдесят лет спустя. "Диопиф, — говорит Плутарх, — издал закон, повелевавший доносить на тех, кто не признает бытия богов или распространяет новые учения о небесных явлениях". Аспазия, Анаксагор, Еврипид подверглись тревогам или преследованиям, Алкивиад был осужден на смерть, а Сократ и действительно умерщвлен за мнимое или доказанное нечестие; гнев народного негодования обрушился против тех, кто глумился, представляя мистерии, или разбивал статуи богов. Конечно, в этих подробностях вместе с устойчивостью древней веры видно уж и появившееся вольномыслие: вокруг Перикла, как вокруг Лоренцо Медичи, собрался небольшой кружок умствователей и философов; в среду его был допущен Фидий, как позднее — Микеланджело. Но в ту и другую пору предание и легенда всецело занимали и полновластно направляли воображение и поступки. Когда отголосок философских бесед потрясал душу, полную образов, он только очищал и возвышал для нее этим прежние лики богов. Новая мудрость не уничтожала веры, она истолковывала ее и возводила к коренной ее основе, к поэтическому чувству естественных сил. Грандиозные догадки первых физиков оставляли мир по-прежнему живым и лишь придавали ему еще более величия; быть может, только благодаря слышанному от Анаксагора о Нусе (вселенском разуме) Фидий смог создать своего Зевса, свою Палладу, свою небесную Афродиту и довершить, как говорили греки, величие богов.

Чтобы почувствовать божественное, надо быть способным сквозь определенную форму легендарного бога распознать в нем те великие, неизменные, общие могущества и силы, из которых он произошел. Тот навсегда останется сухим и ограниченным идолопоклонником, кто за личным образом бога не прозрит в каком-то вечном сиянии ту физическую или нравственную силу, которой этот образ есть только символ, не более. Во времена Кимона и Перикла греки еще ясно прозревали ее. Сравнительное исследование мифологий недавно показало, что греческие мифы, родственные с санскритскими, вначале выражали только игру естественных сил и что из физических элементов и явлений, их разнообразия, богатства и красоты (инстинктивно мыслящий) язык создавал богов мало-помалу. В основе политеизма лежит чувство живой бессмертной творческой природы, и это чувство действительно существовало еще в те времена. Божественное проникало собою все, без изъятия; с носителями его, вещами, можно было говорить; часто у Эсхила и Софокла человек прямо обращается к стихиям как к тем святым существам, с которыми заодно суждено ему вести великий хор жизни. Филоктет в минуту своего отъезда шлет привет "журчащим нимфам источников, звучному голосу моря, ударяющегося о кручи мысов": "Прощай, Лемносская земля! земля ты волнообъятая, отпусти меня безобидно, предоставь благополучно туда, куда несет меня могущественный рок". Прометей, прикованный к скале, зовет все великие существа, населяющие пространство: "О божественный эфир! ветры буйные, ключи рек, бесконечная улыбка морских волн; о, мать всему, Земля! о всевидящий круг Солнца, призываю вас! гляньте, что за муки один бог терпит от других богов!"

Зрителям остается следовать за своим потрясенным лирическим чувством, чтобы снова попасть на те первичные метафоры, которые без их ведома послужили зародышем их религии. "Чистое Небо, — говорит Афродита в одной утраченной пьесе Эсхила, — любит проникать в Землю, и Эрот выбирает ее в супруги; ниспадающий с Неба-родителя дождь оплодотворяет Землю, и тогда она родит для смертных корм стадам и зерно Деметры"99. Чтобы понять этот язык, нам стоит лишь выйти из наших искусственных городов и нашей в струнку вытянутой культуры; кто пустится один по какому-нибудь гористому краю, по берегу моря и весь отдастся впечатлению нетронутой, первобытной природы, тот поневоле скоро заговорит с ней; она оживится для него человеческой физиономией; неподвижные, грозные горы превратятся в лысых великанов или в громадные чудовища, присевшие на задние лапы; светлые и прядающие воды — в резвые, болтливые, смеющиеся существа; высокие молчаливые сосны покажутся похожими на строгих девственниц; а когда он взглянет на южное море, лазурное, сияющее, убранное, как на празднике, с той всеобъемлющей улыбкой, о которой говорил нам сейчас Эсхил, — ему невольно придет в голову, для выражения сладострастной красоты, бесконечность которой окружает и проникает его насквозь отовсюду, назвать ту пенорожденную богиню, которая, выходя из морской волны, восхищает сердца смертных и небожителей.

Когда какой-нибудь народ ощущает божественную жизнь природы, ему нетрудно распознать ту заветную ее глубину, откуда исходят его боги. В лучшую пору ваяния, коренной этот грунт явно еще просвечивал из-под той определенной человеческой фигуры, которою легенда хотела его выразить. Есть божества, именно божества потомков, лесов и гор, которые всегда были видны насквозь. Наяда или Ореада была, конечно, молодая девушка, вроде сидящей на скале в олимпийских метопах (которые теперь в Лувре); по крайней мере, так передавало ее скульптурно-изобразительное воображение; но уже при одном ее названии представлялась мысли таинственная важность тихого леса или свежая прохлада быстрого ключа. У Гомера, чьи поэмы были настоящей библией греков, потерпевший крушение Улисс, после двухдневного плавания, принесен "к устью светлоструйной реки и говорит ей: услышь меня, о царь, кто бы ты ни был; я прибегаю к тебе с пламенной мольбой, уходя от моря, полного Посейдоновым гневом... Сжалься, о владыка! я ведь твой усердный молельщик. Он сказал это, и укротилась река, остановив свое течение и быстрые волны, стихла она перед Улиссом и приняла его в свое устье". Очевидно, что бог здесь не какая-нибудь бородатая, скрытая в пещере личность, но сама быстрая река, вдруг ставшая мирным и гостеприимным потоком. Подобно этому река же явлется раздраженной против Ахилла. "Так проговорил Ксанф и ринулся на него, вскипев яростью, полный шума, пены, крови и трупов. И блестящая волна вышедшей от Зевса реки поднялась, увлекая Пелеева сына... Тогда Гефест обратил против нее свое ослепительное пламя, и запылали вязы, ивы и тамаринды; вспыхнул и лотос, и шпажник, и кипарис, что обильно росли вокруг реки светлоструйной: угри и рыбы метались туда-сюда или погружались в омуты, не зная, куда уйти от жгучего дыханья Гефеста, и извелась наконец сила реки до конца, и завопила она во весь голос: Гефест! никому из богов невмочь бороться с тобой. Уймись же. Она молвила это, вся горя огнем, а светлые воды ее так ключом и кипели". Шесть веков спустя Александр пустился по реке Гидасп (в Индии); стоя на корабельном носу, он совершил возлияния и этой реке, и другой — и ее притоку, и, наконец, Инду, куда текли они обе и куда направлялся Александр. Для души простой и непосредственной большая река, особенно притом неизвестная, сама по себе является уже какой-то божественной силой; перед нею человек чувствует себя, как перед существом вечным, всегда деятельным, то благодатным, то губительным, принимающим бесчисленные формы и виды; это неистощимое и правильное течение невольно порождает в нем мысль о спокойной и мужественной жизни, величавой и сверхчеловеческой. В века упадка в статуях, каковы олицетворяющие Нил и Тибр, древние скульпторы не забыли еще этого первоначального впечатления, и широкий торс, спокойная поза, неопределенно-блуждающий взгляд статуи показывают, что при посредстве этой человеческой формы они все-таки хотели выразить величавое, однообразное и безразличное течение большой массы вод.

Иногда самое название бога указывает уж на его природу. Гестия, например, значит очаг, и никогда богиня эта не могла вполне отделиться от священного огня, служившего средоточием домашней жизни. Деметра значит мать-земля, и обрядовые прозвища или эпитеты именуют ее черной, глубокой и подземной, кормилицей новорожденных существ, плодоноси- цей, зеленеющей. Солнце у Гомера отдельное от Аполлона божество, и личность нравственная сливается в нем воедино с физическим светом. Бездна других божеств: Горы, т. е. времена года, Дике — правосудие, Немезида — усмирение — вместе с именем вносят в душу поклонника и прямой свой смысл. Я назову лишь Эрота или Амура, чтобы показать, каким образом свободный и проницательный ум грека соединял в одном и том же чувстве поклонение божественной личности и обоготворение природной силы. "Эрот, — говорит Софокл, — непобедимый в битве, Эрот, настигающий и могущество и богатство, ты приютился на нежных ланитах молодой девушки; а между тем ты перелетаешь моря, ты заходишь и в сельские лачуги, и не уйти от тебя никому из бессмертных, никому из кратковечных людей". Немного позже, в устах гостей платоновского "Пира", смотря по разнообразным толкованиям имени, природа бога видоизменяется. Для одних, так как любовь значит сочувствие и лад, Эрот — самый всевластный из небожителей, и, как говорит Гесиод, он творец всякого в мире порядка и всякой гармонии. Другие полагают, что он младший из богов, так как старость несовместима с любовью; он нежнее всех других, потому что гуляет и покоится на том, что ни есть нежнейшего, на сердцах, да и то лишь на одних нежных; он должен состоять из жидкого, тончайшего вещества, потому что входит в души и выходит незаметно; он конечно уж цветущ, потому что живет среди цветов и благоуханий. По мысли иных, наконец, Эрот, будучи желанием и, стало быть, чувством недостатка, просто сын Нищеты, исхудалый, грязный, босоногий, спящий под открытым небом, но жаждущий прекрасного и оттого смелый, деятельный, изобретательный, настойчивый и уж непременно философ. Миф возрождается здесь сам из себя и мелькает под двадцатью формами в руках Платона. У Аристофана облака минутно превращаются в правдоподобные почти божества, и если вТеогонии Гесиода мы проследим полуобдуманную, полуневольную смесь, допускаемую им между божественными личностями и стихиями природы100, если заметим, что он насчитывает "тридцать тысяч богов-хранителей на кормилице-земле", если вспомним, что Фалес, первый физик и первый философ, говорил, что все произошло из влаги, и в то же время, что все полно богов, если сообразим все это, то поймем глубокое чувство, поддерживавшее тогда греческую религию, тот восторг и то благоговение, с какими грек, под ликами своих богов, угадывал бесконечные силы живой природы.

Правду сказать, не все они в одинаковой степени были воплощены в видимые предметы. Были между ними и такие, — и самые притом популярные, — которых более энергическая легендарная переработка выделила из общей массы и поставила в виде особых совсем лиц. Олимп греков можно уподобить масличному дереву под конец лета. Смотря по месту и высоте разных ветвей, плоды оказываются более или менее созревшими; одни только еще в завязи, состоят из утолщенного лишь пестика, не больше, и тесно соединены с деревом; другие, уже спелые, держатся еще, однако, на ветке; наконец, иные, достигшие полной зрелости, попадали наземь, и потребно некоторое внимание, чтобы распознать тот стебелек, на котором они висели. Подобно этому, и греческий Олимп, смотря по степени очеловечения сил природы, представляет на различных своих ярусах такие божества, в которых физический характер преобладает над личностью, другие, в которых обе стороны уравновешены, и, наконец, третьи, в которых очеловечившийся бог связан уже несколькими только нитями, подчас даже одной, и то едва заметной, нитью с тем стихийным явлением, которое дало ему начало. Но он все-таки еще с ним связан. Зевс, являющийся в Илиаде грозным главой семьи, а в Прометее — царем-насильником и тираном, остается, однако, во многих чертах своих тем, что он был искони, — дожденосным и молниеметным небом; освященные веками прозвища, старобытные изречения указывают на его первичную природу: реки "из него падают", "Зевс дождит". На Крите имя его означает день; впоследствии Энний в Риме говорит, что он — та "высшая огнежаркая белизна, которую все признают под именем Юпитера". Из Аристофана видно, что для мужиков, для черного народа, для людей простых и несколько отста- лых он все по-прежнему еще "поливатель нив и раститель жатвы". Когда какой-нибудь софист вздумает говорить им, что нет Зевса, они изумляются и спрашивают: "А кто дождит? кто гремит?" Он разгромил Титанов, низверг чудовищного Тифона о ста драконьих головах, т. е. те черные испарения, которые, родившись из земли, взвивались, подобно змеям, и набегали на свод небесный. Он живет на упирающихся в небо высях гор там, где собираются тучи, откуда низвергается гром; это Зевс Олимпа, Зевс Ифомы, Зевс Гиметта. В сущности, как и все боги, он множествен, тесно привязан к различным местностям, где человеческое сердце наиживее ощутило его присутствие, к разным городам и даже семьям, которые, открыв его в своих кругозорах, присвоили его себе и первые стали приносить ему жертвы. "Умоляю тебя, — говорит Текмесс, — именем домашнего твоего Зевса". Чтобы точнее представить себе религиозное чувство грека, надобно вообразить долину, морской берег, весь первобытный пейзаж местности, где поселилась та или другая часть племени; она признает за божественные существа не небо вообще и не всемирную землю, а свое небо с его горизонтом волнистых гор, свою землю, на которой она обитает, те леса и те именно текучие воды, среди которых она водворилась на житье; у нее есть свой собственный Зевс, свой Посейдон, своя Гера, свой Аполлон, свои лесные и водяные нимфы. В Риме, где религия лучше сохранила первобытный дух, Камилл говорил недаром: "В этом городе нет местечка, не пропитанного насквозь религией и не занятого каким-нибудь божеством". "Не боюсь я богов вашей страны, — говорит одно действующее лицо у Эсхила, — я ничем не обязан им". По-настоящему бог у них всегда местный101, так как по своему происхождению он ведь не что иное, как сама страна; вот почему в глазах грека родной город — священный город и божества его составляют с ним одно неразрывное целое. Если он приветствует их, воротясь с дороги, то не в силу одного поэтического приличия, как делает, например, Танкред; он не испытывает, как современный нам человек, только удовольствия при виде знакомых ему предметов и при мысли, что вот он теперь у себя дома; родной его берег, его горы, стены, ограждающие его земляков, дорога, вдоль которой гробницы хранят кости и прах героев-основателей, все окружающее его — для него род храма. "Аргос и вы, родимые божества, — говорит Агамемнон, — вам я должен поклониться прежде всего; вы были мне помощники и в благополучном возврате, и в отместке Приамову городу". Чем ближе присмотришься, тем более серьезным найдешь их чувство, тем более понятным их верование, тем более основательным их культ; и только уже впоследствии, в эпоху вольнодумства и упадка, стали они в самом деле идолопоклонниками. "Если мы представляем богов в человеческом образе, — говорили они, — то это потому, что нет ведь формы прекрасней". Но из-за этой выразительной формы виделись им, как во сне, правящие душой и вселенной мировые силы.

Проследим одну из их процессий, именно великие Панафинеи, и постараемся представить себе мысли и ощущения афинянина, который, участвуя в торжественном ходе, подступал тут ближе к своим богам. Празднество совершалось в начале сентября. Три дня весь город тешился играми, сперва в Одеоне — всей роскошью орхестрики, декламацией гомеровских поэм, состязанием в пении, в игре на кифаре и на флейте, хорами нагих юношей, пляшущих пирритку, или в праздничной одежде водящих киклический хор; затем, в ристалище, — всеми упражнениями нагого опять тела, борьбой, кулачным боем, пентафлом для взрослых и детей; простым и двойным бегом с факелами, бегом на конях, ристанием на обыкновенных и на боевых колесницах парою и четверней, причем на иных было по два седока, из которых один выпрыгивал на всем скаку, бежал за лошадьми и потом сразу вскакивал опять на мчавшуюся колесницу. По выражению Пиндара: "Игры были любы богам", и нельзя было ничем так достойно почтить их, как этим именно зрелищем. На четвертый день открывалось шествие, которого изображение сохранил нам парфенонский фриз: во главе шли первосвященники, старцы, выбранные из самых красивых девушки лучших семейств, посланцы от союзных городов с приносными дарами, затем — метеки с вазами и утварью из чеканного золота и серебра, атлеты, пешие и на конях или в колесницах, длинный ряд жертвоприносителей и разных жертв, наконец, народ в праздничных одеждах. Потом трогалось с места священное судно, неся на мачте покрывало Паллады, вышитое для нее молодыми девушками, питомицами Эрехтейона; выйдя из Керамика, оно шло в Элевсинию, огибало ее вокруг, проходило вдоль северной и восточной сторон Акрополя и останавливалось перед ареопагом. Тут отвязывали с мачты покрывало для возвращения его богине, и все шествие подымалось по громадной мраморной лестнице во сто футов длиной и в семьдесят футов шириной — лестнице, ведущей к преддверию Акрополя, Пропилеям. Как тот угол старой Пизы, где скучены вместе собор, перекосившаяся башня, Кампо-Санто и Баптистерий, — этот обрывистый и всецело посвященный богам горный скат совершенно исчезал под множеством памятников, храмов, молелен, колоссов и статуй; но со своей четырехсотфутовой высоты он господствовал над всей страной; в промежутки колонн и углов рисующихся на небе построек афиняне видели отсюда половину своей Аттики, круг обнаженных и выжженных летним зноем гор, блестящее море, обрамленное матовым выступом побережьев, все великие, вечные существа, в которых коренятся сами боги, — гора Пентелик с ее алтарями и виднеющейся издали статуей Паллады-Афины, горы Гиметт и Анхесм, где колоссальные лики Зевса указывали еще первобытное родство между громовержущим небом и горными вершинами.

Они несли покрывало вплоть до Эрехтейона, самого многочтимого из их храмов, святилища, где хранились упавший с неба Палладион, гробница Кекропса и заветная маслина, прародительница всех остальных. Там вся решительно местная легенда, все обряды, все имена богов пробуждали в уме смутно-величавое воспоминание о первой борьбе и первых шагах на поприще человеческой цивилизации; в мифическом полумраке человек прозревал здесь древнюю и многоплодную борьбу воды, земли и огня; возникающую из волн морских, постепенно оплодотворяющуюся, одевающуюся полезной растительностью, питательными семенами и деревьями землю, заселяемую и очеловечиваемую под рукой таинственных сил, которые

Иктин и Калликрат. Парфенон. 447—438 до н. э. Общий вид

сокрушают друг о друга дикие стихии и сквозь хаотическую их безрядицу устанавливают мало-помалу преобладание умственной силы над всем. Основатель Кекропс имел символом одноименное с собой существо Kekrops, т. е. кузнечика, рожденного, как полагали, из земли, — насекомое самое уж афинское, какое только можно себе представить, певучий и поджарый обитатель сухих холмов, недаром старые афиняне носили в волосах его изображение. Рядом с Кекропсом первый изобретатель Триптолем, т. е. "зернотер", родился от отца Диавла, в переводе "двойной борозды", и сам родил Гордиду, т. е. "ячмень". Еще знаменательнее легенда о великом праотце Эрехтее. Между наготами детского воображения, наивно и странно рисовавшего себе его происхождение, собственное его имя, означающее плодоносную почву, и имена его дочерей: Чистый Воздух, Роса и Великая Роса — прямо сквозят мыслью о сухой земле, оплодотворяемой ночною влагой. Разные подробности служебного ему культа окончательно уясняют этот смысл. Молодые девушки, вышившие заветное покрывало, называются Эррефорами, т. е. "росоносицами"; это символы росы, за которою они ходят по ночам "в пещеру, близ храма Афродиты. Фалло, пора цветов, и Карпо, пора плодов, чествуемые неподалеку оттуда, также опять имена божеств полевых или земледельческих. Все эти выразительные имена глубоко запечатлелись в уме афинянина; он чуял затаенную в них историю своего племени, уверенный в том, что души его усопших родоначальников и предков продолжают жить вокруг могилы и покровительствуют тем, кто чтит место их погребения; он приносил им пироги, мед, вино и, ставя свои приношения, окидывал мысленным взглядом все долгое благоденствие родного города и связывал в своих надеждах его будущее с его прошлым.

Выйдя из древнего святилища, где первобытная Паллада царила под одной кровлей с Эрехтеем, афинянин видел почти прямо перед собой построенный Иктином новый храм, где она жила одна и где все говорило о ее славе. Кем она была первые времена, теперь он едва лишь чувствовал; ее лживая связь с природой совсем стерлась благодаря развитию ее нравственной личности; но энтузиазм — это вещая догадка, и потому какие- нибудь лоскутки легенд, какие-нибудь освященные веками атрибуты, одни уже исконные прозвища наводили взоры на ту даль, откуда вышла богиня. Известно было, что она — дочь Зевса, молниеносного неба, рожденная только от него; она вырвалась из чела его среди молний и общего переполоха стихий; Гелиос тогда вдруг остановился, Земля и Олимп потряслись, море страшно взбушевало, на Землю пролился золотой дождь световых лучей. Вероятно, первые люди поклонились вначале вёдру или прояснившемуся воздуху под ее именем; они пали ниц перед этой внезапно явившейся девственной белизной, проникнутые той крепительной свежестью, которая наступает вслед за грозой; они уподобили ее молодой, энергической деве102 и назвали Палладой. Но в Аттике, где прозрачность и блеск ясного эфира чище, нежели где-нибудь в другой местности, она сделалась Афиной, т. е. просто Афинянкою. Другое из древнейших ее прозвищ — Тритогения, "водорожденная" — напоминало также, что она рождена из небесных вод, или наводило мысль на сверкающий блеск моря. Другими явными следами ее происхождения были цвет ее серо-зеленых глаз и выбор в подручные ей птицы совы, зрачки которой так ярко светятся в ночной темноте. Постепенно обрисовывался ее лик, а с тем вместе росла и ее история. Ее бурное рождение сделало ее воинственной, вооруженной, грозной спутницей Зевса в его битвах с возмутившимися Титанами. Как девственница и чистый свет, она мало-помалу стала мыслью и разумом, и ее прозвали художественной, потому что она изобрела искусства, наездницей, потому что она укротила коня, спомощницей, потому что она исцеляла от недугов. Все ее благодеяния и победы были изображены на стенах, а глаза зрителя, переносясь от фронтона храма на необъятный пейзаж, обнимали в одно и то же мгновение оба религиозные момента, взаимно уяснявшие друг друга и сливавшиеся в душе воедино одним высоким чувством совершенной красоты. С южной стороны на горизонте афиняне видели бесконечное море, Посейдона, обнимающего и колеблющего землю, лазурного бога, крепко охватившего руками и берег, и острова, и тем же самым взглядом они усматривали его под западным венцом Парфенона, стоявшего в ярости, с его мускулистым торсом, с его могучим нагим телом и гневным жестом раздраженного божества, тогда как позади его Амфитрита, Афродита, почти нагая, на коленях Фалассы, Латона с двумя своими детьми, Левкофея, Галлирофий, Эврит волнистыми выпуклостями своих детских или женских форм давали чувствовать всю грацию, все переливы красок, всю свободу вечно улыбающегося моря. На том же самом мраморе победоносная Паллада укрощала коней, которых Посейдон вышиб из-под земли одним ударом своего трезубца, и подводила их к божествам суши, к основателю Кекропсу, к праотцу Эрехтею "земельнику", к трем дочерям его, увлажняющим тощую почву, к прекрасному ключу Каллироэ и к тенистой речке Илиссу; налюбовавшись их изваяниями, глаз только опускался вниз и видел опять их же у подножий пригорка.

Но сама Паллада распространяла лучезарный блеск свой вокруг; тут не требовалось ни размышлений, ни науки, нужны были только глаза и сердце поэта или художника, чтобы подметить родство богини с окружающими предметами, чтобы почувствовать ее присутствие в великолепии сияющей атмосферы, в ярком, быстро разливающемся свете, в чистоте этого легкого воздуха, которому афиняне приписывали живость своего творчества и своего гения: сама она была гением страны, духом живущего здесь народа; ее-то дары, ее вдохновение, ее создание видели они повсюду вокруг себя, докуда хватал глаз, — в полях, покрытых масличными деревьями, в испещренных нивами косогорах, в трех пристанях, где дымились арсеналы и теснились разнородные суда, в длинных и крепких стенах, которыми город соединялся с морем, в красоте самого города, который своими храмами, гимназиями, театрами, своим Пниксом, всеми пересозданными памятниками и вновь выстроенными домами одевал хребты и скаты холмов и который своими искусствами, промышленностью, празднествами, своей изобретательностью и своим неутомимым мужеством сделался "школой для всей Греции", распространил свое господство на все сплошь море и свое господствующее влияние на весь греческий народ.

В эти минуты могли раскрыться двери Парфенона и показать среди бездны приношений, ваз, венков, доспехов, колчанов со стрелами и серебряных масок колоссальное изваяние, покровительницу, победоносную деву, стоящую неподвижно во весь рост с копьем на плече и щитом, поставленным сбоку, с Победой из золота и слоновой кости в правой руке, с золотой эгидой на груди и узким золотым шлемом на голове, в длинном золотом одеянии разнообразных оттенков; ее лицо, ноги, руки, плечи выделяются из блеска одежды и оружия теплою, живою белизной слоновой кости, а светлые глаза из блестящего драгоценного камня неподвижно горят в полумраке расписанной целлы. Конечно, измышляя ее ясное, божественное выражение, Фидий задумал силу, мощь, выходящую за все человеческие пределы, одну из тех мировых сил, которые правят ходом всех вещей в природе, тот вечно деятельный разум, который был в Афинах истинною душой страны. Быть может, звучал в его сердце отголосок той новой тогда физики и философии, которые, смешивая еще дух и вещество, смотрели на мысль как на "легчайшую и чистейшую из субстанций", род тонкого эфира, распространенного повсюду и везде для порождения и поддержания порядка в целом мире103; так сложилась у него идея, еще превысившая народную: его Паллада превосходила столь важную, уже эгинскую, всем величием того, что вечно. Длинным обходом и все более и более сближающимися кругами проследили мы все зачатки греческой статуи и пришли наконец к той пустоте, которая видна еще и поныне, к тому месту, где возвышалось ее подножие и откуда исчезла величественная ее форма.

<< | >>
Источник: А. М. Микиши. Философия искусства. — М.: Республика . — 351 с. 1996

Еще по теме Отдел третий Учреждения:

  1. Отдел третий Степень цельности впечатлений
  2. ТРЕТИЙ ОТДЕЛ КАК ИЗМЕНЯЮТСЯ ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ЧЕРТЫ РАС
  3. ТРЕТИЙ ОТДЕЛ КЛАССИФИКАЦИЯ И ОПИСАНИЕ ТОЛПЫ РАЗЛИЧНЫХ КАТЕГОРИЙ
  4. Функции периферических отделов вегетативной нервной системы Симпатический и парасимпатический отделы
  5. РАБОТА СОЦИАЛЬНОГО ПЕДАГОГА В ИСПРАВИТЕЛЬНЫХ УЧРЕЖДЕНИЯХ ИЗ ИСТОРИИ ИСПРАВИТЕЛЬНЫХ УЧРЕЖДЕНИЙ
  6. 19. ПОЛОЖЕНИЕ ОБ ОТДЕЛЕ КАДРОВ
  7. 8. ПОЛОЖЕНИЕ ОБ ОТДЕЛЕ ЦЕННЫХ БУМАГ
  8. 38. ПОЛОЖЕНИЕ О ЮРИДИЧЕСКОМ ОТДЕЛЕ
  9. § 3. Начальник следственного отдела
  10. Отдел первый Племя
  11. ВЫСОКИЙ, РАВНОВЫСОКИЙ, ТРЕТИЙ