Говоря о национальной уголовной традиции, я имею н виду существование таких национальных представлений в области морали, следование которым приводит или может приводить к совершению действий, оцениваемых как уголовный деликт.
Я употребляю понятие «уголовный деликт» в «общечеловеческом смысле», имея в виду, что за много веков человечество выработало некоторые общие представления о том, что такое уголовный деликт, и в социологических оценках деяний людей можно использовать эти представления независимо от того, что и законодательстве отдельных наций в какие-то периоды некоторые из таких деяний не рассматриваются как уголовное преступление, независимо даже от того, что совершение таких деяний может быть предписано иногда самим законодателем. Чтобы дать читателю представление о русской уголовной традиции, мне понадобится выяснить, какие представления большей или большой части русского населения оказывались несогласными со средними общечеловеческими представлениями об уголовном деликте, т.е. какие нормы народной этики или обычного права предписывали или одобряли совершение уголовного деликта. Обсуждая русскую уголовную традицию, я не забы- наю о том, что подобные же черты уголовной традиции можно найти в истории многих народов, за исключением разве что тех черт народной традиции, которые обусловлены факторами, не проявившимися в таком именно виде и моральной истории других народов (например, факторами, связанными с географическими, климатическими, религиозными особенностями). Учитывая это, скажу, что рассказ о русской уголовной традиции в настоящее время, то есть за последние лет сто, есть скорее рассказ о том, какую эпоху своего развития переживает моральная цивилизация в России, чем о том, какие черты этой моральной цивилизации являются чисто русскими. В рассказе об уголовной традиции народа естественно обратиться прежде всего к обозрению тех представлений народной морали и обычного права, которые характеризуют отношение к собственности, ибо испокон веков именно преступления против собственности были наиболее распространенным способом пренебрегать уго- ловно-правовыми запретами. Народное право выработало весьма строгие этические и обычно-правовые нормы, имеющие целью защитить от посягательств собственность членов сообщества, и выработало также способы избавляться от субъектов, систематически, в виде ремесла, нарушающих право соб- f ственности. Комплекс этих норм имеет, однако, весьма интересные особенности по сравнению с принятыми во многих странах нормами уголовного права. Весьма характерно, что в среде русских крестьян простое воровство, не составляющее привычного промысла субъекта, рассматривалось обычно скорее как гражданский, нежели как уголовный деликт, в том смысле, что примирение сторон, коему сопутствует возвращение украденной вещи, с точки зрения суда сельского схода исчерпывает возникший конфликт. Более или менее часто в таких случаях все же применяют наказание, каковым, в случаях маловажных, являются различные способы опозоренья. Иное дело, даже в малозначительных случаях, если обвиненный в краже отказывается возвратить украденное или даже не признается в краже: тогда применение более или менее жестокого наказания признается естественным.4 ь Интересно, что у русских в старину слово вор означало вообще лихих и злых людей, включая внешних врагов.70 Того, кто посягал на чужую собственность, называли «тать», а саму покражу — татьбою. То, что слово вор когда-то означало субъекта более зловредного, нежели просто посягающего на чужую собственность, показывает пословица, приведенная С. Максимовым:70 «Теперь люди таковы стали: унеси что с чужого двора — вором называют». Если принять во внимание такое переопределение термина вор, то вряд ли покажется слишком смелым предположение, что со временем народное правосознание стало более внимательно относиться к праву собственности. Особенно жестокие наказания применялись крестьянами к тем, кто посягал на наиболее жизненно важные для общины и ее членов объекты: я буду говорить дальше о самосудах крестьян над конокрадами, поджигателями и тому подобными недоброхотами чужого имущества. Сказанное не означает, что народная этика и право однозначно порицают нарушения права собственности. He будет преувеличением сказать, что в представлении сельских обществ предосудительно было нарушать право собственности своих, то есть право собственности общины или ее сочленов. Напротив, в отношении собственности чужой, не связанной с интересами общины или ее членов, представления крестьян в значительной степени более либеральны. Мало того, судя по сообщениям многих исследователей народных обычаев конца XIX в, кража и мошенничество часто не только являются ненаказуемыми у крестьян, но и оказываются предметом похвальбы, если это не затрагивает имущественных инте ресов своих. Так, по мнению многих исследователей, можно считать устоявшимся народным обычаем самовольные порубки в казенном и господском лесу, ТЛг74 причем обычаем не только крестьянским, а характерным и для других сословий.5 Столь же снисходительное отношение являет народная этика к потравам чужих полей и лугов, к самовольной охоте и рыбной ловле, к собиранию плодов и ягод в чужом лесу, к похищению плодов из чужих огородов.74 Очень интересен отмеченный в Земле Войска Донского73 обычай тайного завладения хлебом зажиточного соседа с намерением с излишком отдать похищенное в урожайный год: нуждающийся просто берет с поля необмолоченные еще снопы, а иногда оставляет даже записку, что-де хлеб взят из крайней нужды и будет возвращен при первом урожае. Существует много народных верований, посвященных тому, как избежать опасности при совершении покражи. Среди них много таких, которые интересны, наверно, лишь для воров профессиональных, как, например, вера в колдовские свойства свечи, изготовленной из жира некрещеного младенца: если ночью с зажженной такой свечой войти в дом, то все обитатели его будут спать так крепко, что покража станет безопасной; подобная чудодейственная сила заключена и в мертвой руке (есть об этом и пословица: «Люди спали, точно мертвой рукой обвел»). Это — поверье, ставшее мотивом многих убийств и разрытий могил. Однако есть и такие народные верования, связанные с надеждой на обеспечение безопасности воровства, которые интересовали не только профессиональных воров. Таков, например, обычай заворовывания: «Крестьяне верят, что укравший благополучно в ночь перед Благовещеньем может целый год воровать, не опасаясь, что его поймают. Вследствие такого поверья воры по ремеслу стараются совершить кражу в благовещенскую ночь; при этом они гонятся не за ценностью вещи, а только за искусным и ловким совершением покражи, Крестьяне стараются в эту ночь обеспечить себя на целый год от штрафов за самовольные порубки; вещь, взятую тайком у соседа, они возвращают ему на следующее утро».73 А/А. Левенстим77 отмечает, что этот обычай очень распространен в России; есть также сообщения, что не только ночь под Благовещенье, но и ночь на Бориса и Глеба обладает таким счастливым свойством. Есть много поверий, согласно которым краденая вещь обладает в той или иной мере большими достоинствами, нежели вещь купленная; так отмечено (Вологодская губерния), что, по мнению крестьян, краденый корень хмеля скорее приживается, чем купленный,74 то же самое в Ярославской губернии исследователи отмечали о свойствах краденых цветов, а в Архангельской губернии среди рыбаков распространено было поверье, что навага лучше ловится на краденые крючки.77 Судя по материалам кн. В. В. Тенишева,74 крестьяне песьма снисходительно относятся к торговому обману, допуская мелкий обман даже в отношениях друг с другом; при этом «часто признается, что потерпевший сам пиноват, что по недосмотру дал себя обмануть...» И уж тем более допустим обычаями обман в том случае, если предполагается, что обманутый — сам обманщик: «Ну, .I на счет купцов и толковать нечего: не вспрысну я шерсть али лен водицей, так все равно он сам вспрыснет, так уж лучше я возьму за воду деньги, чем ему отдавать».74 Многие обычаи, связанные со снисходительным отно- г шением к краже, распространены лишь в отдельных мест- 33768 . ностях, и подробное их обсуждение неудобно в столь кратком описании уголовной традиции народа в целом. Отмечу, впрочем, не распространенный широко обычай снисходительного отношения к разрытию могил с целью снятия одежды с покойника (Орловская губерния):74 в описанном случае видно сочетание мотива прагматического — «все гниет, хошь в чем положи» — с соображениями возвышенными, указующими предел дозволенного: «снятие с покойника последней рубашки, особенно с девицы, считается большим преступлением: «Как же она на суд явится?». Замечу, что разрытие могил не с целью кражи, а с целями, основанными на народных поверьях, — обезвредить вампира, вызвать дождь и т.п. — было весьма распространенным народным обычаем, вступавшим в коллизию с уголовным законом. По моему мнению, именно неразвитость представлений о праве собственности в народном правосознании обуславливала такое различное отношение к охране собственности своей и к охране собственности казенной, господской и вообще собственности лиц, посторонних общине. Я понимаю, что это не объяснение, но здесь я и не стремлюсь давать объяснения, а лишь хочу охарактеризовать ту социальную среду, в которой функционирует преступный мир, описываемый далее. Были, впрочем, попытки объяснить причины столь сложного отношения русского крестьянства к праву собственности. У исследователя второй половины прошлого века читаем: «...В массе понятий видится система, выработался общий закон. Все то, к чему не приложен труд и что таким образом не представляет благоприобретенного капитала,— воровать не грех. Все барское с тех самых пор, когда оно узаконено в отдельную собственность, возбуждает самый крепкий соблазн, подвергается преимущественным нападениям, наводит на грех кражи, как придорожный горох и репа... Все добытое трудом, убереженное уходом, выработанное личным умением и искусством становится неприкосновенным до границы подозрительной собственности вроде господской и поповской. За этой границей способность распознать чужое от своего значительно слабеет...»6 Многие авторы в объяснении (или оправдании) народного обычая пренебрегать чужой собственностью на лес или плоды земли ссылаются на бытовавшую в народе веру в то, что земля должна принадлежать крестьянам, веру,обуславливавшую мечту о передаче земли крестьянам. Изучая теперь такие объяснения, разумно проявлять осторожность и учитывать, что на интерпретацию народных обычаев могли оказывать влияние и поэтические наклонности исследователя, и его народолюбие, однако несомненно, что мечта о земле у народа была (не :шаю, есть ли поныне), и известно, что не раз массы крестьян, вдохновляемые этой мечтой, были используемы злоумышленниками. Отношение русской народной традиции к собственности, являющее собой сложное переплетение реликтовых норм обычного права с поверьями и мечтами, обуславливало непоследовательность в отношении народа к профессиональным уголовным преступникам. Местный пор, скупщик краденного, пристанодержатель вызывали у населения страх, презрение, а часто активное противодействие в форме жестокого самосуда. В то же время крупный преступник — разбойник — становился сплошь и рядом героем народных легенд, приписывающих ему небывалые подвиги, редкие человеческие качества, а главное — народолюбие. В таких легендах народный слух ласкается более всего тем, что разбойник грабил и убивал богатых и не обижал бедных. Хотя очевидно, что крупному разбойнику и нет смысла грабить бедных, но народная мудрость не вдавалась в такие подробности: главное было в том, что крупный разбойник был в представлении народных масс личностью, способной воистину или согласно легенде обеспечить себе независимость от сильных мира сего и осуществить, хотя бы частично, мечту тех, кто от рождения осужден в поте лица добывать хлеб свой.7 Эта народная мечта, которая в общем виде, особенно у пролетаризованной части крестьянской массы начала нашего века, сводилась к стремлению ограбить сытых, чтобы накормить голодных, вдохновляла многих недюжинных субъектов самим приукрашивать свою разбойничью деятельность посредством покровительства беднякам, хотя для легенды в этом и не было необходимости; вряд ли они приукрашивали так свой жестокий путь, заботясь о легенде. Есть, по крайней мере, три обстоятельства, которые побуждали их оказывать некоторое покровительство простому народу. Во-первых, несомненно, покровительство давало более полное ощущение силы и величия, особенно для тех героев будущих легенд, кои по отдаленности района своих действий от правительственной администрации или регулярных войск практически властвовали над населением обширной местности, как бывало не раз в процессе колонизации Россией прилежащих к ней земель, особенно на Юге и на востоке. С. Максимов пишет о разбое в связи с колонизацией: «...Во время строения русской земли грабежи и разбои были одним из последовательных и неизбежных явлений, породившихся вследствие самой системы завоеваний, неправильных способов водворения поселенцев и направления их сил и колонизаторских способностей. Разбой в низовых странах, разбои по Волге следовали один за другими по вызову време- ни и по закону обстоятельств, отдельно и независимо друг от друга, действовали сообща, заодно, под руководством сильных и талантливых натур вроде Булавиных, Хлопков, Разиных, Пугачевых и бесконечного числа многих других».70 Во-вторых, обстоятельство чисто прагматическое побуждало разбойников поддерживать хорошие отношения с местным населением: там, где можно спрятаться от властей, не спрячешься от крестьян; любой бродяга, сколько бы ни скрывался в лесах, рано или поздно набредет на деревню и захочет пополнить припасы или найти надежное укрытие. Впрочем, доброе отношение поселян к таким странникам часто было обеспечено и без особого с их стороны покровительства: во многих областях России и Сибири исследователи отмечали обычай у крестьян оказывать гостеприимство бродягам, все больше беглым каторжникам. Истоки этого обычая — в страхе мести поджогом: особенно в восточных областях России, где беглых ходило млого, всегда была опасность, что найдутся мстители, если бродяга будет отвергнут деревней пли выдан властям. В еще большей мере это относится к разбойникам, имевшим крупные шайки, готовые отомстить за своего атамана или товарища. Третья причина покровительства разбойников бедным — уже из области возвышенного. Как бы смело разбойник ни попирал закон людской, не мог он не думать о преступлении закона Божьего и страшился накопленных грехов своих. Во многих описаниях крупных преступников им, быть может преувеличенно, приписывается особая чувствительность в теме искупления греха: не странно, поэтому, что рука, многих лишавшая жизни, делается дарящей во имя искупления грехов, раздает милостыню, тем более что, как правило, профессиональный вор, привычный разбойник безразличен к накоплению собственности — свойство, весьма характерное для настоящих представителей, так называемого воровского мира. Какими были разбойники, оставившие добрую память о себе у народа, читатель может судить на примере Пугачева, коего и зверство, и широта души, и зависимость от сотоварищей описаны Пушкиным;121 на примере Разина, о коем до сих пор поют песню, как он утопил в Волге свою возлюбленную, похищенную персидскую царевну, просто так, чтоб его люди не думали, что он их «на бабу променял» (да еще Волге в подарок от донского казака ). Эти двое остались не только в памяти народной; официальная советская историография славит их как народных героев и народных освободителей. Помяну, следуя С. Максимову, менее известного субъекта, Быкова, который в Сибири имел шайку и действовал довольно успешно. Интересен он тем, что наряду с жестокостью проявил и любознательность, казалось бы удивительную при таком ремесле: приказал он одному из своих зарезать первую попавшуюся на дороге беременную женщину и на суде оправдывал себя тем, что хотел посмотреть, как лежит в утробе матери неро- дившийся ребенок.8 Этот же Быков разрывал людей, привязывая за ноги к двум наклоненным деревьям (традиционная русская казнь). С. Максимов, оставивший ценные этнографические записи о каторжниках и бродягах, писал в связи с народными легендами о разбойниках: «Под призрачным идеалом народ уже не видит в разбойнике потерянного, жестокого человека, у которого все навыворот, который запачкался во всевозможных пороках и нравственно развращен до самого корня». Сомнительно мне, однако, чтоб народные певцы разбойников забывали о жестокости своих героев. Дальше я расскажу об обычных русских крестьянских самосудах, и видно будет, что жестокость разбойников была иривычна, неудивительна и непорицаема, и, наверное, не всякий разбойник доходил в своих издевательствах над жертвой до такой изобретательности, как сельские общества в самосудной расправе. Изучение русской традиции отношения народа к личности и человеческой жизни столь же, как и изучение народного взгляда на право собственности, дает полезный материал для осмысления характера социальной среды, порождающей русский уголовный мир. В известной мере, в отношении к человеческой личности и ее жизни народная традиция в той же мере прагматична, как и в отношении к праву собственности, хотя, конечно, усвоенные из религии представления о грехе много и оправдание любознательностью, как можно понять, скрывало обычно суеверный мотив деяния: верили, что поедание сердца нерожденного ребенка дает сверхъестественные силы (а кто съел девять таких сердец может безнаказанно совершать преступления). Любознательность как мотив преступления, конечно, не исключена. Помнится, в конце 50-х гг. этого века в Москве получил среди публики известность такой случай: ученики ремесленного училища изловили женщину на сносях и прыгали V нее на животе, чтобы родила, сказавши потом на суде, что интересно было посмотреть роды (я не имею документального подтверждения этого казуса). убийства и, по-видимому, биологический страх перед убийством обеспечивали охрану человеческой жизни в большей мере, чем была обеспечена охрана собственности. Здесь так же, как в делении собственности на свою, крестьянскую, общинную и чужую, народный взгляд усматривает более или менее четкую грань между своими — убить или обидеть которых есть грех, и чуждыми — теми, которые от рождения получились уродами, или по злому умыслу сговорились с дьяволом, приобретя ведьминские или колдовские способности, или по злой своей воле вредят обществу посредством систематического воровства или поджогов.
Это я сказал о тех, кто считался или мог считаться своим, но стал или был признан чуждым. Что касается просто чужаков, попавшим в крестьянскую среду, то к ним часто относились особо пренебрежительно и подозрительно, вплоть до презумпции зловредности в отношении них;таковы, в частности, инородцы, живущие по соседству, и презумпция зловредности в отношении них, особенно на колонизованных Россией территориях, иногда была оправдана многочисленными фактами столкновений их с колонизаторами и была обоснована во всяком случае не в меньшей степени, чем подобная же презумпция зловредности, которая могла устояться в сознании этих инородцев в отношении к русским. Разумеется, инородцам, оторванным от своей среды, извне попавшим в гущу русского населения, приходилось еще труднее от этой презумпции зловредности: достаточно вспомнить евреев, коих обвиняли во многих грехах и преследовали активно. Очень часто преследуемыми чужаками оказывались вероотступники, сектанты. Есть сообщения о самосуде сельских обществ над сектантами. Вот пара примеров из материалов Якушкина: большой толпой, чуть не целым обществом, православные крестьяне учинили битье розгами тех, кто перешел в штунду,81 в другом случае хлысты были вызваны на сход и жестоко избиты, при чем девица, слывшая хлыстовской богородицей, также была избита страшно и для большего насмеяния раздета донага.80 Что касается просто пришлых посторонних, то не следует, конечно, думать, что все они подвергались притеснениям. Россия всегда была полна странниками, и среди них выделялись своей многочисленностью нищие, богомольцы, странствующие торговцы и мастера и просто беспаспортные бродяги. Обычай оказывать гостеприимство таким странникам был очень распространен и России, но упаси Бог случиться поджогу, мору или иному несчастью: народное подозрение могло в первую очередь обратиться на пришельца и привести к жестокой над ним расправе.Несчастье, особенно касающееся многих, настолько ожесточало толпу в поисках виновников, что говорить об уважении к каким-либо процедурам уголовного расследования, конечно, не приходится. Самосуд в русской деревне многие века был страшным явлением, лишавшим жизни многих людей, и виновных Ii невиновных; сохранившиеся об этом сведения позволяют ныне исследователю русских традиций представить себе ту степень коллективного ожесточения, которая плохо согласуется с почти пасторальным изображением русского крестьянства теми писателями, которые, сочувствуя действительной нужде народа, защищая его от притеснений, упускали часто из виду такие стороны народной жизни, которые несомненно важны для социального анализа и тогдашних и теперешних событий истории России.9 Исследование самосуда затруднено прежде всего тем, что очень многие случаи оставались неизвестными властям, и потому, что жертвами часто бывали никому не ведомые пришельцы и никто о них не хватился, и потому, что представители общественного самоуправления крестьян были часто вполне солидарны с толпой, учинившей жестокую расправу, и пренебрегали своей обязанностью сообщать об этом властям. Согласно доступным сведениям, количество самосудов в России было огромно: в одном лишь Ишимском округе Тобольской губернии за 1884 г. окружным врачом было вскрыто около 200 трупов тех, кто был убит самосудом; 73 население этого округа в 1891 г. было около 250 тыс3 Исследователи отмечали, что среди осужденных властями убийц по делам о самосуде преобладает тип весьма благополучный с точки зрения уголовной статистики. Обычно самосуд проводился толпой с участием почти всего общества, при этом каратели по большей части бывали трезвы. Иногда возлияния совершались в процессе казни: описан случай, как толпой избивали конокрада, потом отвлеклись на распитие водки, причем избитый подошел выпить также: «Пусть попьет, он хоть и вор, а все христианская душа», а попивши, уж и добили его. Наиболее жестоко наказывались конокрады и поджигатели. Изобретательность общественных палачей при этом вызывает удивление, но мы не знаем, сколько веков практиковались и усовершенствовались те методы казни, которые теперь поражают наше воображение оригинальностью. Вот несколько примеров: Конокрада раздели донага, повалили на землю и стали сдирать у него с рук и ног кожу, затем принялись вытягивать из него жилы, затем изрубили топорами голову.82 Вору забили в задний проход кусок палки, в ко торой сделали нарезы вроде зубьев, острием вниз, чтоб нельзя было вынуть обратно.83 Поджигателям выламывали пальцы рук, кололи булавками, вытягивали из них жилы; особенно досталось еврею, которому вдобавок выкололи глаза.84 Конокрадов били раздетыми донага на снегу (более 500 палок), на другой день повторили эту операцию, после чего связали руки наперед, просунули между рук палку и повесили на дереве.85 Очень было распространено, особенно в восточных губерниях, привязывать конокрада к хвосту лошади и пускать лошадь в степь. Вот пример индивидуальной изобретательности ^ : Крестьянин «...приблизился к конокраду, обвязал веревкой ему голову, задвинул палку и принялся за дело. По мере того, как палка поворачивалась в руках крестьянина, веревка, обвязывавшая голову конокрада, стягивалась. Послышался глухой стон... из глаз конокрада брызнула кровь, затем что-то хряснуло. То лопнул череп! «Вот теперь не будет больше красть лошадей», проговорил вертевший палку крестьянин...». Есть и методы, не требующие изобретательности: утопить в болоте, обливать голого конокрада зимой холодной водой, пока не умрет, поднять на дыбу. Часто применялась так называемая «рыбацкая казнь»: прорубали во льду реки две проруби на расстоянии десяти шагов и протаскивали подо льдом вора из одной проруби в другую. He всегда самосуд кончался убийством. В случае простого воровства,10 по данным Максимова,70 с несознав- шегося вора снимают на базаре шапку, с бабы — платок или надевают на вора украденные вещи и водят по базару. Последний способ был общепринят, а женщину, кроме того, водили по деревне обнаженной или с поднятой юбкой.73 He следует думать, что описанным образом поступали лишь с ворами, изловленными на месте преступления или иным образом несомненно уличенными в воровстве. Такие же методы самосуда употреблялись и для подозреваемых. Вот примеры. Подозреваемого в краже вызвали на сельский сход, били, связали ему руки веревками, продев между веревками палку, крутили ее; потом растопили на огне сало и этим салом прижигали заднюю часть тела.87 Подозреваемого в воровстве (в 1882 г.) подвесили к балке на тонкой бечевке, завязанной за большие пальцы рук и ног, жгли раскаленной кочергой подошвы и икры, наносили удары обухом топора по ягодицам, добиваясь сознания в воровстве.88 Поймали двоих, заподозренных в попытке украсть лошадей; повесили их за большие пальцы рук и развели под ними большой огонь из соломы; со страшными ожогами их затем доставили к властям.89 He только деяния, затрагивающие существенные имущественные интересы общины или ее членов, становятся причиной самосуда. Община следила и за соблюдением обычаев, таких, как запрет работать в праздники, запрет женщине ткать холст ранее, чем все мужчины выйдут в поле пахать, запрет принимать пищу во время работ по исправлению изгороди выгона для скота (а то медведь скот съест) и многие, многие другие,74 но наказания в этих случаях были сравнительно нежестоки. Нарушение целомудрия наказывалось строго: раздеть женщину донага, вымазать дегтем и провести с криками по деревне или так же провести связанную обнаженную пару прелюбодеев — это не самое страшное. В неко- IOpbix местностях в обязанность мужа входило привязать к оглобле запряженной телеги голую жену-прелю- бодейку и гонять так лошадей по деревне, кнутом избивая несчастную. Зверские самосуды бывали также следствием подозрения в колдовстве и напускании порчи. Историки народных обычаев не всегда обращают внимание на то обстоятельство, что русская деревня жила в атмосфере постоянного страха перед колдунами, ведьмами, и очень часто такие колдуны и ведьмы изыскивались в любой деревне и обезвреживались. Для того, чтобы навести на себя подозрение в связи с дьяволом, не надо было быть знахарем или хвастаться какими-либо сверхъестественными способностями (таких хвастливых субъектов по деревням тоже было много). Подозрение могло пасть па обычных жителей, особенно если человек от рождения чем-то существенно по облику отличается от других (дьявол метит!), особенно, если в жизни общины произошло событие такого типа, относительно которого известно, что это — результат именно злых наветов. 1>оялись, как ведьм, и обычных, Ho весьма долголетних старух (само долголетие — мета дьявола!). Любое несчастье, происшедшее в деревне: падеж скота, засуха и т.п. — часто направляло народный гнев на такого колдуна или ведьму, и они становились жертвами жестокого самосуда. Иногда, впрочем, было ясно, что несчастье — дело рук ведьмы, но не ясно, кто она: применялся известный в средние века в Европе суд водой. Подозреваемых женщин кидали в воду; которая не тонет — та и ведь- ш76, 90^ Вот что писал об этом А. А. Левенстим 76 в конце прошлого века: «Если женщина, которой связывали руки и привязывали к шее камень, тонула, то она гибла в воде, так как помощь нередко опаздывала; если же она держалась на поверхности — то ее сжигали как ведьму. Такой способ ведения следствия может служить одним из доказательств беспомощности женщины, обвиняемой в колдовстве. К несчастью, это старое поверье живо до настоящего времени во всех концах России; оно только несколько изменилось: теперь крестьяне верят, что этим путем можно не только уличить женщину в ее связи с дьяволом, но и прекратить засуху». И далее: «В 1875 г. в Полесье крестьяне одного села хотели испытать своих баб, узнать ведьм. Сначала они пошли к помещику с просьбой разрешить искупать баб в пруде, но так как он не позволил произвести этот эксперимент, то они стали осматривать своих баб через повитуху, чтобы узнать, нет ли у которой- либо из них хвоста». Тот же исследователь народных верований отмечал, что в крестьянском быту обвинение в ведьминских или колдовских наклонностях бывало способом сведения личных счетов, в том числе в семье.11 Вот еще отрывок из статьи того же автора о случае и городе: «Случаи грубого и зверского насилия под влиянием веры в колдовство бывают не только в глухих медвежьих углах, но даже в столицах, среди обитателей которых немало суеверных людей. Лучшим доказательством этой грустной истины может служить следующее происшествие, которое имело место в Москве, в самом центре города, на Никольской улице, около часовни Св. Пантелеймона. Перед этой часовней всегда толпится масса больного люда. 25 сентября 1895 г. рано утром в толпе стояли мальчик Василий Алексеев и какая-то женщина, одержимая припадками не то истерического, не то эпилептического свойства. Возле этой пары стояла крестьянка Наталия Новикова; она разговорилась с мальчиком и подарила ему яблоко. Мальчик куснул яблоко, вслед за тем с ним сделался истерический припадок. На крик Алексеева прибежал с ближайшего поста городовой и отвел больного в приемный покой городской части. Ho толпа на этом не успокоилась. Предположив, что яблоко наговорное и что Новикова не простая крестьянка, а ведьма, околдовавшая ре бенка, толпа бросилась к ней и избила ее до полусмерти».76 Страх перед колдовскими чарами действовал и на сельский суд. Левенстим™ описывает следующий случай: «В 1886 г. в Тальянском волостном суде (Уман- ского уезда, Киевской губернии) рассматривалось дело крестьянина Б. с крестьянином X.; последний заявил суду, что противная сторона, чтобы выиграть дело, решилась воздействовать на суд силою чародейства. Поэтому X. просил обыскать своего противника. Б. обыскали, и, найдя у него в шапке несколько тряпичек, узелок и какое-то зелье, признали эти вещи за чары и постановили: не рассматривая тяжебного дела, наказать Б. 20-ю ударами розог». А однажды, во время рассмотрения дела о драке женщин, сельский суд заметил, что одна из обвиняемых сыпала мак около судейского стола; признано было, что она занималась колдовством, и взыскано с нее за это 3 рубля.76 Эта тема слишком богата фактами, чтобы здесь было возможно привести сколько-нибудь полный обзор основных черт русской уголовной традиции. Хотя приведенный краткий обзор посвящен событиям из жизни русского крестьянства конца прошлого века, но наивно было бы думать, что социальные преобразования в стране уничтожили те черты народной уголовной традиции, которая сложилась и существовала издавна. Правда, изменилось многое, многие прежние традиционные мотивы находят иное, неожиданное выражение, о многом просто умалчивают современные исследователи, но во многих преступных проявлениях нынешнего населения России усматриваются следы прежней уголовной традиции. Потому я и пишу в этой книге о временах, уже минувших. Преобразование русской уголовной традиции в советскую уголовную традицию я обсуждаю в следующей главе, а здесь, в заключение, укажу еще на одно явление, столь же распространенное в наши дни, как и прежде. Я имею в виду деревенские кровавые драки по праздникам. Это явление повсеместное и всевременное и России, но, увы, весьма мало изученное. Нынешние исследователи в открытых публикациях не пытаются углубиться в истоки местных социальных противоречий, приводящих к кровавым деревенским бойням: нынче иногда достаточно указания, что пьянство порождает хулиганство и что в религиозные праздники пьянства в деревне больше, следовательно, нужно усилить атеистическую пропаганду в деревне. Пьяные драки в деревне имеют, однако, судя по всему, неведомые исследователям причины, корни которых уходят в вековые обычаи и социальные противоречия, родившиеся давно. Исследователь 20-х гг. Т. Сегалов91 пытался привлечь ннимание криминологов к этой теме, но успеха не имел, как можно судить по последующим публикациям советских социологов преступности. Говоря об одной из возможных причин драк в деревне, о причине, связанной с иерархическим соперничеством, Т. Сегалов отмечает: «Драки на свадьбах, поминках, крестинах по своей подоплеке, по своим требованиям «чести» или «почета — уважения» и старшинства напоминают во многих отношениях драки бояр за «места», за местничество, как признак социальной значительности, удельного общественного веса. Конечно, это лишь догадка, попытка социально-бытовой исторической параллели коллективно-психологических проявлений быта». Интересно наблюдение Сегалова и о коллективном соперничестве как поводе драки: «Поскольку можно уловить из протоколов дознания, которые обычно, благодаря большой сбивчиво сти, захватывают больше побочных обстоятельств и таким образом дают больше материала бытового, житейского характера, очень большую, хотя и подоплечную роль играет своеобразная коллективная ревность. Частым поводом для всеобщей драки с пробитыми головами и порезанными животами дает прибытие веселящейся компании парней с гармонистом на улицы «чужой» деревни, где они «гуляют», «ватажатся», с чужедеревенскими девушками. Это побуждение: «не ходи на нашу улицу гулять», своеобразно тем, что в «делах» не улавливается индивидуальной ревности определенного парня этой деревни к определенному парню другой, чужой, деревни за свою девушку. Убийства и поножовщина из-за личного романа разыгрываются совсем иначе и гораздо реже, чем пьяная драка из чувства коллективной ревности. Причем можно даже уловить известную стереотипность в ответах на допросах: «Они пришли гулять к нам, с нашими, а мы на них были сердиты за то, что они тогда-то побили». Интересно отметить, что на фабриках в сельских местностях, где рабочий, стоящий сегодня у станка, шел вчера за сохою, а завтра, быть может, станет за плуг, наблюдаются смешанные по своей психологической механике хулиганские коллективные драки. Здесь мотив запрета «ходить на нашу улицу» остается тем же, но видоизменяется: «улица» на «нашу казарму», «нашу лестницу» и даже «наш коридор». И, конечно, среди причин драк — страх перед порчей, колдовством: «При изучении дел о драках, где люди платятся жизнью за излишне съеденную в гостях колбасу или отстаивая озорным образом «назло» унесенный со стола, накрытого для званных гостей, пустой стакан, - ясно видно, что здесь дерутся не за стакан, не за колбасу, а за своеобразно переродившиеся, какие-то ископаемые, заржавленные, стародавние обычаи, «посадские» и «слободские», «выселковые» и «коренные», государские, и господские, и дворовые, иотчинные и дарственные, — все это обломки каких- то переживаний, уродливо выродившихся в течение столетий; пережитки крепостничества и феодального периода строения земли безобразят быт деревни в области социальных отношений точно так же, как обломки и остатки язычества и христианства уродуют отношение к природе и окружающему миру. «Запугали нас силы нечистые, что ни прорубь — везде колдуны», — писал покойный Есенин. В судах эта сторона деревенской жизни отражается большею частью в делах по ст. 174 Уг.код. (ославили колдуном), но тот, кто мало-мальски знаком с переживаниями молодых и их родителей, родни и приглашенных во время пира на крестьянской свадьбе, ясно представит себе напряженное ожидание, боязливое и тревожное, с каким относятся к возможному появлению или вероятному скрытому присутствию колдуна или порчи». К сожалению, попытка Сегалова привлечь внимание исследователей к этому комплексу вопросов оказалась неудачной; если судить по официальным публикациям, социально-психологическая атмосфера в советской деревне изменялась слишком быстро, и ныне такие реликто- пые побудительные причины коллективной преступности не должны, с официальной точки зрения, играть роли. Иирочем, пьяные драки продолжаются,и глубинные причины их по-прежнему не ясны (вряд ли такие драки можно объяснить новыми социальными противоречиями в деревне, например, спорами о победе в социалистическом соревновании, хотя в некоторых случаях такая возможность и не исключена).12 * Вот современный пример свадебной драки С. из-за отказа участников свадьбы угостить его водкой затеял с ними драку, в процессе которой причинил одному участнику свадьбы тяжкое телесное повреждение. Верховный суд Белорусской CCP согласился с квалификацией этого деяния по совокупности как тяжкое телесное повреждение и хулиганство.