Классик немецкой философии и эстетики, великий поэт и мыслитель Гёте был очень сложной и диалектически противоречивой личностью, взгляды которого невозможно уложить в прокрустово ложе какой-либо жесткой теоретической концепции (1).
Однако на протяжении долгой творческой жизни в мировоззрении мыслителя отчетливо дают о себе знать некоторые ведущие тенденции. Во многом эти тенденции связаны с тем, что Гёте до конца своих дней был великим сыном века Просвещения - и в ранний период, когда он был вместе с Гердером одним из лидеров «Бури и натиска», и в более поздний период «веймарского классицизма» (2). Одна из этих ведущих тенденций - глубокое и разностороннее понимание роли и значения коммуникации (общения) для жизни общества, развития науки, искусства и личности. В отличие от природы, говорит Гёте, которая «творит словно бы ради себя самой», человек «творит как человек и ради человека». «Все, что мы мыслим и творим, поскольку мы этому приписываем некое всеобщее значение, принадлежит миру, и мир, в свою очередь, нередко содействует созреванию того, что ему потом может пригодиться из трудов отдельной личности». Беседы, переписка, печать, короче «обмен мнений» - это прекрасное «пособие для собственного и чужого развития», для «выгод» светской, равно как и деловой, жизни, но главным образом для науки и искусства. Взаимоотношения с публикой являются, «поскольку речь идет об искусстве и науке, столь же благоприятными и даже необходимыми». Искусство (3) «существует благодаря человеку и для человека», вот почему и в юные годы и в пору зрелости писатель не может обойтись без общения с публикой, «им владеет неодолимая потребность высказаться». Поэтому все, «что художник приносит человеку, должно быть доступно», «должно возбуждать и привлекать, потребляться и удовлетворять, должно питать наш разум, образовывать его и возвышать» (4). Важную роль отводит Гёте искусству как средству общения между народами, нациями. «Нужно узнать особенности каждой нации, чтобы примириться с ними, вернее, чтобы именно на этой почве с ними общаться...». Отличительные свойства нации, в том числе ее искусство, «подобны ее языку и монетам, они облегчают общение, более того, они только и делают его возможным». «Все, что в литературе отдельной нации может повлиять и напомнить об этом, должно быть усвоено всеми». На «ярмарке», где все народы предлагают свои товары, искусство, как и язык, играет роль толмача, обогащая при этом себя; оно является посредником «всеобщего душевного торга», способствующим взаимному обмену. «Это в свою очередь весьма будет действенно благоприятствовать все более расширяющейся промышленности и торговле; потому что, когда лучше знают взгляды друг друга - и тем более, если взгляды совпадают, - из этого быстрее возникает надежное доверие. А в иных случаях, когда мы в обычной жизни вынуждены иметь дело с лицами совершенно инакомыслящими, мы, с одной стороны, становимся осторожнее, но зато, с другой стороны, приучаемся быть терпимее и уступчивее» (5). Нужно ли пояснять, как современно звучат в наши дни эти слова и идеи Гёте, проникнутые заботой о мире и взаимопонимании. Гёте понимал, насколько значительна роль техники в создании оптимальных условий общения. Как и Герде- ру, ему было ясно великое значение книгопечатания, а также все « возрастающей скорости средств сообщения и связи». С этим он связывал в перспективе интернационализацию литературы, появление «мировой литературы». При этом Гёте высказывал идеи, которые, с одной стороны, удивительно прозорливо предвосхищали ряд особенностей этой будущей «мировой литературы», обусловленные появлением средств массовой коммуникации, с другой стороны, диалектический подход позволил ему нарисовать гораздо более верную картину того, что появится на 150 лет позже и что получило одностороннюю интерпретацию у различных современных теоретиков «массовой культуры». Процесс образования «мировой литературы», согласно Гёте, - процесс сложный и противоречивый, от которого не следует ожидать «ничего большего и ничего иного сверх того», что он может осуществить и осуществит. Гете полагает, что в этой «мировой литературе» будет три «слоя»: «вершины», «среднее» и «низшее». К «низшему» следует отнести то, что сразу же придется по плечу «массе», доставит удовольствие и окажется привлекательным. Все, что нравится массам, будет беспредельно распространяться и, как мы видим уже сейчас, будет находить сбыт во всех краях и местностях». Противоборствовать широкому потоку злободневности, считает Гете, было бы тщетно (6). В этом «потоке злободневности», распространяемом техникой, особую неприязнь у Гете вызывает «пошлость». «Техника в соединении с пошлостью - это самый страшный враг искусства» (7). «Среднее» - это то, «к чему желательно приучать массу, чтобы она постепенно стала его воспринимать». И, наконец, «вершины», которые, вероятно, «превосходили бы возможности восприятия массы». «Масса должна приучиться уважать и чтить то недостижимое, что она увидит перед собой; тогда хотя бы некоторые личности будут увлечены и поднимутся на более высокие ступени культуры». «Серьезным и внутренне значительным творениям» не удается сразу нравиться массам и «беспредельно распространяться», однако им необходимо стойко удерживать свои позиции» (8). Итак, Гете - практик, государственный деятель, политик - считает, что в процессе общения, в частности посредством языка и искусства, люди добиваются взаимопонимания, достаточного для того, чтобы лучше «узнать» друг друга, «доверять» и пр. Иной подход к проблеме взаимопонимания в процессе коммуникации наблюдаем мы у Гете-гносеолога. Мысля диалектически, Гете видит относительный характер взаимопонимания в процессе общения, разные степени его «полноты» и пр. «Всякий думает, что он способен сообщить другим то, чем обладает сам», но в действительности я давно, пишет Гете, «уже ясно усмотрел, что ни один человек не понимает другого вполне». В частности, ни один из воспринимающих художественное произведение не находил в нем, утверждает Гете, «то, что художник туда вложил» (9). Причины могут быть разные: «никто под одними и теми же словами не разумеет того, что другие», «разговор или чтение книги у различных лиц вызывает различный ход мыслей...» (10). Но есть, по мысли Гете, более глубокие, гносеологические причины, когда речь заходит о возможности коммуникации истинного знания о сущности вещей. В этом вопросе, отмечает В.Ф. Асмус, Гете «подходит чрезвычайно близко к гносеологическим учениям немецкого диалектического идеализма» (11). Подобно Шеллингу, Гете противопоставляет рассудок и разум. Рассудок - расчленяет живое целое на механические элементы и не может быть адекватным орудием познания. Его цели - утилитарные, извлечения практической пользы. Напротив, разум направлен на постижение ценности явления, его синтетического единства, только он вводит в понимание самой сущности вещей. В основе языка как деятельности, согласно Гете, лежит как рассудочная, так и разумная способность человека. «Но у того, кто пользуется им, не говоря уже о возможностях злоупотребления в целях «хитроумно спутывающей диалектики» и «спутанно затемняющей мистики», он не предполагает непременно «чистого рассудка» или «развитого разума». Это, во-первых. Во-вторых, язык как инструмент, орудие, располагающий определенным запасом слов, возник в связи с насущными человеческими потребностями, человеческими занятиями и «наиболее обычными» человеческими ощущениями и взглядами. Иными словами, в основе языка, как он сложился исторически, лежит «обыденное созерцание», правильный взгляд на земные вещи, общий человеческий рассудок. Поэтому, когда высокоодаренный человек проникает в глубь «таинственной сущности и деятельности природы», то унаследованный им язык оказывается недостаточным для того, чтобы выразить такие прозрения, далекие от обыденных человеческих дел. Вынужденный прибегать к «человеческим выражениям при передаче своего познания, он поневоле принижает свой предмет или даже совершенно искажает и уродует его» (12). К несовершенствам языка Гете относит и то, что он является орудием опосредованного познания. Не без влияния Гамана и Гердера Гете отдает предпочтение непосредственному познанию сущности вещей. Язык же «никогда не выражает предметы непосредственно». Если бы быть свободным от односторонности и схватывать «живой смысл в живом выражении», то удалось бы «сообщать немало хорошего». Но очень трудно «не ставить знак на место вещи, все время иметь перед собой живую сущность и не убивать ее словами». Слово является «знаком» и «никоим образом не выражает полностью природу», оно «должно рассматриваться только как пособие для нашего удобства». Язык знаков необходим и удобен, но лишь умеренное, непритязательное употребление его может принести пользу. Всегда имеется опасность, что «иероглифический способ выражения» начинает подменять подлинное явление, становится на место природы и мешает настоящему познанию вместо того, чтобы помогать ему. Особенно это относится к тем случаям, когда речь идет о таких сущностях, которые можно скорее назвать «действительностями», чем вещами и которые находятся постоянно в движении. «Их нельзя удержать, и тем не менее о них надо говорить» (13). Весьма актуальны, в том числе и для современной философской и эстетической науки, предостережения Гете против неумеренного и неосторожного «заимствования» терминологии из других областей знания, когда «общее через частное, элементарное через производное скорее закрывается и затемняется, вместо того, чтобы выявляться и познаваться». Желательнее всего, считает Гете, было бы, однако, «чтобы язык, которым хотят обозначить частности определенного круга явлений, брали бы из этого же круга, простейшее явление употребляли бы как и сильную формулу и отсюда бы выводили и развивали более сложные». Гете считает, например, неудачным, «механическим», «унизительным» термин «composition», который французы ввели в искусствоведение «с тех пор, как они начали думать и писать об искусстве; ведь говорится: живописец компонирует свои картины; музыкант даже раз навсегда называется композитором, и все же, если оба хотят заслужить настоящее название художника, то они не составляют из частей свои произведения, но развивают какой-нибудь живущий внутри них образ, более высокое созвучие в согласии с требованиями правды и искусства» (14). У Гете имеются высказывания, в которых он вообще отрицает возможность выразить сущность произведения искусства, красоту словами. Так, в статье «О Лаокооне» (1798) он пишет: «Подлинное произведение искусства подобно произведению природы всегда остается для нашего разума чем-то бесконечным. Мы на него смотрим, мы его воспринимаем, оно на нас воздействует, но не может быть познано; тем более не могут быть выражены словами его сущность, его достоинства» (15). В статье «Об истолковании произведений искусства» (1822): «...раз художник уже высказал несказуемое, как же можно выразить это на другом языке, да к тому же на языке слов?» (16). Сходная мысль высказана в разговорах с Эккерманом: «Я смеюсь над теми эстетиками, которые мучаются, стараясь выразить в абстрактном слове и воплотить в понятия то невыразимое, что мы обозначаем словом «красота» (17). В то же время в других сочинениях Гете мы встречаем более «умеренную» точку зрения. Так, он пишет, что хотя «мы вправе требовать, чтобы любое художественное произведение говорило само за себя, все же это относится только к избранным, самым великим творениям. Все же другие, которые заставляют желать еще многого и лучшего, очень нуждаются в помощи, даже в словесной». Хотя говорить об искусстве - значит «посредничать посреднику», но, считает Гете, «все же за таким занятием мы обретаем немало ценного». Искусство - перелагатель «неизреченного», поэтому может показаться глупостью попытка вновь перелагать его словами, все же «когда мы стараемся это делать, разум наш стяжает столько прибыли, что это с лихвой восполняет затраченное состояние» (18). Прямо противоположное суждение высказывает Гете и о прекрасном. «О прекрасном можно иметь понятие, и это понятие может быть выражено» (19). В гетевской «Критике» языка несомненно содержится (не без влияния кантовской философии) известная доля агностицизма. Однако, подчеркивает В.Ф. Асмус, «простое отождествление воззрений Гете с агностицизмом кантовского (20) или юмовского типа было бы так же неверно, как и полное игнорирование известной тенденции к агностицизму, несомненно у Гете прорывающейся» (21). Неосторожные «философски некорректные высказывания» (Асмус) Гете о языке, знаках и «формулах» имели своей целью скорее оградить исследование явлений от притязаний метафизического, механистического способа мышления, огрубляющего сложную диалектическую природу познаваемых объектов (22). Есть основания утверждать, что именно в искусстве видел Гете такой способ выражения, обозначения и коммуникации, который сможет преодолеть недостатки языка обыденного и научного познания. Называя искусство «истинным посредником» (23), он пишет: «Я почти и сам начинаю верить, что, быть может, одной поэзии удалось бы выразить такие тайны, которые в прозе обыкновенно кажутся абсурдом, так как их можно выразить только в противоречиях, неприемлемых для человеческого рассудка». И еще: «Ввиду этого мы обязательно должны представлять себе науку как искусство, если мы ждем от нее какой-либо цельности» (24). Эти преимущества искусства Гете связывает с символическим способом познания, характерным для искусства. Проблема символа (символического способа познания, выражения и коммуникации) Гете была и остается поныне предметом многочисленных исследований и различных тенденций в интерпретации мировоззрения великого мыслителя (25). Как отмечают исследователи (И. Кон), слово «символ» появляется впервые у Гете в VII главе «Ученических годов Вильгельма Мейстера» (1796). Во время работы над этой книгой в письме к Мейеру (20 июня 1796 г.) Гете обратил внимание на этот термин у Канта - §59 «Критики способностей суждения» (26): кантовское понимание символа, в частности применительно к эстетике, оказало большое влияние на Шиллера, с которым Гете, начиная с 1794 г. ведет интенсивное обсуждение (в беседах и переписке) эстетических проблем, в том числе и проблемы символа. Несомненно, что Шиллер способствовал знакомству Гете с великим немецким философом и с его пониманием символа. Влияние Канта и Шиллера, в особенности первого, на Гете было бесспорно, однако нельзя проходить мимо существенных различий в понимании символа у этих мыслителей (27). Какие же общие признаки, по Гете, характеризуют понятие «символ»? Символы всегда указывают на «другое», выступая как «представители многих других» предметов и явлений. Причем символ может иметь дело только «со значительным...». «Собственно символические предметы», например, являются тем, «чем является для поэта счастливый сюжет» (28), «театрально лишь то, в чем нам одновременно внушится символ: значительное и высшее действие, указывающее на другое, еще более значительное» (29). Как и у Канта, символы, согласно Гете, всегда несут в себе созерцание предмета, они образны. «Символика превращает явление в идею, идею в образ...». Элементы символики, не говоря пока об искусстве, имеют место и в языке, поскольку он «образен», в «речи, изначально тропической», как поэзия гения, как поговорочная мудрость человеческого рассудка». Прибегает к символике и наука, в особенности математика, когда она с помощью «чисел и формул» создает «уподобления» познаваемым сущностям, то есть какие-то образные структуры (30). В символе всегда имеется известное сходство с символизируемыми предметами. Это сходство может быть простым «уподоблением» в случае «формул». Когда же символ выступает в качестве «выдающегося случая», «типа» (или «первичного феномена»)13, он «тождествен» символизируемым явлениям. Но в отличие от простого изображения символ не только воспроизводит «индивидуальность» предмета, он также несет в себе «образ» как «идеальность», как определенное «обобщение». Так, например, «символические» сюжеты глубоко значительны вследствие «идеала», который всегда ведет с собою «обобщение» (31). Гетевские образы Фауста и Прометея могут служить ярким «практическим» воплощением ге- тевского теоретического понимания обобщающей силы символического образа (32).
Уже приводилось высказывание Гете о том, что символ «превращает явление в идею, идею в образ...». Таким образом, «идея» - необходимый элемент в структуре символа. Продолжая это высказывание, Гете пишет: «идея всегда остается в образе бесконечно действенной и недостижимой. Даже выраженная на всех языках она осталась бы все-таки невыразимой» (33). На это высказывание обычно ссылаются те исследователи, которые стремятся сблизить Гете и Канта, отмечая сходство этого высказывания с кантовским определением «эстетической идеи» (34). Действительно, Гете не прошел мимо той глубокой идеи, которая содержалась в кантовском учении о символе. Что значит, что идея остается в образе «действенной»? В письме к Шиллеру (от 18 августа 1797 г.) он пояснял, что символы, возбуждая представления о сходных вещах, «требуют известной последовательности», «известного единства и всеобщности», то есть осуществляют некоторую регулирующую функцию в качестве некоторого закона (35). Поскольку символ заключает в себе полноту вещей, является символом «многих тысяч других случаев», «указывает на все оста льное и охватывает все случаи», которые возможны (37), его активная сила, порождающая множество представлений, «бесконечна». А раз бесконечна, значит всегда остается что-то «недостижимое», до конца «невыразимое», какая-то «загадочность и тайна». Произведение искусства, художественный образ, поскольку они символичны, «тем лучше», чем они «несоизмеримее и недоступнее для рассудка» и «навсегда останутся загадкой для рассудка» (36). В главе о Канте нам уже приходилось говорить, что признание бесконечного и иррационального (трансцендентального) в символе не означает само по себе ни агностицизма, ни иррационализма (38). Как уже отмечалось, концепция символа Канта страдала субъективизмом. Это понимал и Гете. Когда он характеризует кантовскую философию как слишком «высоко поднимающую субъекта при кажущемся ограничении ее» (39), эта характеристика относится и к кантовскому пониманию символа. Стремясь к диалектическому синтезу объекта и субъекта, Гете первенство отдает объекту Шиллер в письме к Гете от 23 августа 1794 г. пишет о том, что Гете «навел» его на след «объекта, материального остова умозрительных идей, что его наблюдательный взор покоится на вещах и не боится опасности «отвлеченного умствования» и произвола воображения», что он «объединяет явления согласно объективным законам» (40). В письме от 7 сентября 1797 г. по поводу размышлений Гете о «символических предметах» Шиллер, который стоит гораздо ближе к Канту, чем Гете, возражает ему: «Вы говорите так, как если бы здесь особую важность имел предмет; с этим я не могу согласиться» (41). Подчеркивая важность объективного, предметного содержания в символе, Гете выступает против субъективной, мнимой символики. Он подвергает критике такого рода «символы» в письме к И. Мейеру от 20 мая 1796 г. В работе «Коллекционер и его близкие» (1798 - 1799) он критикует художников (называя их «эскизниками»), подкупающих «неискушенного зрителя» мыслью, которая «лишь наполовину ясная, но мнимо символически изображенная», вследствие чего зритель «начинает видеть «то, чего там на самом деле и нет». Символ, как средство, которое должно осуществить коммуникацию, «контакт» между «духом» художника и «духом» зрителя, «превращается в ничто» (42). Как точно замечает Б. Сёренсен, хотя содержание символа у Гете заключено в объекте, но раскрывается оно через субъекта (44). Именно это имел в виду Гете, когда в письме к Римеру от 24 июля 1809 г. заметил, что «все символы, даже математические, все-таки антропо- морфичны», то есть предполагают деятельность субъекта, будь это деятельность «ума» в одном случае или «души» - в другом (45). Это вполне отвечало его общей гносеологической позиции, которая распространялась им и на искусство: «Мы ничего не знаем о мире вне его отношения к человеку; мы не хотим такого искусства, которое не было бы сколком с этих отношений» (46). Создавая символические образы, искусство хотя и обращается преимущественно «к воссозданию природы и самой действительности», начинается оно тем не менее, подчеркивает Гете, там, где человек «приобретает склонность» придавать особое значение тому, чем он сам обладает и что его окружает» (47). То, что «несведущий человек в произведении искусства принимает за природу, есть не природа (с внешней стороны), а человек (природа изнутри)». «Искусство существует благодаря человеку и для человека». Поэтому законы «воздействия всех искусств, как словесных, так и пластичных», можно обнаружить, лишь исследуя «человеческую душу» (48). Когда Гете говорит, что «символика превращает явления в идею», под идеей он понимает не идеи субъекта, а идеи, лежащие в основе вещей. «Все, что мы узнаем и о чем мы можем говорить, лишь проявления идей» (49). Исследователи в этой связи говорят о «неоплатонизме» Гете, влиянии Шёфтсбери и т.д. (50). Вот что пишет А.В. Гулыга по поводу «легенды» о «неоплатонизме» Гете: «Реминисценции неоплатонизма можно обнаружить у многих пантеистически и даже материалистически настроенных философов вплоть до XVIII века; теория эманации постепенно сменилась противоположным ей учением об эволюции, а плотиновское «всеединое» все еще продолжало быть символом веры. Этой формулой пользовались и Лессинг, и Гердер, и Гете. «Неоплатонизм» Гете опосредован многовековой историей пантеизма, в ходе которой постепенно угасала идея божества и ее место занимал культ природы» (51). Преимущество символической формы познания Гете видел в том, что здесь преодолевается односторонний рационализм рассудочного познания, о котором мы говорили раньше в связи с языком. Что меняется, когда вместо вещи, предмета ставится не знак, а символ? Устраняется ли тем самым опосредованный характер познания сущности вещей, то есть «идей» (по Гете)? Является ли символическое познание - непосредственным? Во «Введении к Опыту интероологии» Гете пишет: «истинное, тождественное божественному, непосредственно никогда не познаваемо: мы зрим это истинное лишь в отблеске, в примере и в символе, в отдельных и сродных явлениях» (52). Таким образом, символическое познание не является непосредственным постижением сущности вещей, но опосредованность здесь иная, чем в знаковом, языковом познании. Если в последнем таким посредником были понятия, логическое мышление, то в символическом - образ, «чистое созерцание» (53). В отличие от Канта и Гердера Гете проводит ясное различие между символом и аллегорией (54). «Аллегория превращает явление в понятие, понятие - в картину, но так, что в картине понятие все еще может быть ограничено и полностью установлено и высказано в ней» (55). Символ же превращает идею в образ так, что эта идея (или понятие) воспринимается в единстве и неразрывной связи с образом. В этом смысле «аллегорическое отличается от символического тем, что одно выражается посредственно, другое непосредственно». Аллегорический образ может блистать умом, остроумием, но он разрушает интерес к изображению и возвращает разум к самому себе, отнимая у глаз то, что действительно изображено (56). Напротив, символ у Гете, пишет Сёренсен, нагляден в том смысле, что наглядно представлена сама идея. В созерцании символа раскрывается сущность предмета, или идея. «Значение» символа не может быть отделено от символизируемого, символ и есть воплощенное значение (57). И все же нельзя согласиться с утверждением, что символ у Гете не связывает две реальности: материальную и духовную, поскольку он - неразрывное единство этих сторон, единство универсального и особенного, абсолютного и феноменального (58). Как раз наоборот, символ и есть воплощение этой связи. В письме Шиллеру от 23 декабря 1797 г., характеризуя «Германа и Доротею», Гете писал, что в этом произведении «символически... намечены легкие следы ощущения связи между видимым и невидимым миром» (59). Слитность идеи (понятия) с образом в символе делает эту идею, или понятие конкретными (60), с чем и связана невозможность выразить ее в какой-либо одной абстрактной идее, что характерно как раз для аллегории. Гете решительно отвергал попытку рассматривать идею художественного произведения «как элемент, который может быть внедрен в произведение как таковой, не становясь при этом субстанцией, невидимо разлитой по всей конкретной поверхности образа и неотделимой от его конкретного содержания» (61). Конкретность символа, то есть нерасчлененное единство образного и идейного содержания обосновывается Гете соображениями и «чисто» коммуникативного характера, а свою задачу как поэта он формулирует следующим образом: создать произведение искусства так, «чтобы и другие, читая и слушая изображенное мною, получали те же самые впечатления». Каковы же эти впечатления? «Не моя манера, - разъяснял он по поводу Фауста, - стремиться воплощать в поэзии что-нибудь абстрактное. Я воспринимаю впечатления - впечатления чувственные, полные жизни, милые, пестрые, бесконечно разнообразные, которые мне давало возбужденное воображение; и мне как поэту не оставалось ничего больше, как только художественно округлять и оформлять такие созерцания и впечатления и выражать их в живом слове...». На вопрос о том, какую идею он хотел сообщить читателям в «Фаусте», Гете отвечал: «Как будто я сам это знаю и могу это выразить!.. В самом деле! Хорошая это была бы штука, если бы я попытался такую богатую, пеструю и в высшей степени разнообразную жизнь, которую я вложил в моего Фауста, нанизать на тощий шнурочек одной-единственной для всего произведения идеи». В этом смысле «Фауст» есть «нечто совершенно несоизмеримое», и «тщетны все попытки сделать его доступным нашему рассудку» (62). Б. Сёренсен говорит о трех видах символа в учении Гете о символе - «классического» и «послеклассического» периода (63): гештальт-символ, эмоциональный символ, репрезентативный символ. Эта классификация заслуживает внимания. В период веймарского классицизма у Гете была идея искусства как замкнутого в себе художественного мира. Рациональное в этой идее было то, что произведение искусства рассматривалось как относительно автономная система, подчиненная своим специфическим законам. «Если опера хороша, - писал Гете в статье “О правде и правдоподобии в искусстве” (1797), - то она, конечно, является как бы маленьким мирком для себя, в котором все совершается по известным законам и который требует, чтобы о нем судили по его собственным законам, ощущали бы его соответственно с его собственными качествами» (64). С этой позиции произведение искусства рассматривается как в себе покоящийся символ, «гештальт-символ». «Большим достоинством произведения искусства, - считает Гете в этот период, - является его самоудовлетворенность и замкнутость» (65). Гетев- ский способ выражения давал основание рассматривать его учение о символе как об имманентной структуре, не имеющей выхода вовне (66), и было в дальнейшем использовано «формалистами» (67). В действительности же дело было не так. Например, характеризуя символические сюжеты (в этот же период), Гете пишет, что они «кажутся самодовлеющими - и все же они глубоко значительны», так как связаны с идеалом, обобщением, о чем уже говорилось (68). «Эмоциональные символы» у Гете - это в сущности все символы в искусстве, рассматриваемые с субъективной стороны, с точки зрения их воздействия на чувства человека. Уже говорилось, что законы воздействия всех искусств Гете ищет в человеческой душе. Развивая мысли «бурных гениев», он пишет: «Но человек ведь не только мыслящее, но одновременно и чувствующее существо» (69). Он - нечто целостное, единство различных сил, тесно связанных между собой. К этому-то целому и должно взывать произведение искусства, оно должно соответствовать этому разнообразному единству, этому слитному разнообразию» (70). Именно художественный символ - образный, наглядный, конкретный, неисчерпаемый в своем идейном наполнении лучше всего отвечает, согласно Гете, этому требованию. В послеклассический период на первое место выдвигается понятие «репрезентативного символа», что было связано с естественнонаучными методами, с такими категориями, как «тип», опыт высшего вида - «первофено- мен» (71). Репрезентативный символ - это такой типичный случай, такое частное, особенное, которое, когда оно вполне обнаруживает себя, указывает и на все остальные, ведет ко всеобщему. Причем этот путь отличается от пути к обобщению в аллегории. «Далеко не одно и то же, подыскивает ли поэт для выражения всеобщего особенное или же в особенном видит всеобщее. Первый путь приводит к аллегориям, в которых особенное имеет значение только примера, только образца всеобщего, последний же и составляет подлинную природу поэзии; поэзия называет особенное, не думая о всеобщем и на него не указуя. Но кто живо воспримет изображенное его особенное, приобретет вместе с ним и всеобщее, вовсе того не сознавая или осознав это только позднее» (72). «Настоящая символика там, где частное представляет всеобщее... как живое мгновенное откровение непознаваемого» (73). Учение Гете о символе как «типе» и «первофеноме- не» оказалось в эстетике исключительно плодотворным: «Здесь берет свое начало учение о типическом в жизни и в искусстве» (74). Подлинное художественное творчество (в отличие от «простого подражания» и «манеры») Гете называл «стилем». Поскольку «стиль» Гете связывает с созданием типических образов, передающих всеобщее через особенное, постольку это понятие, как верно подмечает Х. Келлер, тесно связано с «символом» (75). Когда художник от «простого подражания природе» поднимается до «манеры», «он обретает свой собственный лад, создает свой собственный язык, чтобы по- своему передать то, что восприняла его душа. Когда же искусство обретает черты стиля, «который покоится на глубочайших твердынях познания, на самом существе вещей», постольку его дано распознавать «в зримых и осязаемых образах», имеющих символический характер, оно, искусство, окончательно «создает для себя единый язык» (76). Удалясь от прозы, этот поэтический язык «поднимается в высшие сферы и там обретает свои собственные законы» (77). Этот «наивысший язык, который, разумеется, надо понимать», требует возвыситься до художника, «собрать себя», «жить одной жизнью с произведением искусства, снова и снова созерцать его и тем самым вступить в более возвышенное существование» (78). Способность владеть и пользоваться таким «языком» характеризует, как считает Гете, гения (79). Это способность прежде всего - постижения существа вещей. Но поскольку речь идет о коммуникации, о выражении этой познанной сущности «наружу», постольку гений обусловлен материалом и временем, причем оба неизбежно связывают его (80). Например, поэту нужны такие «внешние средства для создания достойного образа из данного материала», как слова и ритмы, причем речь идет не только о «точности фраз», но и о «благозвучии периодов», «обаянии», «гармонии» (81). В то же время у Гете имеются и другие высказывания, в которых нельзя не видеть отражение концепции Шёфтсбери о «внутренней форме». «Подлинный поэтический гений... пусть на его пути возникают препятствия в виде несовершенства языка, слабой внешней техники и тому подобного, он владеет высшей внутренней формой, и ей в конце концов подчиняется все...» (82). Итак, в аспекте интересующей нас проблемы «искусство и коммуникация» Гете занимает особое место в истории эстетической мысли. Ему принадлежит, на наш взгляд, самое глубокое истолкование проблемы художественного символа в эстетике. Оно неразрывно связано с великим искусством самого Гете, пронизано диалектикой и «стихийным материализмом» (В.Ф. Асмус). Учение Гете о художественном символе - то ценное в немецкой классической эстетике, что должно быть унаследовано (с соответствующими коррективами) современной эстетикой (83). «Проблема знака» в узком смысле почти не исследовалась Гете. Что же касается вопросов «языка», он здесь в основном следует взглядам немецких просветителей, главным образом Гердера. Взгляды Гете по интересующим нас вопросам оказали громадное влияние на последующее развитие философско-эстетической мысли.