<<
>>

Галилей и итальянская картина мира

Если предыдущие разделы: об Архимеде, Стэвине, Паскале я писал, имея уже выработанную на гуманитарном материале в предыдущих своих исследованиях модель соответствующего национального образа мира (эллинского, германского, французского), то переходя к трактату Галилея, я таковой, итальянской картины мира, не имел, а выписывал ее в ходе настоящего исследования. Поэтому имеет смысл дать сначала некоторое резюме итальянского образа мира — и тогда яснее станет контекст, в котором рассматриваются затем национальные особенности мышления Галилея, как они сказываются в его трактате о гидростатике.

Общая схема итальянского Космо-Психо-Логоса (если ее выразить на языке четырех стихий и прочих наших терминов) будет выглядеть примерно так. Это космос дискретности и сияющей пустоты вокруг сбитого, неделимого атома-камня. Дискретность, отчетливость бытия выражается и в marcato и staccato в музыке, и в чеканке Челлини, и в том, что здесь четкий рисунок, вместо красочного расползающегося пятна французской акварели, и в том, что макароны здесь национальное блюдо: макароны = волна, змея, ее казнят, перекусывают, так что съедение макарон есть как бы некая каждодневная литургия, осуществляемая итальянским народом: тут совершается жертвоприношение непрерывности, ее пресуществление в дискретность.

Атом в пустоте: это и в атомизме Лукреция, и в том, что Данте — «сам себе партия», и в свободном падении Галилея, игнорируя трение, т. е. бытие посредничающих стихий: воды и воздуха, тогда как в тоже средиземноморском космосе Эллады во всем важна медиация, посредство (здесь же — непосредственность) — средний термин силлогизма хотя бы припомним. Здесь же из стихий цервопочтенны: огонь как свет ( «сияющая пустота») и плотная земля как камень: отсюда и человек здесь понят как homo от humus = земля, и престол здесь Петра = «камня»195, по- гречески. Воды нет в итальянской живописи: не увидишь ее в застенных, заоконных пейзажах картин Возрождения: ее в камень тут прячут- замуровывают (= акведук), как Аиду. А воз-дух тут стоячий (очистительных ветров — сиих богов северных пространств здесь нет): миазмы, испарения, чума... Лишь свет и камень надежны. Этот принцип: атом и пустота — находим и в методе «неделимых» Кавальери, который есть итальянская предтеча математического анализа, тогда как у англичанина Ньютона аналогичную роль играет метод «флюксий» = «плывущих» : стихия воды здесь прообраз. О том же говорит идея Маскерони: геометрия лишь посредством циркуля, без линейки, т. е. точки-атомы в пустоте определяет, не связуя их. И в итальянской живописи Гете удивлялся тому, что сюжет тут — самое слабое место. Ну да: сюжет = связь, а здесь каждое тело самоцельно выпирает. И композиция произведения скорее внешне-архитектурна, нежели внутренне-характерна.

Отсюда — развитость именно пластических искусств: архитектура, скульптура, чеканка, живопись. Человек уподобляет себя не «растению-древу (обитателю посреднических стихий воды и земли), но кинетическому животному и камню: волчицы Ромула и Рема, звери в 1 песне «Ада». И глаза тут не озерно-светоносны, как у северян, но непрозрачные, как драгоценные камни, бархатистые — как шерстка животных. Лес же здесь чужероден, кошмар: у Данте исходно противопоставление: «прямая дорога» (diritta via — ср. via romana — римская дорога) и «темный лес» (selva oscura). Лес в итальянском космосе есть инакомыслие германо-славянское (а как роден там лес и любимо дерево! — ср.

идиллия «Шелест леса» в «Зигфриде» Вагнера). Лес тут — ересь. И латинские буквы в отличие от готических-герман- ских, ветвисто-древесных — отчетливо архитектурно-скульптурны, каменны. Гете поразился отсутствию почек в Италии, — т. е. нет движения как внутреннего изменения: тут движение кинетическое, внешнее. Пространство важнее Времени. В вечнозеленом^ космосе идея вечности, как нигде, крепка (Рим — «вечный город»).

Тут космос статуарности и опускания. Символические фигуры — колонна (вертикаль важнее горизонтали: шири, дали) и арка: падая, она укрепляет себя. Статуарность и в том, что «комната» по-итальянски stanza, т. е. «стоянка» (а не logement = «лежание», как по-французски): и стихи — «стансы»; и «как живешь?» по-итальянски: соте sta?, т. е. буквально «как стоишь?», тогда как в -ургийном космосе англосаксов, где человек — self-made = «самосделанный», тот же вопрос: How do you do?, т. e. «как делаешь?», а по-французски: comment са va?, т. е. «как идется?». В картинах даже у эфирного Ботичелли икры ног Венеры грузноваты, сравнительно с бедрами, а в глазах не читается тяга в даль (нет германского Sehnsucht,Tnrn dahin, dahin!), но завершенность и плотность.

Космос опускания (купола-тверди неба на землю) прочитывается и в открытии и в совершенстве здесь архитектурной формы купола, и в арке, и в нисходящих дифтонгах, преобладающих в итальянской фонетике: io, ua, и в теории свободного падения Галилея, и в типе мелодики итальянских песен и арий, которые, как правило, начинаются с вершины и ниспадают секвенциями, тогда как в немецкой мелодике тема обычно восходит, вырастает по модели древа. Круги Данте = уровни Ферми — везде архитектурно-этажный подход, способ видеть. Гете обратил внимание на то, что возносящаяся мадонна на картине Тициана смотрит не вверх, на небо, но вниз. Итальянская мадонна — это тебе не Великая Матерь (я) Востока: Гея, рождающая даже Урана-небо, Ки- бела, Богоматерь (я), но меньше она гораздо масштабом» она — мать Сына (filioque католицизма), оземнена, очеловечена — как mamma mia.

И в психике итальянцев все отмечают кинетическое и без задержек выражение в поступке и слове того, что в душе и на уме. Гете не устает удивляться, что жизнь не спрятана в помещение Haus (дома), в Innere (внутреннее) и Tiefe (глубь) каждого человека, но протекает открыто и публично, вынесена под небо и не в рефлексии переживаний и намерений, но прямо в действиях, брани и болтовне... Фамильярность здесь с открытым пространством.

27.03.72.

Перехожу к трактату Галилея о воде. Discorso intorno a alle cose che stanno in su I’acqua о che in quella si muovono1.

Вникнем в заглавие и прокомментируем, буквально переводя. Рассуждение (букв.— «пробег»: «corso» — «курс», бег, течение, широкая улица — проспект; как «тракт» по отношению к «трактату» — оба от «traho» тянуть, так и «corso» по отношению к discorso).

о Intorno — «вокруг», вращательно, а не касательно данного предмета: там, где — касаются вопроса, то одной стороной, что «родима», оставляя другую разомкнутой в бесконечность; а тут же обходят вопрос, как атом, обводя его рвом рассуждения в пустоте со всех сторон (т. е. «вокруг» — исходит из дискретности, «касательно» — из непрерывности местного космоса) ; ,

вещах, т. е. предметах (а не «телах», как переводят в России: для «тела» слово согро есть, а тут cosa от causa, дело, причина196);

которые стоят (вездесущий в Космосе Италии глагол stare, по которому «быть» означает здесь «стоять»: статуарность космоса и вертикаль колонны);

в — над (двойной предлог in su, где in — «в», su — «по», на, верх: подчеркнуто направление снизу вверх из «в» — в «над»); воде (слово «acqua» строится по модели основных слов в пустотноатомном космосе Рима—Италии: Абсолютная пустота — «а»; удвоенная смычная согласная, знаменующая удвоенную твердость вещества, атом камень, — «cq»; переходно-арочный, небосводно-купольный, нодъемно-опускающий плавно звук «и»; и опять сияющая пустота чистого пространства «а».

Так что вода, = как Iddio, и uomo, и alle — слово первого дня творенья, когда из пустоты Ничто — нечто, твердь образовалась. Вообще на словах итальянского языка197 блеск и сияние первого дня творения: особенно небо и свет и светила, и вещи в их блеске залиты — и Данте о первозданном солнце поет, каким оно было со спутниками в первый день — см. Ад., I, 38—40).

или (у нас, в России, не задумываясь, переводят предлогом «и», соединяя в непрерывное марево то, что у Галилея выступает в разделительном суждении, в соответствии с дискретностью здешнего Космоса и всего в нем)

которые в таковой движутся».

Вот — новое слово в сравнении и с Архимедом, и Стэвином, и Паскалем: у тех — статика, у этого переход от статики к динамике, точнее — к кинематике.

Тут есть какое-то соответствие и компенсация: Космос в Италии статуарен, вечен, а человек в нем — моторен, подвижен. В России было наоборот: Космос весьма переменчив, ветер — вьюга, снега = вихри, буран, метель — все несет, а человек в ней был пассивен, вял, неподвижен: сиднем сидит тридцать три года, на печи Иван, и лишь силой его выдирает и уносит в даль, в путь-дорогу. Так что человек здесь, если неустойчив и подвижен, то не по активному своему хотению, а невольно198. Так и сочетаемы в России были неустойчивость и инертность: он бы врос в мать-сыру землю и не двигался — да отдирает его, и «судьба, как вихрь, людей метет» (Тютчев).

И в Индии космос кишащ, подвижен, избыточно-жизнероден, а человек стремится в йоге отвязаться и застыть, став осью.

В Италии же вечность небес и камня образует твердый фон для компенсирующей их статуарность подвижности атомов и индивидов- живчиков, импульсивных199, исполненных impeto, бурного порыва и натиска.

Во Франции равномерно подвижный Космос направляет взор на статическое равновесие — ?quilibre (Паскаль).

И какое, собственно, движение тел в воде усматривает Галилей? Ведь это не движение рыбы иль корабля по горизонтали, но опускание и поднятие — по вертикали колонны. Но ведь другие авторы (Архимед и пр.) называют это словами «выталкивание», «погружение», не приводя к общему термину кинематики — «движение».

Это потому, что на тех гипнотизирующе действует вода как непрерывность, среда, вязкость — и какое тут движение возможно! Галилей же и здесь, верный логике космоса атома и пустоты, сумел не замечать среду и трение и рассуждать тут по образу и подобию свободного падения тел иль их вынужденного (и чем? — не средой, а тоже дискретной силой) поднятия.

«Рассуждение» Галилея возникло в ситуации словесного спора, как, впрочем, все его научное творчество. И возникает у меня предположение о взаимной ориентированности друг на друга письменности и словесности в Италии. Ведь и письменные строки Данте полны от-голос-ков, динамикой споров дышат, сводит там он счеты, и дышит там кипение страстей во Флоренции и всей Италии.

«Что касается предлагаемого трактата, поводом для которого послужил происходивший несколько времени назад диспут с некоторыми учеными нашего города, и последовавшие затем, как известно вашей светлости, неоднократные споры, то написать его побудили меня многие причины. Самой главной было указание вашей светлости» (этот перевод вносит дух казенно-отчужденных отношений. У Галилея La principale ? stato il cenno dell, A. V., avendomi lodato lo scrivere come singular mezzo...— «главной (причиной) было то, что Ваша светлость мне похвалила писание, как единственное средство...» Тут не абстрактное «указание», а личные отношения индивида к индивиду и беседа).

«На то, что письменное изложение представляет единственный способ научить различать истинное от ложного, действительные причины от кажущихся; способ несравненно лучший, нежели словесный спор», (i’disputare in voce (p. 421)) «спор в голос»; и слушайте, с каким знанием дела по себе описывает Галилей, что происходит с человеком и разумом в споре, как его уносит, словно бурным течением, и он становится невольником разгорячения), «при котором тот или другой, а чаще оба диспутанта, чрезмерно увлекаясь» (riscaldando di soverchio = «разгорячаясь от «верхности» — от sover — «верх», брать «верх» == кто кого скорее перевертит; по колонне вверх друг над другом по этажам торопятся перескочить.— Г. Г.) «или от увлечения возвышая голос» (о di soverchio alzando la voce (p. 421) = «и, взявши верх, возвышая голос») «не слушают друг друга» — далее лучше дам дословный перевод:

«или унесенные (транспортированные) от настойчивости (ostinatione не уступить один другому далеко от первого положения» — (р. 421) (сколько здесь динамики микельанджеловых телодвижений: стояние, лежание, ступание, унесенность! — Г. Г.) — «новизной различных предложений, спутывают (confondono) себя самих и слушателей» (р. 421).

Но как удивительно: confondere = смущать, сбивать с толку — от fondo = дно, фундамент, т. е. то, что по-немецки значит «углубляться в вопрос», т. е. разъяснять,— по-итальянски эта же операция углубления на дно воспринимается как умерщвление рассудка и ясности; выяснение же связано с поднятием на верх — soverchio = в голову (capo) и в небо. Это тоже выдает внутренние подосновы отношения Галилея к воде в ero.Discorso, ибо глубина и дно — понятия, сопряженные с водой'.

Итак, письменность выступает в Италии как панацея от спора в голос, т. е. как дублер его, а не самостоятельно. И в Риме это так было: очень ораторством дышат все писания, не говорю уж о Цицероновых, но и Цезаря записки — это как бы доклад сенату, а лирика вся — обращенна, а не есть внутренние раздумья наедине.

Они парны друг другу — литература и спор в голос. Письмо выступает как средство охлаждения и выведения мысли от атома-тела (системы) отсчета — к пустоте и чтоб sub specie aeternitatis взглянуть на тот же самый предмет, а не из путаницы мгновенных быстрых импульсов, когда тело к телу, индивид с индивидом, гладиатор — ученый против другого в ближнем бою стыкаются.

Другое дело в России: в космосе рассеянного бытия и наружного холода именно письмо, литература выступают как разгорячение, разогрев личной и социальной Психеи, и холодное отрешенное умозрение здесь не в почете.

В Италии ж наоборот: средь толкотни и суеты земно-житейских страстей и интересов — величие письменного слова, заслуга буквы — в том, чтобы суметь воспарить в эмпиреи, в отвлеченности, как Данте — в Рай; иль Галилей — в Юпитер, и там суметь мыслить и глаголать.

И ученый тем отличен от неученого, что он letterato — буквенник: может остудить свой пыл, сесть за другую, нежели свой корпус, систему отсчета, и из нее, из сияющей пустоты и наличной письменной святости и божественности (латинского языка) взглянуть на все.

28.03.72.

И потому в этом космосе дана такая письменность, как латинский язык — такой строгий, архитектурный, каменный, незыблемый, как небосвод, для того, чтобы противостоять зыбкой словесности. Трудно себе представить латинский язык разговорным: так и кажется, что он родился сразу письменным и официальным — для обслуживания не домашних, а социально-божественных треб.

Говорили же на вульгарной латыни, наверное, и в Древнем Риме, как и в средневековье. И среди прибоя нарождавшихся новых романских языков — народов латинский стоял и стоит как скала-монолит.

И когда стали писать в Италии на новом языке — итальянском, все равно и в него перенесен тот же принцип местного Логоса, по которому словесность народа и человека, буйная, безудержная, страстная, пылкая, где ум и интеллект залиты темпераментом, и оттого глуповата она,—должна остужаться холодом буквы, которая способствует прояснению мысли, ограждает разум (ение) от захлестывающих волн(ений) жизни, поднимающихся из согро в capo, из тела — в голову.

Так что изречение апостола Павла насчет буквы, что мертвит, и духа, что животворит, применительно к Италии надо понимать, с плюсом для буквы, ибо и так там избыток жизни (vita — vitalia — Italia: от этого слова и названа страна), и нечего там еще добавлять жизни — да и где? — в духе! И дух на потребу жизни употреблять? — а ведь это имеется в виду, когда говорят: «дух животворит» — значит, жизнь есть цель и духа!

Нет, тут, для ясности разумения, надобно маленько поумергвить жизнь, memento mori тут для духа полезнее, и буква, Что «мертвотво- рит», т. е. в измерение вечности приводит, здесь как раз больше служит духу, нежели животворение. И в искусстве именно эта тенденция: превратить живую крестьянку в мадонну Рафаэля, где она умерщвлена и обретает вечность; Джулиана и Лоренцо Медичи — в капеллу Медичи Микельанджело; Паоло и Франческу да Римини — в вечно несомых вихрем персонажей Данте. И все эти некогда живые лики и тела упокоены навечно и перешли из жизни в бытие благодаря именно некоему умерщвлению буквой: обрели форму, как египетские мумии.

Потому и нужна здесь форма — не свободная, как для германцев и англичан, маложизнённых: им, чтоб расковаться, нужен экспромт, белый стих, но Дантовы терцины, Петрарковы сонеты — формы каменноархитектурные (терцина, кстати,—арка, где завершающая колонна — рифма предыдущей арки служит начальной для последующей).

Понятен отсюда несколько странный для нас, северян, акцент в изображении Данте в новеллах Саккетти: он идет по улице и слышит, как какой-нибудь мастеровой распевает его терцины и коверкает: вместо того, чтоб, как пристало гению, добродушно посмеяться (как Моцарт у Пушкина, приведший к Сальери бродячего скрипача, который исполняет, коверкает музыку самого Моцарта) — строгий Данте поучает работягу: '

«Когда он проходил через ворота Сан-Пьетро, некий кузнец, ковавший на своей наковальне, распевал Данте так, как поются песни, коверкал его стихи, то укорачивая, то удлиняя их (т. е. вольно и разговорно.— Г. Г.), отчего Данте почувствовал себя в высшей степени оскорбленным (нет чтоб умилиться, что его письменность перешла в словесность, живет в народе, опять наивно, как бы это по эстетике германства и славянства надлежало творцу! — Г. Г.). Он ничего не сказал кузнецу, но подошел к кузне, туда, где лежали орудия его ремесла. Данте хватает молот и выбрасывает на улицу (тут он рукотворно выделывает метафоры — переносы: молот, выбрасываемый им, приравнен слогу иль букве, которую выбросил из его стиха работяга — любитель словесности.— Г. Г.), хватает весы и выбрасывает их на улицу (весы, наверное=такт, ритм, стопа.— Г. Г.), хватает клещи и выбрасывает их туда же (клещи= рифма, допустим, которою из памяти вытягивается стих) и так разбрасывает много всяких инструментов. Кузнец, озверев, обращается к нему и говорит: —

Черт вас побери, что вы делаете? Вы с ума сошли?

Данте говорит ему: —

А ты что делаешь? —

Занимаюсь своим делом, а вы портите добро и разбрасываете его по улице.

Данте говорит: —

Если ты хочешь, чтобы я не портил твоих вещей, не порть мне моих (вот: стихи — вещи, предметы, тела-камни, атомы).

На что кузнец: —

А что же я вам порчу?

А Данте: —

Ты поешь мою поэму и произносишь ее не так, как я ее сделал. У меня нет другого ремесла, а ты мне его портишь.

Кузнец надулся и, не зная, что возразить, собирает свои вещи и принимается за работу. И с тех пор, когда ему хотелось попеть, он пел о Тристане и Ланцелоте и не трогал Данте»3.

Показательно, что о Тристане и Ланцелоте, персонажах северного для Италии, заальпного кельтского эпоса, можно распевать вульгарно и свободно (в самих Франции .и Англии это тем более можно), а письменную = из священных, значит, букв выделанную поэму Данте трогать нельзя. И недаром в Италии не было трубадуров и миннезингеров, вольных бродячих певцов, а ведь рядом почти, в Провансе,— их очаг. Фокусники, акробаты, телесные циркачи — пожалуйста: их атомарной кинетике вольно перемещаться в Италии. Но с литературой тут шутки плохи. И когда провансальская лирика перешла низкие Альпы и спустилась в Тоскану, она сразу литературно отвердела в ученую школу литературной ( = буквенной) лирики — dolce stil nuovo (Гвидо Кавальканти, Данте...). И недаром тут понятие «стиль» — палочка, орудие для письмен, как молот кузнеца: стилем выковываются терцины, и стиль есть понятие из сферы буквы, а не духа и не вольной воз-душной словесности.

Вольной народной словесности тоже отведено в Италии подобающее место: в комедии дель арте. Она здесь совсем устна, дается только сценарий, как архитектурно-инженерная конструкция, а по ней — лепи там, каждый актер, в вольной импровизации, в меру своей разговорчивости, «твори, выдумывай, пробуй». И в Италии всегда жестко разграничены эти жанры и ремесла: поэма, терцины, сонет, канцона—и новелла; ученая драма — и commedia del arte; opera s?ria и opera buffa, чего не было в более северных странах, где они, высокое и низкое, сходились в синтезе (Шекспир, Мольер).

Но именно оттого приходилось в Италии так строго выдерживать букву и блюсти границы письменности, что больно словесен народ, разговорчив: велик напор словесности, что кругом кипит и напирает в ворота замка литературы, грозя его затопить.

На нашем меланхо-флегматическом Севере, где души прохладны, а языки застылы, поэта, музыканта, напротив, радует, как редкий, феномен раскупоренности, словоохотливости и наивной песенности. И Моцарт хватает такого, как чудо, и волочит к «брату Сальери» (так и хочется сказать: «Фра-Сальери» — он же итальянец!).

Моцарт Нес кое-что тебе я показать;

Но, проходя перед трактиром, вдруг Услышал скрипку... Нет, мой друг, Сальери!

Смешнее отроду ты ничего Не слыхивал... Слепой скрипач, в трактире Разыгрывал voi che sapete. Чудо!

Не вытерпел, привел я скрипача,

Чтоб угостить тебя его искусством.

Войди!

(Входит слепой старик со скрипкой)

Из Моцарта нам что-нибудь!

(Старик играет арию из Дон-Жуана;

Моцарт хохочет)

Сальери И ты смеяться можешь?

Моцарт Ах, Сальери!

Ужель и сам ты не смеешься?

Сальери

Нет.

Мне не смешно, когда маляр негодный Мне пачкает Мадонну Рафаэля,

Мне не смешно, когда фигляр призренный Пародией бесчестит Алигьери.

Пошел, старик.

Моцарт Постой же: вот тебе,

Пей за мое здоровье4.

Сальери тут реагирует совершенно, как Данте: недаром его и вспоминает. Великолепно, как Пушкин, не зная, наверное, ни этих рассказов о Данте, ни жизни Италии, так точно угадал присущее здесь отношение письменной культуры к вольно-словесной и вложил в уста Сальери совершенно подобающую реакцию. И потом, когда Моцарт играет ему свою новую «безделицу», Сальери:

«Ты с этим шел ко мне И мог остановиться у трактира И слушать скрипача слепого! — Боже!

Ты, Моцарт, недостоин сам себя»5.

Данте бы, сумев создать такое превосхождение, вынос буквенности над кипением моря вольной словесности, был бы под куполом небес и недосягаем до шуток и разговоров, ибо несмешиваемы здесь эти измерения, так как слишком близки друг другу и смешение опасно. Данте сам есть живой страстный человек, вспыльчивый итальянец, и в следующей новелле просто дубасит погонщика ослов, прибавляющего к терцинам словечко «арри». И Данте близок погонщику — такой же живой человек; но и погонщик близок Данте: недаром распевает его терцины, вместо шлягера какого-нибудь иль народной песни, как русский ямщик: он-то слишком далек от поэта, потому здесь безопасно и нужно им тянуться друг ко другу, и поэту болеть народностью, чувствовать долг перед народом и смирять письменность и отрекаться от литературы, как Толстой.

' В Италии ж этого совсем не нужно, и никакой такой особой сострадательной, себя винительной и повинной народности в искусстве и литературе, как в России, здесь быть не должно: чтоб сюжеты на демократические темы, как у нас «передвижники», иль чтоб «брат мой, страдающий брат», и «выдь на Волгу, чей стон...». Какой там стон? Там бедняк — рыбак будет распевать неаполитанскую песню, так что гор- дынный Горький, пострадавший за бедный русский народ, зачует свою натянутость и неполноценность перед этим счастливцем: да, он счастлив от неба, от солнца просто, от тепла: в счастье их Бог-Космос хранит, так что нечего об этом особо печься Логосу-литературе, а знай свое дело и не вмешивайся в чужоё: в жизнь и быт.

На что в Италии демократическим сюжетам специально просачиваться в живопись? Разве и так не крестьянка Сикстинская мадонна? и не сельские ли парни — все эти святые Себастьяны и пр.?

Нет тут того сословного аристократизма, который в северных странах так обособляет дворян от народа, что делает их чуть ли не разными нациями. (Вон откуда у нас в России и Ленину в голову — мысль о «двух культурах в каждой национальной культуре»...)

Там социальные перегородки — как клапаны в отсеках (подводной лодки) социального Наиэ’а, чтоб в космосе холода удержать редкое тепло от перепускания = энтропии вторичного смесительного упрощения, тенденция которого здесь одна: всем замерзнуть, если раскрыть двери и изб, и дворцов настежь и начать стапливать нажитым жаром культуры открытое зияющее пространство. А тут, в Италии, сам Космос греет и хранит, так что можно и двери и души настежь и всем вместе в общей площадной, жизни жить* (Римский карнавал!). Так что перегородки эти на севере нужны не только дворцу-замку, но и хижине. Если все смешать — всем холодно станет. И недаром в мудрой Англии иерархическими перегородками поддерживается жар в ее камине. А Россия — велика Федора — поддалась на очередную западную агитку и чуть не погубила себя, свою дхарму и свой творчески-культурный слой и жар и потенциал.

Так вот: пушкинский Моцарт ведет себя, по сравнению с Данте, как человек со слабейшей субстанцией: суетлив, смешки, разговор какой-то немужеский, дитя-кокетка, наивничанье, романтический немецкий гений,— по подобию этого клише. И денежку бросает старику, вместо Дантова тумака. Неизвестно, отчего человеку из народа в Психее его будет лучше: от равных с ним прав тумака, которые, не мудря, дал ему свой брат, недалеко отстоящий Данте, иль от денежки, что ему, со своей дистанции, кинул Моцарт. То есть, известно, что: во втором случае отстояние больше, а для души хуже. Да Данте сам прямо и уподобляет свой труд ремеслу кузнеца, когда начинает вышвыривать его инструменты. (Это понимал К. Леонтьев — надобность сохранения клапанов иерархии в России — и не одобрял за мелочную суетливую гуманность новую русскую литературу, даже Толстого и Достоевского, и Левину—«Моцарту» предпочитал Вронского — «Данте»).

Но, с другой стороны, Пушкин, конечно, чувствовал, как требуется русскому Логосу и писателю народность, разогрев в общении, как раз нарушение перегородок. И потому в «Памятнике» мечтает о том, чтоб его стихи читал всяк: и тунгуз, и финн. Представьте себе, чтобы Данте написал «Памятник», где бы мечтал, чтоб его терцины пел и кузнец за наковальней, и погонщик ослов! Это-то как раз здесь есть, так что мечтать поэту надо о другом, скорее — о священности и неприкосновенности, чтоб — аеге perennius и regalique situ puramid(um) altius200 (Гораций. К Мельпомене), т. е. о каменности (а не о жизненности) и о вертикальности.

А русский Пушкин тут наворачивает образы пути-дороги («народная тропа»), и на ее горизонталь на 90° повернута традиционная для «Памятника» колонна-вертикаль (здесь — Александрийского столпа). И опять же лес — растение: «не зарастет» — самоуподобление у русского с растением. -

Итак, соотношение письменности и словесности в Логосе каждого народа — смотря по Космосу. Словоохотлив итальянец, но молчалив финн. У первого Космос поет и горло ему раскрывает, у второго дух захватывает и слово стынет* на устах. Так что в первом надо воспитывать пиетет к письменному слову, а второму — раскрыть рот, разогреть и научить прямо и непосредственно говорить от души, и мысли чтоб вслух, что на уме — то на языке, а не затаиваться в застенчивости (Silentium! Тютчева), так что когда заговорит речь, то по бумажке, надевая культурное письменное слово, как маску.

Во Франции, наверное,— нечто среднее меж Россией и Италией, баланс и ?quilibre: равносвободие и равноупорядоченность слова в голос и слова письменного. Слово письма и ума — тут не гордо одинокое цзлияние в пространство («Эхо» Пушкина) без отклика, но ориентировано на социальное рондо, гостиную, салон, на уши себе подобных литераторов и женщин, оно охорашивается, красуется — mot! Отпечаток вольной causerie в гостиной — на французской прозе. Красноречие еятъ устность письменного слова, декламация: не тайное слово, но явно-тщеславное, в голос, ориентированное на подхват и успех.

Итальянское слово в этом смысле — строже и уединеннее: Данте (и Петрарка) писал, ориентируясь и собеседуя с Виргилием, иль с ангелом Беатриче, которые оба — в вечности и в высях, и в сиянии, а не на успех в кружке друзей-ценителей, на что невольно всегда ориентирован француз.

Но и нет здесь русской мученической словесности посылания волн вообще, просто от потребности изливать душу, жить в слове (как Пушкин в «Эхе» и как Тютчев: «Молчи, скрывайся и таи!» как вот я теперь...).

Но вернемся к Галилею. Галилеюшка!.. Лелею Галилея...

Описывая, что происходит в споре, Галилей нагнетает предложения: и увлекаются, и возвышают голос, и не слушают друг друга, и упорно не желают уступить другому, и переходят к новым вопросам, и ставят в тупик. Так, примерно, переводит русский переводчик, связуя соединительным союзом «и». Но ведь у Галилея это все почти подается через разделительный союз «о» = или. И это вполне в духе дискретности итальянского космоса, когда все это выступает как варианты, раздельные, бытия,— и в духе непрерывности и слиянности русского космоса, где куча мала: вали, ребята, и то, и, се, и это.

Так что если в христианской Троице лица нераздельны и неслиянны, то в Италии легче и естественнее воспринимается неслиянность (т. е. особность ликов у ипостасей), а в России понятнее нераздельность, и не видны, не проступают особые лица, но все тонет и сливается в мареве Единого Божества.

Да и само слово «диспут»: disputo, от корня puto — резать, обрезывать (деревья), т. е. явно дискретность разделения проступает в основе дела putare: считать, оценивать, думать, полагать... Мыслить, по-латински, значит— разделять и тем — властвовать (divide et impera!), как этот принцип — и в политике Рима, когда его модель: камень-пустота попадала в непрерывность и протяженность космосов то ли северных, то ли восточных.

30.03.72.

Интересен поворот, в котором подает Галилей закон Архимеда: «Вычитая толико среды (mezo) из всей тяжести твердых (тел), колик вес такого же объема этой же самой среды (как это показывает Архимед в первой книге «Тел, пребывающих в воде»), на сколько раз расцветает (accrescera) чрез распускание — растягивание (per distrazion) объем этого самого твердого (тела), тем более выйдет вычтенной среды из полной его тяжести, и тем менее, когда чрез сжатие (per comprezzione) выйдет оно сгущено и доведено (редуцировано) под меньший объем» (Р. 423).

Тут совершенно отчетливо проступает ревность к среде, посредству (il mezzo — что так любимо й родно в эллинстве), ибо среда есть соперник и пустоты, затемняя собой ее чистоту и абсолютность, и атома, твердого тела, камня. И закон Архимеда подан в сюжете борения между твердым (телом) и средой, между твердью (solido) и хлябью, распущенностью, несжатостью всякого рода, что и видится в среде (посреднические стихии воды и воздуха). Потому он считает: сколько, по причине слабости, распущенности, рассеянности твердого тела отбирается из его тяжести-силы средой, и насколько меньше, по мере увеличения его сдержанности и собранности, убудет от него? И в идеале значит, тверди вообще не занимать объема, а быть точкой — тогда и вся среда рассосется: в одну сторону — в атомы, камни, в другую — в сияющую пустоту. У Архимеда же, во-первых, не подан этот закон в таком общем виде, а каждый раз для разных ситуаций: твердое тело, которое легче жидкости (предложения V и VI),— насколько погружается и с какой силой выталкивается, а тела, которые тяжелее жидкости, дойдя до дна, сколько теряют в своем весе (предложение VII)? Тут именно жидкость исследуется, ее сила, и что происходит с островом — кораблем в море, дается ситуация взаимная и общая для воды и тела. У Галилея же явно, что он сам встает на точку твердого тела и с него, с его мер ценностей, с чувства его достоинства, смотрит на его бытие в среде: когда у него убыль себя (и тогда оно легче и верх берет среда) и когда прибыль.

И в сюжете со льдом именно чуткий к структуре твердого тела — камня, чующий его родно изнутри ум итальянца по-кандидовски просто смог увидеть очевидное: лед всплывает, потому что вода его плотнее — тогда как эллинские перипатетики, гипнотизированные общим правилом, что «сжатие есть свойство охлаждения» (= «все люди смертны»), приводят в пример лед: «лед холоден», следовательно, он более сжат, чем вода.

Но тогда он должен был бы утонуть, а он плавает. Не могут эллины начать от конкретного случая и наблюдения, но от некоего всеобщего — непрерывного бытия в Логосе, и от него идут к факту. Итальянец же, благодаря индивидуализму, именно эту платформу отсчета избирает (отдельное тело и частный случай с ним), этому сострадает и потому есть отец опытной науки = на-учения уму-разуму-Логосу на собственном опыте.

И для этого ему надо изгнать il mezzo — среду и посредников: «философствование хочет быть свободным» (р. 43), берет он у эллинов девиз и толкует как, опустошение духовного пространства от предвзятостей (т. е. Логос от его непрерывности), чтоб свободно было падать твердому телу-атому, куда влечет его импето — порыв натуры.

Кстати, solido (твердое) «soldo (деньга, монета) ) «sole (солнце, золотой цвет) «sol (соль). И поэтому в Италии — собирание сокровищ, скупые и ростовщики, симония и индульгенции; и солдаты — наемники — кондотьеры = кондуктора (condotto — от conducto — ducere — водить; duce — дуче — вождь).

Так что солнце в зените, прямым лучом попадая в твердь-камень, воплощается там в каменное солнце золота, в твердь соли и почвы (sole) земли.

Там же, где солнце не вертикально, а косо (на Севере, в России), больше его перепадает на посредничающие стихии воды и воз-дух!*, возникают космоса огневоды, как во Франции (и любовь, Эрос там — не вспыльчивое, яркое, но мгновенное событие, как Ромео и Джульетта, Паоло и Франческа иль любимые Стендалем любовники в Италии, но длительная любовь-игра, растекающаяся на всю жизнь и поведение), и огне-духа (Geist Германии) и свето-духа (как в эллинстве и России): рассеивается более здесь Солнце в воздух и напитывает собой, светом Дух. А в Италии по перпендикуляру, кратчайшему расстоянию с неба на землю, оно прямо в твердь земли плотнейше и перепадает, и более всего здесь солнца именно в земле — камне — теле твердом: оно блестит, сияет; драгоценный камень — тело человеческое, и меньше его в среде.

«Мне возражали, что это происходит не от большей легкости, но от широкой и плоской формы (образующегося льда — вот второй враг итальянского космоса и Галилея: фигура и форма, как якобы более важная, чем субстанция, эссенция, собственная сущность тверди — тяжести, и что будто бы форма тела во многом производит сущность явления — так это согласно эллинству. И особенно форма, широкая и плоская,— чужеродна. То, что в России так родно и присуще: ширь и равнина, здесь, в космосе вертикали, колонны и арки небосвода, чужеродно.— Г. Г.), не могущи расколоть сопротивление = противостояние воды, причиняет то, что он не подныривает» (р. 424). Перевод дословный обнаруживает тот акцент, с которым представляется событие с точки зрения твердого тела. '

И побивает Галилей перипатетиков рассуждением, что ситуации погружения и всплывания, с точки зрения отношений между телом и средой, аналогичны: если б виною непогружения льда была, с одной стороны, сила воли среды, а с другой — воля формы самого тела, то эти же фак-горы действовали б и при стремлении льда, погруженного на дно, вознестись в верх. Однако тут очевидно, что широкая форма не мешает куску льда расколоть среду и подняться.

Но именно потому, что Галилей чует стихию вертикали-колонны, сам как бы пребывает в цилиндре — колонне меж неба и земли, из которой выкачана среда (вода и воздух), он умеет увидеть в чистом собственном виде и силы опускания с головы до пят, da capo al fine, и силы подъема от подошвы до головы — кумпола неба.

Я упомянул музыкальный оборот da capo al fine («с начала до конца» ), вошедший в музыкальную терминологию из итальянского. Значит, начало всякой вещи по-итальянски ассоциируется с «головой». А по-русски как? Вот я открываю книгу — и передо мной начало романа, иль началось во времени течение музыки — с чем я внутренно это отождествляю? С головой ли? Нет, с лицом, фасадом, передом, иль низом, откуда вырастает древо сочинения, здание романа, начинается процесс. Так это и по-германски: там, наверное, начало — это еще точнее будет основание, низ, корни, фундамент, грунт, почва, но никак не голова (как в Италии), и, наверное, не перед и не лицо, как в России.

По-русски начальная точка — это перед стороны, т. е. по линии горизонтального движения дали как глубины. Глубина здесь даль:

Рис.

Рис.

глубина

Рис.

Рис.

глубина пространства, а не вертикаль — Tiefe

времени, прошлого.

Чуждо русскому вертикальное движение. И начало движения видится так: лицом — фронтом, фасадом, плашмя — идти в любую сторону, поворачиваясь к ней передом. Так и в присказках: «Избушка, встань ко мне передом (=своим началом), а к лесу задом»; или: «Встань передо мной, как лист перед травой.» И еще руки — начало вещи, так как могут вытянуться по горизонтали вперед самой вещи.

3.04.72.

Аргументы тех, кто полагает, что именно форма тела, льда, например, плоская и широкая препятствует, а узкая содействует погружению в воду, исходят из космоса непрерывности (эллинского): видя, как узость иль ширина фигуры содействует скорости или медленности погружения, они могли думать, «что расширение фигуры могло бы быть доведено до таких размеров, что не только замедлило бы, но и совсем воспрепятствовало бы и помешало (телу) более двигаться, что я полагаю ложным» (Р. 424).

Галилей исходит из космоса дискретности сущностей качеств, их непереходности друг в друга, а твердого хранения своей эссенции, чистого несмешанного цвета: пурпурное — так пурпурное, синее — так лазурное, а не смесь переходов, как у французских художников: оттенки мешают видеть резкое деление света и тени, пустоты и атома. В Италии ж, как нигде, резко ощутимы чистые эссенции, сущности, качества всего: легкое так легкое, тяжелое так тяжелое, и будет таковым по сущности, какие бы формы ему ни придавать. Потому и сумел Галилей здесь проникнуть чистым оком сквозь замусоривающие формы и множество вещей в простые единые стойкие сущности. И они друг от друга резко разделены. Это в нем и через него космос крайних стихий осознается: света и камня. А вот космосы посреднических стихий: воды и воздуха гипнотизированы явлением непрерывности, постепенных переходов одного в другое (германское Werden, французское схождение крайностей, эллинское непрерывное поле Логоса), так что Ахиллес не догонит черепаху, бесконечно малая дуга может быть приравнена прямой, субъект становится объектом и т. д.

В итальянски-латинском же космосе воистину жестко «или-или», tertium non datur: И Галилей Аристотеля бьет за послабления и отступления от этого своего же принципа. Потому и счисление бесконечномалых, исходящее из космоса непрерывности, из марева континуума, не могло зародиться в Италии. Там мог появиться метод неделимых Кавалье-ри, но именно и опять не-делимых201, a-томов, твердей, ne plus ultra, т. е. твердый и определенный конец, а не бесконечность.

И римское право основано на резкой дифференции правого от виновного, без нюансов — умеют от них отвлечься, от этих посредничающих переходов — помех, что затемняют чистые и главные сути.

Галилей же стремится к непосредственному и при-сущему: «сводя причины этих эффектов к принципам более внутренним (intrinsechi) и непосредственным (immediati)» (р. 425). Телосложение слова intrinsechi (? «внутренние»): in — tr — in = в — чрез — в + sec = сухой, твердый — значит, внутри всякой вещи ее суть есть сушь, ядро, твердь, атом, сухая корочка.

Относительно «непосредственного»: если в эллинском Логосе весь вкус — в посредстве, среднем термине, так что для того полагаются Евклидом некоторые аксиомы и постулаты, чтобы потом предаться искусству посредства — в прозревании (в теоремах) связей, взаимно проницающих все аксиомы и определения в мареве Логоса, то Галилей упор делает на независимых сутях, на immedia, непосредстве. Таковы его инерция, нетрение и т. д.

И вместо посредства у него относительность: она и аналогична посредству, так как есть понятие, связующее два тела (сущности, качества), т. е. полагается между ними. Но если посредство есть как бы третье и реальное существо(вание) и даже более реально, чем связуемые два (как центр в Сферосе реальнее периферий, крайних точек на диаметре), то относительность не есть реальная вещь и материя, а именно пустота (номинальность), в которой реальность имеет лишь одно и другое тело, только смотря с какого на какое, отношение какого тела к какому берется.

И тут же, в одном предложении со словами о внутренних и непосредственных принципах, обещание чуда и фокуса. Они позволят разъяснить причины «того изумительного и почти невероятного явления (accidente ammirando е qasi incredibile) (p. 425), когда ничтожное количество воды своим легким весом поднимает и поддерживает твердое тело, которое в сто и тысячу раз тяжелее этого количества воды» (Р. 44).

5.04.72.

Так вот в чем особая проблема Галилея! Он привлекает к соучастию во взаимодействии между телом и водой сосуд, куда налита вода и погружено тело, тогда как Архимед рассматривал погружение тела как бы в безграничный мировой океан, а для Стэвина сосуд тоже не играл роли, так как вода в нем рассматривалась отвердевшей, по подобию кусков твердого тела, а выход воды на сосуд рассматривался единственно в плане расчета давления воды на стенки сосуда, сами‘ж они на происходящее внутри него боренье между жидкостью и твердым телом влияния не оказывают, безучастны.

У Галилея не то. Нутро сосуда — арена, где противоборствуют гладиаторы: твердое тело и вода. Сам же сосуд — Колизей, обступающий, облегающий, давящий, спирающий, воздействующий своим пределом — термином, непреложной границей, клеткой, кристаллической решеткой, как это и присуще твердому телу202.

Сюжет опытов и теорем Галилея таков: в сосуд ставится призма или цилиндр, с удельным весом легче воды; наливается вода, и он смотрит, когда твердое тело (il solido) расстанется со своей солидностью, всплывет и закачается: какова при этом высота наливаемой воды. И обнаруживает, что тут главное — отношение свободной поверхности окружающей воды к основанию тела, а сама эта свободная поверхность есть разность между площадью дна сосуда и площадью основания твердого тела, т. е. сосуд, его атом и предел спирает дыхание, прессует и влияет решающим образом (как и удельные веса) на происходящее внутри него меж телом и водой и влияет именно мерой отпускаемой им (воде и телу) пустоты = арены.

Тогда вода, спираемая меж твердым телом внутри сосуда и стенками сосуда, теряет свою свободную текучесть и аморфность и становится тоже наподобие твердого тела и может рассматриваться в своем моменте и импето по отношению к моменту и импето твердого тела, опущенного в нее. Оно в нее опущено, но и она в сосуд опущена, тут тело в теле, матрешка в матрешке. И так как по обеим сторонам — стражи твердого тела, они делают погоду и заставляют воду принимать закон их монастыря и действовать по закону механики твердых тел (= по моменту).

В самом деле, если в сосуд АВСБ вставлен цилиндр Е(}ГН (рис. 28) и наливается вода, которая, дойдя до уровня ММ, отрывает тело от дна, то можно рассматривать происходящее здесь по модели рычага, где вода между телом и сосудом есть один груз, а вставленное тело—другой.

Рис. 28

Рис. 28

Плечо же воды и плечо тела можно вычислить, разрезав тело по диаметру БТ (рис. 29), и тогда перед нами рычаг второго рода, где центр тяжести полуцилиндра К(}Ь — где-нибудь в и, а центр тяжести полу-тора воды ЯРТ — где-нибудь в X, и тогда как ОХ/Ои = = КХ^Ь/ЯРТ и их моменты равны ЯРТХ ОХ= К()ЬХ 011. То есть так и видишь устроение мира по Галилею: не Океан — ( — космические воды) первичен, как по эллинам, и из воды — земля, но в сухую готовую каменную чашу бытия мира, с горами-островами, как например, возвышение Апеннин в сосуде Колизее — чаше Средиземного моря (МВ? — тоже недаром оно в Риме и Италии по землям названо: МесІі1егаппеа= «междуземельность», т. е. точно по той же модели мыслится: наливается вода в промежуток меж твердями, как в опыте Галилея, он именно Средиземноморьем мыслит о воде и проблемах

Рис. 29

Рис. 29

гидростатики) вливается с купола (тоже тверди) неба космическая вода.

И действительно, в опыте Галилея — на самом деле не так, как я изобразил: будто тело ставится в центр сосуда и вода его облегает со всех сторон как остров — это по эллинскому принципу я изобразил. Нет, Галилей во всех своих чертежах приставляет тело-призму вплотную к одной грани сосуда, так что у него получается не остров, а полуостров — выступ, т. е. по образу и подобию родных ему Апеннин, отходящих от сплошной тверди материка-континента выступом в море (рис. 30).

Материк

I

Средиземное

Рис. 30

Рис. 30

Так что выходит, что вода — это узурпатор пустоты, чему положено быть законно меж твердыми телами, а она, гадина, заменила этот причитающийся каждому атому свой простор дискретности — лужей и грязью и вселенской смазью своей непрерывности. Как самозванка — она бессубстанциальна, и все действия и силы, которые вроде ею производятся, это не ею, а лишь через ее посредство: и действительно, разве это вода в данном объеме поднимает тело? Нет, это твердое тело сосуда, со своей пустотой — зазором между собой и вставленным в него телом, производит нажим-давление на наливаемую воду (наливаема она, значит, вторична, и без нее уже основное твердоземие существует в бытии), так что ей некуда деться! приходится извиваться, как змей, меж двух солидных тел и быть просто аркой — вольтовой дугой203 меж их полюсами. Действует один предел (Терминус — бог латинский) на другой и чрез о-предел-енность воды: задают и предписывают ей меру (сама ж она, по эллинам,— типичный «апейрон» беспредельность).

Точнее: две меры усматривает Галилей в происходящем единоборстве воды с телом в сосуде (хотя это не единоборство, а троеборье: две земли и одна вода среди земель этих). Одна мера — удельный вес (gravita in ispecie= «тяжесть в особом виде»), т. е. то, что эссен- циально, присуще каждому: телу, воде, сосуду (но это уже не важно) самим по себе, до вступления в спор. Вторая ж мера определена пустотой, зазором, ареной меж сосудом — Колизеем и львом на арене иль в клетке, куда затем впускается человек, вода, гладиатор: его нажим на льва иль на другого гладиатора определен тем свободным пространством для маневрирования, что очерчен^ у него за спиной: чем оно меньше, тем сильнее от безнадежности и безвыходности его отвага и удар-напор на врага. Потому и спирал так сто- тысячник толЛы, затаив дыхание и опустив палец, арену, чтоб волю тверди своей передать в бойца.

И если первую меру — удельный вес Галилей берет как данность, то все свое хитроумие расточает на рассмотрение пропорций и разных случаев — сюжетов, возникающих от меры зазора — вот истинно привлекательный для итальянца позор (в старинном смысле слова — как «зрелище»), и тут уж хлебом не корми, а подай это зрелище.

А насчет единоборства — вот в каких выражениях описывает Галилей пройсходящее между водой и телом в ней. Во-первых, это — «зрелище (lo speculare) взаимного действия scambievole букв: обмен волями, ибо scambiare — обменивать, меняться ролями, а volere (хотеть, желать) этих твердей и воды.

Одни тела наружной силой заталкивают под воду (spinti per forza sott’acqua); тело же, которое тянется вниз своей тяжестью, шествует, изгоняя (discacciando) воду с места, куда оно последовательно вступает, и изгнанная вода поднимается и возвышается над первым своим уровнем» (Р. 428—429). А вода — изгнанница (как Данте' из сосуда Флоренции) все усиливает сопротивление l’acqua scacciata va successivamente facciando resistenza) (P. 429): она недовольна, кипят эмоции, нарастает гнев= момент силы выталкивания204.

«Если же момент твердого тела будет постоянно превосходить момент сопротивления последовательно вытесняемой воды (так и видишь упругость мышц вцепившихся друг в друга борцов-гладиаторов), то оно не только погрузится в воду, но под конец опустится до самого дна» (Р. 48).

Пересказав общие Архимедовы места насчет весов тел и вытесняемых объемов жидкости таким образом, т. е. страстно и динамично, Галилей подходит к ядру своей проблемы:

«Однако на деле происходит иначе, и хотя выводы эти верны, но основания, приведенные здесь, не без изъяна: иногда объем вытесняемой воды меньше объема погружающейся части тела и тем меньше, чем уже наполненный ею сосуд» (вот новый главный деятель!); «таким образом, может случиться, что тело совсем погрузится в воду, подняв воды одну десятую или двадцатую часть своего объема (если сосуд узок и мал зазор меж землями: меж стенками и телом.—Г. Г.); и наоборот, ничтожное количество воды в состоянии поднять тело громадного объема, хотя бы это твердое тело было абсолютно тяжелее воды в сто или более раз, если только вещество его по удельному весу легче воды (но тут не вода одна поднимает, а твердь стен сосуда, узость зазора — рва—пустоты чрез посредство воды силой действует на тело в сосуде.— Г. Г.); таким образом, громадное бревно, которое весит, скажем, 1000 фунтов, может быть поднято и поддержано водой, которая не весит и 150 фунтов, и это непременно произойдет, если момент воды усилится быстротой движения» (Р. 48).

Тут новое: кинематика воды — нет ее у Архимеда, Стэвина и Паскаля. Но об этом — ниже.

А пока видим тут тоже машину для подъема тяжестей, как и гидравлический пресс Паскаля. Там тоже высота подъема и опускания в сообщающихся сосудах обратно пропорциональны площадям оснований поршней = поперечных сечений сосудов.

Но в чем разница? Паскаль как бы забывает о роли стенок сосудов и всю роль приписывает воде. Галилей, напротив: настаивает на роли стенок сосуда, пустотного зазора, вода же — лишь передатчик, вторична, наливается, тогда как у Паскаля она первична и в нее погружаются тела на поршнях.

И у Паскаля, по французской модели баланса, два числа, два сосуда, соединенных чрез ход сообщения (= lien — liaison) в социум (рис. 22).

У Галилея же число 1: один сосуд, все происходит внутри его атома — как сюжет в клетке меж ядром — атомом и оболочкой (термицом-преде- лом) чрез посредство протоплазмы — жидкости (рис. 31).

Рис. 31

Рис. 31

Если для француза вода — в чаше (для питья), то для Галилея вода — в бассейне, в ванне, в купели (по римскому ощущению воды в термах Каракаллы) : .

«Таким образом, если поставить, например, колонну (все ею, как ее полпред в Космосе, мыслит и озабочен.— Г. Г.) в обширный резервуар, полный воды, или в колодец...» (Р. 50) — una colonna fussa collocata in piede (на подошву свою поставлена — не забыл о ступне упомянуть, что русский переводчик опустил как несущественное.— Г. Г.) in un grandi- ssimo vivaio (vivaio — садок (для рыбы) ; питомник, рассадник.

И от корня vivere, т. е. жить. Купель есть здесь живитель } pieno d’acqua, о pure in pozzo (P. 433). A ppzzo — колодец; шахта; pozzo nero — клоака, a pozza — лужа, так что скверен контекст и окружение, в котором питьевая вода колодца бытует в Италии.

6.04.72.

Scala. В Италии очень важна и часта scala — лестница, как модель: театр там знаменитый в Милане — La Scala = букв. «Лестница», и у Россини опера «Шелковая лестница», и в любовных делах лестница — pendant (буквально: подвес, висящая) к балкону, который есть часть дома (Haus’a), выдвинутая без крыши в открытое пространство (Raum’a).

Лестница тоже вертикаль, как и колонна. Но если последняя — монолит и непрерывность, то лестница ярусна, есть дискретность по вертикали205 (и тем есть сочетание двух важнейших принципов в итальянском Космо-Психо-Логосе: вертикали и дискретности).

Потому отсюда в мир пошел термин «шкала», «скала», «скалярные величины». Если в эллинстве мера — линейка, т. е. горизонтальная линия, то отсюда в мир пошел вертикальный столб — как тело-модель отсчета (ртутный столб Торичелли, например), и градуируют уже не горизонталь, а вертикаль.

Скаляр — сын вертикали, и потому, в отличие от векторных величин, податливых на направления и угодливо углом к ним склоняющихся, блюдет только одно направление — вертикали и знает только ее одну как абсолют, и в ней лишь различения: верх — низ, плюс — минус.

Так вычищен итальянский космос от переходов, переходностей, посредств, склонений. Потому и стоит он как чистый космос только сущностей (эссенций), мировая модель и образец дискретности.

И у Галилея, если приглядеться, какое направление выкладок и теорем? Чтоб свести все к разным мерам по вертикали. Вот он доказывает, что если опустить в сосуд любой ширины призму удельного веса легче воды и налить воду, то уровень ее поползет с пят-подошв призмы-колонны da piede al capo — но не дойдет до головы, а остановится где-то на уровне: живота, груди, плеч призмы, и вот высота всей к высоте этого уровня будет относиться, как удельный вес воды к удельному весу вещества призмы. Таким образом столб призмы выступает как шкала самоизмерения: ее измеряют ею же, пропорциями ее фигуры, своим тело-сложением (ср. итальянская скульптура и анатомические вычисления и чертежи Леонардо да Винчи), и на ней же написаны письмена ее сущности206. Потому так мистически — логосно-глубоко взирали итальянцы на тело-сложение: оно есть письмена Логоса и Психеи.

Потому и Данте так чувствовал важным четко выстроить тела — здания — фигуры Ада, Чистилища, да и Рая, чтоб скалярно, лестницами в ярусах они предстали; и их Космос, т. е. физический склад, тело-сложение, выступил бы как письмо их Психо-Логоса в мир, людям откровение и сказание.

И Галилей начинает рассуждение с вертикали, приводит к основанию — дну — подошве, но так как уже прежде он соотнес подошвы с высотами (свободная поверхность жидкости так относится к основанию призмы, как поднятие призмы к опусканию воды), то теперь может из распростертия плашмя восстать и воздвигнуться и вознестись опять по шкале — лестнице по вертикали.

И у него непрерывно эта Ванька-Встанька происходит: отождествление вертикали — горизонтали и обратно. Это же мы видели в «Механике», где он наклонную плоскость, соотношение ее длины и вертикали, приводил к моментам, а внутри них — к плечам рычага, т. е. к горизонтали. Итак, колонна приводится к руке = плечу и обратно.

8.04.62.

По радио рассказывают пионеры: «Русских слов, начинающихся с «а», нет, кроме «ах!», «ау!». Если слово с «а»: «аул», «арбат», «то явно не русское: тюркское или иное».

А в итальянском (и латинском) языке типично начатие с «а»: alla, autore и т. д. «А» — звук чистого пространства.

В русском космосе пространство не чисто, а заселено стихиями — посредниками (вода и воздух) и прежде всего воздухом-ветром. Оттого перед «а» и любым гласным нарастает какой-нибудь фрикативный (воздух дань свою с гласного трением берет) :

Ольга — Волга

aqua — вода (греч. udoDQ с придыханием, серединно).

27.04.72.

По радио: в США некий провокатор Марчелло убит.

Вообще Рим, Италия не знают этики, ничего не стоит убить, отравить, предать, продать (Борджра, Маккиавелли207) ; потому у них вместо этики разработано право как внешние границы аморальному индивиду.

Ну да: тут космос дискретности, а этика есть связь, марево непрерывности душ, их перетекание одна в другую, т. е. чувство как бы общей Психеи всех людей. И это присуще космосам с большим удельным весом посреднических стихий: воды и воздуха, нежели крайних: земли и огня.

Этика — в Германстве, мораль — в Англии, душевность — в России и т. д.

А чем больше на юг — тем менее этики. C’est le soleil, qui tue la morale208, сформулировала Светлана в жанре французского mot (то и по Камю: в «Постороннем» coup de soleil209 — убийца).

Ну да: солнце обжигает человека в атом индивида, стенки его сосуда твердеют, как у керамики — глины, обожженной в огне. И становится непроницаемым для других людей, сам по себе.

И действительно: чем на юг — тем более натуральными становятся страсти естественного атомарного индивида (чем восхищались Стендаль и Мериме в итальянцах и испанцах), но тем менее морали как людской об(в)язанности друг другом, непрерывности общей жизни. Так что французская власть общественного мнения или английская власть приличий — это формы проявления жилки морали, которая тут бьется. А в итальянце шишка нравственности отсутствует. Потому здесь Ломбро- зо, френология преступности: по черепу, т. е. по телу — характер и преступную душу читает, она обожжена в форму, как скульпторы и чеканщики (Челлини) здесь, как нигде проницательно отливают характер человека в сгиб и складки его тела.

Но почему же тогда именно на юге родилась самая этическая религия — христианство, а до этого и иудаизм?

Тут, наверное, произошло скрещение с другой линией, идущей с Востока, где в высшей степени этические космосы: Япония, Китай, Индия, где нравственность и считание с ближним — предельно обострены.

Отчего же это на Восток? С восходом ли Солнца связано210? Или с множеством населения, так что невольно приходится считаться с ближним, тогда как в Европе каждый более атомарен и больше голого Космоса вокруг него, так что не трется каждый телом о тело соседа?

И христианство как раз возникло из скрещения тенденции в Европе с севера на юг к ослаблению нравственности, которая на острие Балканского полуострова (в Элладе) уже стекала капелью Алкивиадов в большом накале — с этическим поясом, шествующим с Востока, на уровне северного тропика.

22.05.72211.

Пока я не улавливаю дальше особых ходов физической мысли Галилея, входя снова в итальянский космос,— отмечу, что усматривается в языке прочтенных страниц212

Космос вертикали выражается так: «accadrebbe» (если случится) (Р. 438) = буквально «если припадет», выпадет (от cadere — падать).

По-русски аналог accadere — «происходить», т. е. идти,, движение по горизонтали. «Сарасе» (способный) (Р. 438), от capo, голова — «средоточие» способностей.

И «в точности» будет «а саре11о»=«в головку» (Р. 438). Галилей обещает помочь некоторым механикам — практикам устранить ошибки, и по-итальянски это звучит: cavar d’errore (P. 439) — т. е. буквально .«вырыть», «выкопать ошибки», чтоб не строить на фальшивом фундаменте. Опять русская — «сторона» и итальянская «глубина», яма ада213.

Космос статуарности в слове stante (Р. 442): stante che= «потому что» (ср. «по тому» берегу, например, скользить, двигаться: даже «по», т. е. «над» в русском языке норовит ускользнуть в своем смысле в бок, в родимую сторонку).

А тут (из словаря): mese stante — «текущий месяц»; poco stanto — «немного спустя» (у нас — от пустоты); stante questo — «ввиду этого», «при наличии этого» (лицо и вид важны в русском, а там — стояние тела); stante — «в течение» (т. е. букв.— «в стояние» данного момента времени).

Наконец, обратил внимание на то, что сам трактат Галилея назван: «Intorno alle cose che stanno in su i’acqua» — «Вокруг тел, которые стоят214 в — над водой». Здесь два слова: «stanno» и «in su» реализуют статуарную вертикаль; ему мало сказать: «в воде», а надо уточнить, перевести маревное «в» в дискретно-пунктуальное «над», как Ванька- Встанька вверх головой обязательно прорежется, выпрямляясь.

Постоянно в виду итальянца — средиземноморца: море и посередь него твердое тело, причем симпатии — на стороне последнего. Эллин же Аристотель, поддаваясь соблазну любовно-врожденной его космосу стихии воды, утверждал (ложно), «что корабль держится лучше в большом пространстве воды, чем в малом (как утверждает Аристотель в «Проблемах», отд. 23, предл. И); напротив, верно и непреложно то, что корабль так же хорошо плавает в 10 бочках» (а «бочка» = атом, индивид) воды, как в океане», поправляет его Галилей (Р. 55).

Тело же, большее по удельному весу, чем вода, хоть весит один фунт «не может быть поднято и поддержано целым морем» (Р. 56).

Вторая часть трактата ГаЛилея о воде — Purgatorio, «Чистилище»215: да, Галилей приступает к очищению Архимеда от обвинений синьора Буонамико: «Рассудил необходимым защитить ее (доктрину Архимеда.— Г. Г.) от тех вин, которые ему этим человеком вменяются» (Р. 443).

Полемическая часть, которая Ньютоном, например, совершенно пренебрегается,— в космосе Англии, где в цене именно позитивное, здесь, в космосе Цицерона, права, адвокатуры юридического красноречия — в великой чести; а это значйт, что'негативное в чести, небытие, значит, любят небылицы (как были фабльо, которые суть alter ego небылиц).

И Данте необычайно страстен и красноречив в полемике, опровержении: утверждают здесь через отталкиванье, ситуация спора потребна для становления мысли, для Логоса, чтоб ему взбодриться в этом лениво-лазурном благодатном космосе. '

26.05.72.

Пред входом в Галилеев Purgatorium, где будут драить доктрины Аристотеля, Архимеда, Демокрита, надпись — девиз о неприятии людских авторитетов там, где есть свидетельство самой природы, открытое прямо разуму:

«Там, где перед нами веления (букв, «декреты») природы, одинаково доступные очам рассудка (intelletto) каждого человека, тот или другой авторитет теряет силу убедительности, уступая место силе разума (га- gione)» (Р. 57).

Тут сюжет меж следующими инстанциями: Natura,autorita, ragione, intelletto. Почему так яростно Галилеи против авторитета, хотя в римско- латинском мире отец, папа — почтеннее матери? Здесь же вроде мать — натура, -гония его оттесняют. Но в том-то и дело, что авторитет в схоластике и перипатетике выступает не в роли первопричины (как отец, творец, Causa sui), но в роли посредника между природой и индивидом, а это — отвратительный эллинский принцип среды, посредничества, из космоса непрерывности, марева, засоряет сияющую чистоту пустоты, путается под ногами меж атомом (индивидом, интеллектом каждого человека) и пустотой (Абсолютным миром — здесь Natura, книга природы его представляет) и навязывает свои логосные виды-идеи, всю эту сеть майи на глаза накидывает.

К тому же сам корень слова autorita — autos греческий, и само звучание дифтонга «au» здесь, в Италии, есть сужение, закрывание пустоты, посягательство на свободное открытое пространство, захлопывание двери. Напротив, здесь роден дифтонг «ua», (quando), представляющий собой распахивание двери, выход из дома в открытость жизни — на улицу, на площадь. «Au» есть дверь, «ua» есть арка. И вообще идея самости (греч. auto, герм. Selbst, self) в итальянском языке не звучит (так же как и в славянских, где «сам» значит — просто один: одинокий = «са- мотен», по-болгарски) и выражается не коренным словом, а сочетанием: a se, di se и т. д.

Значит принцип «я», ego, Ich здесь не выражен резко, не настояте лен так, как в эллинстве и еще сильнее — в германстве, что странно при четком индивидуализме и самоопорности здесь личности — атома. И в латинском языке обходятся без местоимения ego, но выражают 1-е лицо просто окончанием глагола, не выделяя особо идею самости. И Декартово cogito ergo sum именно немцы раздули с точки зрения принципа «я»: вытащили его из «cogito» и «sum», обособили, поставили с большой буквы Ich и затем в высшую отвлеченность возвели: Ichheit — «яйность».

В Италии ж с «я» проще: простое, деловое io, тю;«я» здесь обозначает просто отдельное существование особи — атома, а не сущность духовную во Логосе иль в Духе (герм. Geist). Оно — скромнее и более житейско. Так что ни эллинское gnothi se avton — «познай самого себя», ни германское Selbstbewusstsein — самосознание, рефлексия, самопогру- жение — здесь не в чести. Рефлексия — это когда внутри «я» — воздух («душа») и вода, жижа (Sele — душа, по-немецки = «водяная»), кишение и каша, каков индивид в космосах с преобладанием посреднических стихий воды и воздуха (Германия, отчасти Франция, Россия) ; а тут я сбит, тверд, камень, так что разум, свободный от испарений чадной яйности, чисто глазеет в оче-вид-ность сияющей пустоты и твердых тел в ней. И слово intellectus (от inter — lego: значит «между» — «чет». Lego — от lex = закон, твердое нечто. Lex — не Logos, сие марево, расплывчатый свет. Lex dura, жесток (как камень), а Логос — женск, мягок. И lex — «чет», «(с)читать», a Logos — «говорить», более воздух, слух; (с)читание же — более рукой, твердь (стихия земли) и глазами — читать.

Так что «интеллект каждого», которому прямо, без посредников открыты декреты природы, читать их,— это как раз идея мышления как вклинения в пустоту меж (inter) двух твердых тел — идей. Тут идея от-ношения, двух твердых (основной принцип Галилея), но не средний термин, который у эллинов (и немцев) есть особое бытие, сущность, качество, свойство. От-ношение не есть качество, а пустота, как и интеллект: оба суть от одного — к другому, иль между одним и другим, но сами не источают, не порождают качеств (как это у эллинов: идеи Платона, формы Аристотеля, иль априоризм Канта или Дух-понятие Гегеля).

Интеллект сух. Логос — влажен (недаром и звуки тут «л», «г» — из стихии женской, воды). Потому и научное мышление нового времени, основывающееся на счете и от-ношении, опиралось на латинский язык и на то очищение мира и взгляда людей на вещи от всяких посредств, которое и проделал Галилей. Ньютон уж начал затуманивать.

Прямо-очие — вот принцип Галилея. Но очи (глаза) — не в душу и из души (этого нет в итальянской живописи), но на вещь, кристалльную грань.

И наконец — ragione (от ratio). Это уж совсем не божественноженственный Логос (и по звучанию): тут человек, деятель (rat — то же звучание, что л в суффиксе деятеля: tar — tor: actor), это — трение атома об атом (t, г) в пустоте: a, i, о.

Итальянское ragione — овлажнено, окровавлено и звучит как индийское rajas — раджас. И действительно: рацио итальянца более страстно, чем латинянина, темпераментно, что полностью сказывается в мышлении и тексте Галилея. Сам страстный, он у Аристотеля подозревает волю (злую) и желание сразить Демокрита: что в нем la voglia сТatterrar («воля унизить», букв.— «оземлить», прижать к земле — тоже характерный оборот в космосе опускания и камня), «желание сразить Демокрита выше тщательности философского сальдо» (кстати, опять апелляция к идее твердости: saldo — цельный, крепкий, массивный, прочный, устойчивый, откуда и «сальдо» — расчет, баланс. То есть камень выступает как оселок, мера и для здешнего Логоса, мышления, которое есть считание, нарезание дискретностей, четкое отмеривание, а не маревное умозрение.—Г. Г.). «Это же желание в других случаях проявляется...» (Р. 508).

Так что ragione есть духовный радждс, эрос меж кровью индивида и атомами — вещами в лазури сияющей пустоты (кстати, таков и набор цветов в итальянской живописи: пурпур, лазурь и другие краски из неорганической природы). Этот духовный раджас к^обладанию есть римский «империализм»: владеть вещами, завоевать их смысл, навязать им свою волю. Так что ragione (в отличие от холодного ratio — просто рассудка, иль более женского «разума», который по звонко-влажио- воздушности и сонорности своих «3» и «М» ближе к Логосу, так же как и германский носовой Vernunft в отличие от более жестко-ургийно- мужского Verstand, хотя и в нем «nd>V...) есть мысль-страсть, в ней — воля. Если в германстве мысль и воля обособлены, чувствуются как раздельные субстанции, так что все время проблема их соединять (чистый теоретический разум Канта и практический, Мир как воля и представление» Шопенгауэра; Ницшева «воля к жизни» и «воля к власти» против анемичного рассуждательства), то в Италии, для итальянского духа нет этой проблемы оживлять и окровянивать импотентный иначе Разум, ибо жгуч ragione и так воспламенен, что скорее остужать надо (чрез письменное слово, вогнав дух в букву).

Так что Галилей — Цезарь, император по темпераменту, воитель: захватить декреты натуры в свою власть, империю и установить новый jus, codex и lex — математических доказательств оружием.

Еще к разности дифтонгов: «au» и «иа».

Ua («уа-уа-а») — недаром дети, вывалившиеся из матьмы через щель в мир, непрерывно на этот звук кричат, знаменуя им открытие мира для себя216. «Аи» же — ау! ау! — кричат в лесу, призывая к себе, на сход, стяжение, уплотнение.

И показательно, что в немецком языке дифтонг «аи» ярчайше выражен: приставки auf, aus — суть как бы двери в корень слова. Тут Космос Haus’a, дома, и не случайно дифтонг здешний имеет направление «au» — закрывание, из Raum — в Haus.

Кстати, в словаре Раи1я auf толкуется сродни лат. sub, греч. hypo, которые суть «под».

И в этом подтверждается обнаруженная нами разность ориентировок, положительных направлений по вертикали: в германстве, где космос растения, вырастания, акцентировано направление снизу вверх, в итальянстве, в космосе опускания, положительное направление — сверху вниз217, курс тяжести.

У Галилея основной интерес в трактате — к тяжести, к погружениям тел, разных фигур (пирамиды, конусы), и до какого уровня погружения (этажа, яруса по шкале колонны) доходят.

Даже на движение тел вверх он смотрит из-подтяжести, видя его как функцию выдавливания снизу вверх под влиянием более сильных impeto опускаться у соседних тел — частиц. Но об этом подробнее ниже.

В греческом дифтонги: au, eu, ou, ei,= поднятие, тогда как в итальянском: ua, uo, ue= опускание в космосе рта совершается. И в этом эллины ближе к германству (обе страны — философии и умозрения, взгляд снизу вверх, на Олимп и север, по стволу Игдразилля). В Италии ж взгляд сверху вниз, и тут не Олимп и Ида, а Везувий и Этна: гора тут знаменует не верх и небо (как Олимп и Гималаи), а прорву низа, прорыв бездны, жерло ада, диаволов огонь и язык Люциферов.

И тут не умозрение (которое, естественно, смотрит снизу в небо: нелепо умозреть камень, его надо трогать и обмеривать), а именно опыт, ощупыванье и на-блюдение (со-блюдение) закона — lex: законопослушность и законосообразность. А наблюдаемо — опускание, падение (вознесение ж, воскресение — лишь умозримо, озаряемо).

(Ну, а астрономия Галилея? В нее вникнем позднее218.)

В трактате Галилея не просто научный спор разных воззрений, но в поединке Галилея с Аристотелем происходит, в подспуде и мотиве, сшибка Психо-Космо-Логосов — итальянского и эллинского. Правда, возразить могут, что Галилей опирается на Архимеда и Демокрита, которые ведь тоже эллины. Но, во-первых, Архимед — эллин уже не классической эпохи, но III в., когда эллинизм. Да и недаром жил в Сиракузах, в Сицилии, т. е. подвигнулся в сторону Италии с Эллады. Да и Демокрит — островно его воззрение средь глобальных систем Эллады, выдвигающих принцип Единого (а у этого — плюрализм), то ли в виде натурфилософского первоэлемента: вода, огонь, то ли как nus, logos, идею.

И опять же не случайно именно это воззрение было подхвачено, нашло творческое развитие в Риме — Лукреций, De return natura, «о природе вещей».

(NB — уже тоже на Натуру полагается). Так что недаром Демокрита, его воззрения Галилей принимает близко к сердцу, принимает его сторону в ссоре с Аристотелем и даже прямо входит в его роль и голос: выдвигая аргументы, как мог бы Демокрит защищаться против Аристотелевой на него кляузы. Прямо речь пишет, как Цицерон в защиту поэта Архия.

Вот сгусток тех проблем, что в чистилище второй части Галилеева трактата подвергаются рассмотрению: тут Аристотелевы воззрения представлены в трактовке Буонамико:

«Он прибавляет далее, что Аристотель определенно опровергает древних, которые говорили, что легкие тела поднимаются, будучи подталкиваемы давлением более тяжелой окружающей среды (т. е. опускание — первопричина поднятия: с этим воззрением солидаризируется и Галилей.— Г. Г.), что, если бы это было так, необходимо было бы заключить, что все тела в природе тяжелы и нет легких (так как раз и мыслит Галилей, и легкость, по нему, есть лишь отношение, возникающее между более тяжелыми и менее тяжелыми телами, а не есть субстанциональное свойство, качество, например, стихий огня, воздуха, как полагал Аристотель.— Г. Г.), так как подобное должно было бы случиться и с воздухом, и с огнем, помещенным в глубь воды. И хотя Аристотель допускает пульсацию стихий (la pulsione negli elementi) (P. 44) («пульсацию в элементах»), благодаря чему Земля принимает сферическую форму (si riduce in figura sferica — «сводится в сферическую фигуру»). (Итак, эллинский Сферос есть плод волновой вибрации, ибо пульсация есть волновое движение в непрерывной среде. Недаром далее именно стихия воды в этой связи прежде всего упоминается как космообразующая основа. —Г. Г.), (но, по его мнению, это не может сдвинуть тяжелые тела с присущего им места (как острова в Ионическом море.— Г. Г.), а скорее направляет их к центру, к которому (как он довольно туманно говорит далее.— Г. Г.) особенно стремится вода (вот весь эллинский набор: Сферос, центр, вода! — Г. Г.), если только она не встречает препятствия и тяжестью его не вытесняется со своего места; но и в таком случае, если не прямо, вода все же по возможности направляется к центру (итак, Сферос есть функция воды; ну да: ведь капля-шар есть внутренне присущая частице воды форма). Вообще, если случается, что легкие тела от таких ударов идут вверх, то это, равно как и нахождение на поверхности, происходит в силу их природы» (Р. 56).

Далее Галилей разбирает отдельные пункты возражений Буонамико, защитника идей Аристотеля, против Архимеда. Раз сосуд плавает, если же его наполнить водой, тонет, следовательно, стихия воды тяжелее стихии земли (из которой сделан сосуд), что абсурдно. Но ведь «плавающий сосуд занимает в воде место, равное не только объему земли, из которой он сделан, но равное объему земли и воздуха, наполняющего его пустоту (insieme nella sua concavita contenuta) » (P. 445) (c. 57).

Вот: именно чуткость итальянца к пустоте, к ее наличию в мире и смешению, сочетанию с атомами и элементами, здесь, противостоя эллинскому страху пустоты (в силу чего у них Космос непрерывности прилегающих друг к другу субстанциальных свойств: земля — так земля, вода — так вода), навела и дала Галилею ясно увидеть возможность особого тела (и вообще уровня существования в мире), образованного из тела и пустоты, каков и есть сосуд, и приравнять его к телу единой легкой субстанции, которая, по Архимеду, всплывает. Ведь и в книге Архимеда рассматриваются не сосуды, а сплошные тела разного объема и веса, погруженные в воду. Или просто фигуру рассматривает: шаровой сегмент, устойчивость в воде в ответ на горизонтальные колебания (рис. 32).

Рис. 32

Рис. 32

В книге Стэвина — чистые формы, вода, превращенная в твердь, тоже без смешения. У Паскаля — вода в воде, тверди в воде. Но один Галилей непрерывно налегает на рассмотрение сочетания твердого тела с воздухом (^пустотой) в воде, что проистекает из фундаментального принципа итальянского космоса, в котором атом и пустота суть образующие все. ,

И далее, объясняя, почему сосуд из дерева, будучи наполнен водой, тонет, да и «массивные куски его, которые, будучи наполнены, т. е. я полагаю, он хочет сказать насыщены и пропитаны водою (тгирра^219 1р^по сГасдиа (Р. 447), т. е. обмокнуты и беременны водою), опускаются в конце концов на дно, то это объясняется следующим образом. Пористое дерево (1е 1е?ш рогов1), пока пустоты (рогоэ^а) в нем наполнены воздухом или иной материей легче воды, представляет объем по удельному весу легче воды, как стеклянная бутылка (тоже колоннообразная фигура: у Паскаля бутылок нет, а есть чаши и трубочки — тростинки.— Г. Г.) пока в ней есть воздух» (с. 59).

И наконец, коронное место рассуждения, где Галилей объясняет, почему могут держаться на поверхности воды пластинки из эбенового дерева, из свинца, из золота, если толщина их находится в определенном сочетании с высотой водяного валика. При этом образуется как бы сосуд, куда входит воздух, и вес пластины вместе с воздухом равен воде в таком же объеме. То есть он увидел кусок пустоты — воздуха там, где видели только сплошняк тела-земли (рис. 33).

Рис. 33

Рис. 33

27.05.72.

Пустота и огонь

Огня Галилей остерегается: не занимается им, не вдумывается. Нет у него размышлений и исследований о нем. Даже светила небесные исследуются им как тела земные-по траекториям движения. А ведь в эллинстве огонь манил умы: Гераклит, Пифагор, Филолай (10 уровней огня, жертвенник Гестии в центре). Платон (огонь и свет) и Логос — свет. 4

Тут сказывается, наверное, и то, что Эллада обращена к востоку, вос-ходу, вос-кресению, и потому движение вверх, легкость неизбежно привлекают ум к исследованию, и видится легкость как положительное свойство, сила, поднимающая вверх. И в христианстве — вознесение, воскресение...

Галилей же, в космосе зенита, т. е. где не восход, а уже достигнутая вертикаль, купол неба воздвигнут, и остается солнцу лишь опадать на Запад, и потому он не чует всей душой восхождения, поднятия, осторожен насчет его, зато весь пребывает во Эросе с падением и тяжестью, их исследует и переисследует на все лады. То есть исследует (грехо) падение. А те — святость (Пифагор, Платон). Но и исследование (грехо)- падения им, как и Данте (Ад ярче всего недаром описан, а Рай — бледен: мало ему дано что сказать насчет выси, мало ее чует, тогда как у Гомера Олимп развернутее дан, чем Аид; и у Платона — верх, колесница души, сухие острова блаженных в воздухе — см. «Федон»: лишь здесь, правда, есть недро, Коцит и Перифлегетонт220), есть тоже, конечно, космо- угодиое дело.

Германство тоже к тайне огня приковано духом: Geist звучит как искра, треск огня, взлетающего вверх. Feuer — тоже взлет. А итальянцы не нашли лучшего, как и слово об огне построить на лад спокойного опускания: fuoco.

В германстве, где космос вертикали, восходящей из недр (Tiefe) в высь (H?he), по траектории ствола растения (Stamm — baum),— исследуют низовой огонь недр (уголь, химия, Фауст) в его восхождении на небо и в соперничестве с Богом -светом — солнцем. И по их мифологии сожжет когда-нибудь Локи (низовой огонь) Валгаллу и будет гибель богов в мировом пожаре, а не мировом потопе221. Огненный Люцифер им дорог и интимен = «светоносный», но унесший свой огненный потенциал вниз и оттуда теперь восходящий. (См. Яков Беме «Aurora или утренняя заря в восхождении».)

А итальянцы, и еще более запавшие (Запад!) испанцы восхождение огня догадались употребить лишь на аутодафе: сакральное действо огня, где сжигали грешника. Им тепло снизу не нужно, да и деревьев и угля мало — не то, что на севере Европы, где германство. Ведь показательно, что этот обряд почти не перешел Пиренеев, Апеннин и Альп (тут лишь Кальвин пожег Серета), так что изотерма ауто да фе четко отделяет юго-запад Европы от остальной ее части.

Auto da fe = деяние из огня. Тут выволочена с опережением операция мучения грешника в аду (горение в геенне огненной, в огне неугасимом) и поставлена на уровень земли, т. е. земля в католицизме но образу и подобию ада, низа себя устрояет, земля онизмена еще более своей естественной низости. Недаром Данте пап при Люцифере устроил. Земля тут, на Западе,— припадает, не в силах подняться, тягой низовой гнетомая. И в ауто да фе огонь придавлен телом, тяжким, черным...

И тут связь между ролью стихии огня в данном Космосе и характером дифтонгов. Ведь звук i, j (рус. И — краткое) — представитель стихии огня в мире гласных: самый тонкий из гласных звуков, исчезающий, почти полугласный. Подобно и u>v (w) «в» — русское, но этот полугласный — из стихии воздуха («в» — фрикция, трение, дыхание — выдыхание, как и h — придыхание, вдыхание). И если i, или и начинает дифтонг, то оно (огонь-воздух) нисходит в тяжкий гласный: ia, ie, iu, io (ср. русские: «я», «е», «ю», «ё», «и», которое есть практически: йы, тоже дифтонг, а не простой звук, как европейское i, и потому так трудно русским переключаться на европейское простое i). Тут преобладает пустота-чистота над огнем-воздухом, ибо чистые гласные суть координаты пространства незаполненного (суть потенции бытия), и звуки в нее нисходят и растворяются, ибо в Италии — сияющая пустота (огонь перешел в свет и свет в пустоту), спокойное лиение ровной лазури- света с купола неба, а в России — космос рассеянного бытия (тут воздух-ветер перешел в бесконечный простор, его дыхание — лиение).

Но если огню, который есть легкость, вертикаль вверх, естественно переходить — подчиняться тоже вертикали, но уже вниз, так что и образуется космос опускания сияющей пустоты, то воз-духу, который по природе своей, по субстанции и интенции — горизонтален, есть все-связь и лиение (как и вода, субстанция непрерывности), естественно, отдаваясь пустоте и исчезая в ней, динамизировать ее на горизонталь. Отсюда в России — тяга в даль, в путь-дорогу, в ширь, и эта воля излучается из самого пространства, как его затаенное желание; пространство заряжено и ориентировано на плоскость-горизонталь. И это здесь естественная «шкала» координат. Так что русский Декарт начертал бы крест-накрест не по вертикальной плоскости, а по горизонтальной: к странам света тяготея, как к родимым сторонкам. Потому и огонь здесь в горизонталь тоже гнется: долги и плавны здесь гласные и переходы полугласного «й». И если вдуматься: русское «й» в дифтонгах йа, йо, йу, йе, йы — более придыхательно, чем итальянское «i» в ia, io и т. д.: последнее ближе к полногласному «i», а русское «й» ближе к придыханию и пружинит на выдохе, так что огонь здесь ближе к воз-духу и его атрибуты и наклонения на себя принимает, изгибаясь на ветру плашмя.

Так что здесь бы естественно русскому Галилею говорить не о тяжести и легкости, как субстанциальных свойствах и движениях: вниз или вверх, но о стороннести, о тяге в бок, в сторону, в отсыл, в даль, от... со — по модели однонаправленной бесконечности9.

Таким Галилеем на Руси стал Гоголь, уловивший движение в даль, Русь-тройку и волю бесконечного простора отрывать людей с насиженных мест и бросать в путь-дорогу, в разлуку, в переселения, в Сибирь,— метать по стране метелью мятежей.

Вот каковы тут приливы-отливы. И это бы исследовать «быстрым разумом» русским «Невтонам» (а не вертикальные связи с верхом — Луной, как эти отливы-приливы объяснил Ньютон).

Ну вот мы и до германства и Англии добрались. Ведь всемирным понял Ныотон тяготение: значит, не только к земле (как Галилей), но и от Земли — вверх, к Луне, к ночному светилу Эрос — притяжение, влюбленность океана и вздохи: вдохи-выдохи приливов-отливов его любви на расстоянии.

Но вглядимся в подоснову такого мироздания, в языке, ибо там — его возможность (скорее уже проявление потенции, которая еще глубже, просто в складе местного Психо-Космо-Логоса пребывает).

Дифтонги немецкого языка — исключительно восходящие222: аи (auf, aus), ей (heute), ai — ei (ein), oi — и тут в чистом виде воздыма- ние пустоты, небытия — в верх, вливание Абсолюта в стезю-колею огня, в деятельность, в дух, в растение-становление.

В английском — посложнее и помногообразнее. Во-первых, там вообще нет чистых гласных, т. е. нет понятия об Абсолюте, пустоте, небытии,

о простоте, а все загрязнено смешениями, сложно (тут космос и философия плюрализма, а не Единого: оно им не внятно): нет простого чистого «а», а оно или аг (а:) или au (town) ИЛИ эе (man). Нет простого «о», но оно ИЛИ О (pot) ИЛИ он (soul) ИЛИ о: — or (for) И т. д. То же самое и в приступе слова: влезают полугласные w (world) what — wh — сколько придыханий, представителей стихии воз-духа! И в этом английский язык сходен с русским, где не дано чистому пространству «а» или «о» или «у» начинать собой слово, а обязательно всунется воз-дух ветер, и словно начнется с «в»: не Ольга, как в чистокаменном космосе Скандинавии, а Волга, не «ум», а «вумник» (просторечие сохранило: «вум- ный» как «вутка»), не Иоанн, но Иван, Ваня. И смычное = огне-земля- ное греческое ? недаром здесь озвучилось во фрикативное = воздухоземляное «В»: Basileus — Василий (тогда как в языках Западной Европы здесь будет смычное «б» — Базиль).

Так что в английском Психо-Космо-Логосе мировые координаты замутнены туманом, и посредничающие стихии (вода-воздух) здесь интимнее, роднее и яснее, чем крайние: огонь-свет и земля.

Потому тут принцип обоюдности, взаимности тяготений (как Земля Луну, так и Луна Землю), и действие равно противодействию. Тут не делается однозначный выбор, как это делает Галилей в пользу тяжести, движения вниз, и лишь из нее объясняет легкость, как выталкивание вверх, плод отношения разных тяжестей.

У Галилея относительность, у Ньютона — взаимность. Земляное, когда идет вверх, по Ньютону, не просто выталкивается более тяжкими сущностями (как пузыри воздуха иль дерево в воде — водой) и оттого происходит его движение вверх, т. е. побуждается толчками снизу, —но и положительно вверх (как волны к Луне), т. е. стремится вверх, а это уже положительное свойство, которое Аристотель обозначил как легкость, равносубстанциальное с тяжестью свойство тел. В отношении всегда одно больше другого, «принимается за основу» и систему отсчета. Во взаимности, в равенстве действия противодействию муха равнотолкает Землю и притягивает к себе. В отношении — перевес сил, выталкивание.

В дифтонгах итальянского языка еще показательно, что если и образовался дифтонг восходящий ai, oi, ei, то Логос языка стремится его потопить, поставив еще гласную после, и так появляются трифтонги: aio, aia (но «uoi», «iei»?) — operaio.

В английском же трифтонги: fair (feia) — тоже на срединном уровне посредничающих стихий: загрязненный нейтральный звук «э», этот нечистый гласный, символ нечистого космоса, имеет тенденцию потопить в себе все безударные гласные, опять простые субстанции и чистые различия, как это подобно происходит и в русском, где все съедают «а» («карова»), и «а» ( «палатенце» ) — тоже нейтральный звук серого цвета, который как цвет рассеянного бытия, бытия-небытия, рассеивает в себе все вещи и определенности. И в Англии, где дым, туман, fog и smog, «в», серый звук-цвет, как чума в языке, эрозия гласных.

Но все же в русском безударное «а» не слабее, а сильнее неопределенного бесцветного «э», и потому тут преобладание идеи открытого пространства над замутненностью и неясностью посреднического бытия промежуточных стихий (воды, воздуха). В Англии ж звук «э» вырос в самость, в утвердительность ударного «0» (fur, stir, her), где топит u, i, е, даже до «а» в slang’e добирается. Это как smog — уголь, индустриализация, что сожрала зелень old merry England223, серые овцы, что пожрали людей (по инвективе Томаса Мора).

Относительно легкости, как положительной причины движения вверх, вот как осторожно рассуждает Галилей, склоняясь, впрочем, к отрицанию ее и признанию за тяжестью единственной причины всех движений:

«Перехожу, наконец, к тому, что приведено как четвертое возражение Архимеду, а именно, что уже Аристотель опроверг древних, отрицавших положительную и абсолютную легкость (la leggerezza positiva е assoluta) (P. 448), признававших на самом деле все тела тяжелыми и приписывавших всякое движение толчкам окружающей среды; и так как доктрина Архимеда примыкает к этому мнению, то должна быть осуждена и отвергнута. Во-первых ... Архимед нигде не отрицает и не признает положительной легкости и даже не касается этого вопроса, почему и не следовало бы обвинять его в отрицании ее как причины или принципа самостоятельного движения огня и других легких тел» (с. 59).

«... Когда Архимед говорит, что перевес тяжести воды над той, с какой движущееся тело идет вниз, заставляет тело подниматься со дна на поверхность, то он приводит истинную причину этого явления, но не утверждает и не отрицает существования иного свойства, противоположного тяжести, называемого некоторыми легкостью, которая может быть в состоянии заставить некоторые тела двигаться вверх» (с. 60).

«Может быть в состоянии» — это хорошая осторожность. Но тут действительно ум упирается в большую трудность онтологического воображения. Естественно представить себе, что весь мир есть Полнота движущейся матери (и). Это — натуральное воззрение, по воле матьмы.

Уже усилие духа и воспряныванье его требуется, чтоб наряду с бытием представить небытие, с наличным бытием чистое бытие, потенцию бытия, наряду с атомами — пустоту. Но они хорошо парны друг другу, и для динамико-импульсивных космосов (каков человек в Италии), где требуется представить, каким образом может быть кинетика' в Космосе, перемещение тел,— очень требуется иметь пустоту, мыслить дискретность, ибо как передвигаться Частицам в Полноте, где каждое место уже занято? А именно над этой трудностью мыслили эллины, Аристотель, полагающие бытие непрерывностью224. Но как представить себе дальше, что не только нейтральность пустоты есть, но за ней еще — активная сила исчезновения, отрицания, негации, которую естественно представить в стихии огня? Потому и требовалось, чтоб динамику Целого мира, бытия, объяснить, ввести два начала (Двоица, само-раскол^ Единого и введение зла как активного начала: Diabolos,Ариман, манихейство, черт в германстве и Гегелева отрицательность, что ведет вперед).

Опять представим: атомы и пустота — как хорошо прилегают друг ко другу! Атом — активность, мужское, пустота — нейтральность. Но пассивность может быть и активной силой: засасыванья в себя, заманиванья225. И таково вечно женское начало. И таков же — огонь. Ведь огонь есть засасывание в исчезновенье: и вещи, как мотылек на огонь, влекомые Эросом небытия226, сгорают, исчезают в свойствах своих, отрекаются от особенности и самости своей — и вливаются в Единое; но это возможно лишь через жертву собой, свой-ством. И потому огонь= смерть а-томам, ин дивидам, ибо он их именно dividit.

Ясно, что в космосе Италии, где хорошо пригоняются друг ко другу a-том (индивид), единица, и Абсолют как пустота, нет места огню, а вместе с ним и легкости, и всякой положительной причине поднятия вверх. Поднятие ж объясняется не абсолютно в .себе, а относительно, как перевес одной тяжести над другой. .

Галилей против Аристотеля склоняет к себе Платона, но зря) ибо упрощает его, поскольку тот еще более непрерывник и маревник, как и натурфилософы. Они схожи с Галилеем тем, что — за единый принцип. Единое (их) не есть единица (его): a-том, ин-дивид, тело. И если по Аристотелю — две причины движения: тяжесть и легкость, то эта Двоица причин ведет ко множественности, ибо у эллинов в запасе еще Триада (число 3 — самое присущее в эллинском космосе) г и еще в запасе другие варианты совершенных чисел (4, 5, 7, 9, 10, 12), на которые может са- морасчленяться Единое. Так что у Аристотеля — и Тетрада причин, и Декада категорий и т. д. И если у эллинов и является плюрализм (гомео- мерии Анаксагора), то рядом и превыше их нус — Разум—Логос, Единое.

«Оружие синьора Буонамико должно быть направлено против.Платона и других древних, которые совершенно отрицали легкость и, признавая все тела тяжелыми, говорили, что движение тела вверх происходит не от присущего ему внутреннего принципа, а единственно от воздействия среды» (60). Вот марево среды у эллинов.

Ну да: внутренним принципом особи тела-атома, камня может быть, по Галилею, лишь тяжесть — peto —стремление вниз. Верх же дается средой, непрерывностью. А низ — в паре с атомом, дискретностью. То есть натурально человек и тело всякое, вещество, заведены на (грехопадение, так что именно противоестественная сила: веры, Отца, credo quia absurdum — в состоянии изнутри поднимать вверх; или бичами кар и наказаний, страхом ада, т. е. более тяжелых лишений, души людей в поведении своем, под давлением этих угроз, поднимают выю к небу — таков католицизм. Потому у Достоевского Иван Карамазов: в Бога верю, а не верю в ад и в рай — эти вещественные приманки и пугала, кнуты и пряники, по вертикали расположенные. А русскому она, вертикаль, чужда, и Абсолют — скорее в дали, или везде, чем в верху.

У эллинов, которые натуральной видели и причину движения вверх: легкость, воз-духовный Эрос к небу, свету, к вос-току, —нравственность и религия более естественными могли быть, ибо уже естественное поведение и склонности людей гармонично направлены не только вниз, к пороку, к преступлению, злодеянию (к чему естественно тяготеет римлянин и итальянец — недаром тут теория Ломброзо: о врожденности и наследственности влечения ко злу, и о том, что это предначертано в складе тела, головы — NB опять «саро»: френология и физиогномика), но и в верх, ко благу.

«...Я не отказался бы от поддержки признаваемого мною истинным положения Платона и других, совершенно отрицающих легкость и утверждающих, что в элементарных телах нет другого внутреннего принципа движения, кроме как к центру Земли, и другой причины движения вверх (подразумевая такое, которое имеет подобие естественного движения), кроме выталкивания" ( = насилия. — Г. Г.) жидкой средой, более тяжелой, чем движущееся тело» (60).

Но эллины, и Аристотель видели как причину движения не только толкание — насилие, но и влечение, Эрос. И у того же Аристотеля — образ Перводвигателя, который, как прекрасная статуя, сам стоит, не движется, а всех заводит влечением к себе и так движет мир и все вещи в нем.

Кстати, тут же у Галилея пример с Луной, что интересно для сопоставления с Ньютоном:

«Скажу только, что если бы каким-либо из наших элементарных тел были присущи внутренний принцип и естественная наклонность стремиться от центра Земли и направляться к Луне (а такая постановка дела абсолютно законна с точки зрения всемирного тяготения, которое взаимно для всяких двух, например, тэл.— Г. Г.), то такие тела, без сомнения, шли бы вверх быстрее в среде, менее сопротивляющейся движению тела, т. е. более легкой и тонкой, какою, например, является по сравнению с водой воздух, в чем каждый может убедиться, вращая руку или доску, в воздухе гораздо быстрее и легче, нежели в воде. Между тем не найдется ни одного тела, которое поднималось бы в воздухе быстрее, чем в воде» (60—61).

А вот приливы: массы воды, влекомые притяжением Луны, поднимаются в воздух.

30.05,72.

И об огне он судит по логике камня-тяжести:как их минус; по этажам тяжести поднимается и заключает: раз воздух быстрее поднимается в воде, чем в самом себе, в воздухе, то огонь, который — к воздуху, как воздух — к воде (т. е. к воде — в двойном отношении), поднимается в воде квадратично быстрее (любит Галилей пропорцию двойного отношения, многое ею доказывает — см. стр 51, 84.— Г. Г.), вещество огня (ГеваЫиош ignee Р. 451 — букв.; «испарения, выдыхания огненные»), быстрее поднимается в воде, чем в воздухе» (61). Но главный спор Галилея с Аристотелем, итальянца с эллином — о том, почему плавают пластины веществ более тяжелых, чем вода. По Аристотелю причины: 1) форма (широкая) пластины; 2) плотность воды, сопротивление ее разделению, т. е. непрерывность. По Галилею, это нехорошо уже тем, что берутся две независимые причины. Он сводит в одну: отношение удельных весов и искусно доказывает, что при плавании пластины образуется новое тело из нее и воздуха при ней, у которого удельный вес меньше, чем у воды.

Чем хорош принцип относительности? Он — и единый, одна причина, но и, как отношение, всегда имеет в виду двух, т. е. использует Двоицу; и в то же время — и это, может быть, главное — выскальзывает из рабства у той или другой стороны, как когда причинами берутся их субстанциальные качества: форма ли, плотность ли — тогда как их, разнородные, связать? А тут берется лишь формальный уровень их связи, доступный наружному (из нас, людей) ощупыванию, измерению и рассуждению.

И вот все усилия Галилея — чтоб очистить этот метод отношений от присутствия всякой содержательной грязи: сущностей, качеств — освободить ум и знание от них, этих как бы своих (ума знания) предпосылок, повелевающих и обязывающих знание знать, что там внутри, а выговорить себе, уму, свободу и достаточность знать только феноменологически: на уровне от-но-шений, связей — и тут учитывать, измерять, считать, рассуждать, оставляя вопрос о субстанциях и качествах — черным ящиком, на совести самих веществ, материй, сущностей.

Отношение ж — вещь абсолютно чистая: ни грани в ней качеств и количеств соотносящихся предметов: хоть 3 к 4, хоть 300 к 400, хоть корень к плоду, хоть начало к концу — важен лишь тип и мера связи, а не что связывается. И потом — функции: это отношения двух. А от них — к множествам ход. Отношения — столь же универсальный и свободный от качеств метод классической математики (пропорция), как множества — в современной.

Кстати, у эллинов пропорция имела еще связь с качествами, и недаром выражалась словом апа^1а — аналогия, от корня: Логос (слово как суть, смысл).

Латинская же рго-рогио= «про-нос» (ро^аге — носить) — более физическое действие, и тут к количеству лишь шаг: «порция», мера проноса тяжести.

Итак, Галилеев переход к относительности — это Геркулесова чистка Авгиевых конюшен разных качеств, начал, чтоб чистота пустоты установилась на месте -гонийной заразы и среди матери (и)227.

Отношение — это чтоб можно было, не зная,— знать: т. е. не зная сущности вещи в себе, внутреннего ее склада и закона, знать, как она проявляет себя с другой вещью, понимать их диалог, и, соответственно, надежно строить свое поведение нам, людям, в мире незнаемого.

Это, конечно, великий принцип свободы — и власти: как управлять, ориентироваться в неведомом. Выскользнул тут человек из зацеплен- ности в вещества, элементы: в небо, в дерево,— а к ним до того был у него эрос — влечение (как к фетишам): и у эллинов — бхактия к сущностям, качествам «божествам — демонам разным.

И нынешнее множество наук — это тоже плод полупатриархально- фетишистской любви к разным веществам, материям. Но математикосистемный подход, внедряясь повсюду, обещает освободить ото всякого конкретного Эроса именно к этой любимой (к инфузории или к альфа- частице) и заменить универсальными методами, отмычками всепроникающими—и потому не задевающими существо проблем и вещей, а лишь вносящими структуру человечески-социального общежития и гносиса в них, в природу вещей. То есть древние все старались проникнуть в природу вещей. А нынешние — в социум вещей: его вписывают в природу (опираясь на Кантовское a priori).

А первый элемент социальности= общения есть отношение. И потому Галилей — отец науки нового времени, что именно по пути латински- юридическому пошел: выяснять формальные отношения и казусы, права явлений друг на друга: стал вносить Кесарев универсум, империю в rerum natura и делать это испытанным способом: «разделяй и властвуй!»

Отношение и предполагает раздельность относимого друг ко другу, т. е. дискретность, царствующую в мире. А чрез это — меж ними й не связываясь с ними, ими, никого не зная и не любя, можно и управлять, регулировать.

Так, римляне ведь везде властвовали и нигде не интересовались ничем, не вникали в местную суть вещей и происходящего. Они везде умывали руки, как Понтий Пилат, не желая вникать и предоставляя идущему идти своим чередом.

Так что и принцип относительности (столь близкий к просвещенному скептицизму и агнозе) есть Понтие-Пилатский метод мышления и отношения ко всему — не ввязываясь, не ангажируясь, сохраняя свободу умытых рук.

Христианский же метод — вникания до конца в суть качества. И соответствующая ему проекция в религии: миф о том, как сын Божий до конца вник в человека — так что воплотился, принял его удел и смерть: крестным путем опыта — experimentum crucis.

Так что можно сказать, что естествознание нового времени, как опытное — «Иисусово», а как математическое — «Пилатово».

Они парно дополнительны друг другу, эти два метода: опыт — и относительность: ге1аИо — реляция — донесение от одного к другому. Но в от-ношении — и «ангельство» (аг^еЬв — по греч.— вестник, посланец, гонец). Ведь именно ангелы у Бога — связные, вестники, меркурии, носятся от одного к другому.

Так что и априоризм — ангельство: как синтетические суждения и структуры есть арпоп, пред существованием возможного опыта, так и ангелы-хранители бдят из вечности над возникающим существом, его идею-душу вечную в высях-сутях реализуя, а внизу направляя по своим априориям, довременным колеям и чертам возможный опыт жизни — судьбу данного человека.

И нынешние структуры и семиотики — из той же оперы: изучают знаки и какие вести чрез них (от «ведать» = «знать»), информация.

Вопрос о знаках и значениях — это тот же: о знамениях и их смысле — над чем думали пифии и авгуры; об этом же — и ученые, допытывая природу в опыте и наблюдении, а осмысляя на трансцендентном опыту языке математических отношений.

Галилей и есть отец этой динамической и бесконечно плодотворной антиномии в естествознании.

11.06.73.

В национальном Цсихо-Космо-Логосе какой круг явлений ни возьми, везде проступит прима-структура, предопределяющая выкладки и ходы в данной области, располагающая ее материи вокруг особого костяка ценностей. (Вот уже в самом начале этого моего рассуждения понятия «круг» и «костяк», «ходы» и т. д. предопределяют и мою мысль.) Итальянскую модель мира мы почувствовали в языке, в природе, в живописи, в механике.

Но вот заглянул я тогда наугад в совсем, казалось бы, далекую от механики Галилея область: религиозно-реформаторское движение в Италии XIII в. накануне эпохи Возрождения, как ее предвестие (а в религиозную форму в средние века, по мысли Энгельса, рядились многие духовно-социальные явления), и тут тоже встретил уже выявленный набор параметров итальянской модели мира. Любопытно глянуть, как он действует в этой области — для сравнения, проверки истинности его утверждений и успокоения, что, в общих чертах, дело правильно сделано.

4.06.72.

Читаю книгу Э. Жебара «Мистическая Италия» (Спб., 1900).

Я упустил образ цветка, а надо ввести как моделирующий для итальянского Психо-Космо-Логоса. В самом деле: Флоренция букв, «цветущая»; Иоахим дель Фиоре, или Флорский — букв. «Цветочный»; и у Франциска Ассизского — «Цветочки» (так называется сборник преданий о нем) и т. д.

Но цветок берется здесь не как растение (т. е. рост-процесс и переменчивость, как его трактуют в странах Севера — для Италии), но как стояние красоты, вечное цветение, рптауега е1егпа228. Такой и СТОИТ

Флоренция — вечный город цветения, вот где воистину каменный, архитектурно-скульптурно выделанный цветок! Колонна и есть каменный цветок (особенно с ее капителями-венчиками-чашечками), и обратно: цветок здесь мыслится, как живой драгоценный камень. Цветок глядит в зенит, полдневен, есть такая же, как и колонна, связь с небом.

Вот один из первых духовных обновителей Италии — Иоахим дель Фиоре (= Цветок) — начало XIII в. Он провидел наступление Третьего завета — Святого Духа и сравнивал его тоже с распускающимся цветком: «Дух, заключенный в словах Нового завета, самым своим развитием разрушит символический текст, в котором он заключен, подобно тому, как распускающийся цветок разрывает свою лепестковую оболочку». Иоахим называет также это идеальное евангелие «Духовным Евангелием Христа» и говорит, что «оно заблестит вскоре, как солнце, не скрываясь за завесой, и не как чело Моисея, скрывающегося во мгле» (т. е. Абсолют сияния — вот чаемое бытие: космос сияющей пустоты, против всякого посредничества мглы водо-воздуха. Кстати, и цветок распускается в зенит, солнечную вертикаль собой провозглашая).

Космос вечности, незначимость времени и даже попятную (сравнительно с естественной) последовательность времен находим в рассуждении Иоахима дель Фиоре (XIII в.) о трех эпохах духа, связываемых им с иерархией трех заветов: Ветхого, Нового и грядущего Завета Святого Духа:

«Первая — время старости, вторая — юношества, третья — детства». Тут — обратное направление времени, и этот переворот стал возможен и знаменует чутье вечности здесь. Вообще в этих терминах Иоахима дель Фиоре ярко проступает итальянская иерархия архетипов, ценностей: «Первая эпоха протекла при блеске звезд, вторая — при свете зари, третья — в сияньи дня» (значит, зенит и полдень — свое время суток, вертикаль). «Первая подобна зиме, вторая — началу весны, третья будет подобна лету. Первая несла с собою крапиву, вторая — розы, третья принесет лилии. Первая дала траву, вторая — колосья, третья — пшеницу. Первая — воду, вторая — вино, третья — масло» (Ж, 76—77).

Итальянский поворот здесь к оливковому маслу: в евангелиях, сопряженных с эллинством, превыше всего из жидкостей — вино (не лей вино новое в старые мехи; и кровь=виног в причастии).

Главный труд Иоахима дель Фиоре — «Соглашение Ветхого и Нового заветов» — «Liber Concordiae novi ас veteris testamenti».

«Согласование является в его глазах строгим методом для толкования; он «сравнивает его с дорогой, ведущей из пустыни в город (ср. путь Данте из леса в город рая.— Г. Г.), с остановками путешественника на высотах (этажи-ярусы-круги.— Г. Г.), с которых он может обозревать весь пройденный путь и весь остающийся еще впереди. Согласованием измеряют друг друга Ветхий и Новый Заветы» (Ж, 74—75).

Но это же и Галилеев принцип относительности, взаимомеры. И его прорывание к сиянию ( «идя от света к свету» ) евангелия Святого Духа — это к чистоте, от лишних символов-качеств-субстанций Ветхого завета и лишних слов-идей-логосов эллинского Нового завета.

И как Галилей отменял авторитеты лишних книг и письмен и предлагал читать живую книгу природы как единственный авторитет, так и Иоахим дель Фиоре призывает осуществить призыв апостола Павла —

быть письменами Бога Живого.

«Вы — наше письмо, написанное в сердцах наших, указываемое и читаемое всеми человеками» (II Кор, 3.2).

Вот живой буквализм итальянства и особое оживотворение там буквы чрез живую жизнь индивида. Цветок и камень идут в Италии вместе. Камень — корень бытия, стол и алтарь: «Иоахим с раннего детства любил уединение, он проводил долгие часы в молитве, распростершись на большом камне под защитой виноградной лозы» (Ж, 65—66).

В «Fioretti» Франциска Ассизского229 корки и хлеб — весь этот сбор положили на широком белом камне на берегу светлого ручья, и св. Франциск восхищался предстоящим пиршеством. «Но, отец, сказал Фра-Мас- сео, у нас нет ни скатерти, ни ножа, ни миски, ни стола, ни дома, ни слуги, ни служанки! — А за что же ты почитаешь, возразил св. Франциск, этот большой камень, эту студеную воду и все эти куски хлеба?» (Ж, 100—101) — космос открытого бытия, а не Космос Haus’a, как в германстве.

И еще: «Если первый день Рождества падает на пятницу — пост отменяется: «Грешно поститься, говорил он, когда родился младенец — Иисус; в этот день даже стены должны бы есть скоромное» (Ж, 114). Почему стены? Это мысль о своем брате — камне, как о своем «брате осле», т. е. теле (Ж, 115), его оживление и прорастание цветами.

Космос открытого бытия сказывается в проповедях под открытым небом (легенды о Фр. Ассизском: проповедовал птицам — они опускаются слушать — космос опускания этим знаменуется). И когда умирал, по не случайной легенде:

«И тогда свершилось чудо, рассказ о котором сохранился у св. Бо- навентуры: Целая туча жаворонков, которые щебетали только в лучах солнца, A laudae aves lucis amicae (птицы — друзья света), прилетели с пением к церкви S. Maria degli Angeli и покрыли все крыши и двор маленького монастыря» (Ж, 36). Стаей жаворонков как бы само небо опустилось. И у Иоахима Флорского эта, присущая Италии, открытая небесность существования и мышления, вполне проявлялась:

«Он в совершенстве обладал чисто южным искусством говорить толпе, примешивая к своей речи указания и толкования явлений при роды. Однажды случилось так, что во время его проповеди о грехах человеческих небо покрылось тучами и пошел было сильный дождь (бытие — как вчувствующийся слушатель — уподобляется предмету речи: хмурит чело и мрачнеет, когда речь о грехах, и светлеет, когда о добре в душах. Тут наивный иллюстрационизм, проистекающий из непринужденно-взаимного бытия космического неба и души внутри человека, которым здесь легко прямо соприкасаться.— Г. Г.), но внезапно облака прорвались в одном месте и радостный луч солнца сразу залил светом всю церковь. Иоахим остановился на полуслове, запел Veni Creator и вместе с народом вышел на паперть, чтобы приветствовать солнце» (Ж, 67-68).

Но дляч того сама церковь должна быть полуоткрыта в пространство: арочны окна; в готических узких окнах с цветными витражами^ и не уловить изменения космоса снаружи храма: тут, как и в германстве, усилен и абсолютизирован внутренний космос — строй храма и души: Haus в независимости от Raum, абсолютность Jnnere — и тут, в соборе, всегда один цвет, независимо от того: хмарь иль ведро снаружи. А в Италии храм — не Haus за дверью и окном, а купол над аркой, так что все время сообщимы тут с открытым пространством.

И свет — сияние в Италии — тверды, а небо — воистину твердь. Пьетро, абруццкий крестьянин, пустынник; «однажды, в присутствии самого Григория X, этот основатель новой общины повесил свой хитон на солнечный луч» (Ж, 256).

У Фомы Кампанеллы утопия — «Город Солнца».

У Франциска Ассизского — Гимн Солнцу.

«С первых же шагов его деятельности в нем сказался южанин, итальянец, поэт, поклонник света и движения» (Ж, 86). «Среди смеющейся природы Ассизи, в глубине Умбрийской долины, сплошь завитой большими виноградниками и защищенной, как колыбель, высокими горами, в этой стране, где, казалось, прямо с неба падает жизнь, свобода и веселье (вот космос опускания! — Г. Г.), «Франциск увидел, что один только Человек слаб и беспомощен...» (Ж, 88). И он стал соединять человека в прямое сообщение с солнцем чрез вырастающий из груди человека в зенит цветок постоянной божественной светлой радости и веселья.

«Так как он всегда был в праздничном настроении, то и любил видеть вокруг себя одни только веселые лица и не позволял, чтобы кто- нибудь нарушал общее светлое настроение грустными заботами об теа culpa. Новичку он говорил: «Брат, зачем эта грустная физиономия? Если ты согрешил, это касается только Бога и тебя самого. Иди и молись. Но при мне и при братии имей всегда веселое лицо, ибо, служа Богу, не подобает иметь скучный и хмурый вид». В уставе 1221 г. он сделал веселье таким же обязательным правилом, как целомудрие и послушание. Настоящие францисканцы должны быть всегда gaudentes in Domine230, веселые и дружелюбные. В Умбрийской святой земле никогда не было долины слез» (Ж, 101).

Наша радость — это действительно цветок благоуханий на навозной почве страданий земной жизни: мы его взращиваем и дарим Солнцу свое, выращенное в душе нашей. Ассизский гимн Солнцу — это тоже вклад в Космос, в хор божественной жизни прекрасной природы вокруг:

«В Гимне Солнцу он прославляет Господа за всю роскошь и великолепие Его творения:

Laudato sia, Dio, mio signore,

Con tutte le tue creature!231

Ассизский гимн, в котором отразились и ослепительный блеск дня, и звездные теплые южные ночи, и ласкающее дыхание ветерка, и журчанье живых ключей, и вся материнская благодать земли (nostra madre- terra — mamma mia u madonna.— Г. Г.), изукрасившейся травами, цветами и плодами, возносится как праздничное песнопение над колыбелью итальянской поэзии» (Ж, 118).

Итак, радость — общее дело, вклад душ в небо, наше низовое самодеятельное хоровое сияние, наподобие блеска и сияния, что сходит лазурью с неба. Грусть же и скорбь, по онтологической мысли Франциска, суть чувства — индивиды, атом^л — тела, мое особое дело и счет с Богом.

Но и радостное настроение я сам наедине и под небом себе вырабатываю. Религия Франциска Ассизского — это pro se, для себя, прямое устроение себя, завет с Богом; такой мистицизм — тот же свободный индивидуализм и асоциальность в религиозном поведении, что и у Данте в социуме: «сам себе партия». В Италии XIII в. «установилось само собой, что верующие, каждый в отдельности или собравшись в свободные общины (как собеседники в «Декамероне».— Г. Г.) могли изыскивать по собственному усмотрению пути для своего спасения. И каждый, смотря по своим склонностям, избирал себе дорогу. Один мирянин из Пармы заперся в цистерианский монастырь, чтобы там написать свои пророчества, другой, друг миноритов, основал религию для себя самого, sibi ipsi vivebat» (Ж, 230). И францисканский поэт XIII в. Фра-Джакопо- не в гимне пел: «Я увижу, могу ли я войти в рай избранным мною путем» (Ж, 264).

Показательна характеристика религиозного чувства фра Салимбене: «Он сделал в самом себе тихое пристанище, в котором его душа находила себе радость и свободу. Так как он был уверен, что запасся тепленьким местечком в раю, то не торопился оканчивать свое земное странствование» (Ж, 238).

И когда свободное индивидуальное религиозное творчество итальянских мистиков XIII в. попало на суд в Парижский университет, французские схоласты легко смогли обвинить его в ереси.

И понятно: тут — космос социального рондо, школы — круговой духовной поруки, не мыслим здесь индивид, прямо сообщающийся с лазурью «царствия небесного», без посреднических социализирующих стихий воды и воздуха.

«Дедуктивному рассуждению, основанному иногда даже на софизме, новая секта противополагала непосредственную интуицию бесконечного, непосредственные сношения с Богом; все усилия человеческого разума, очагом которых со времен Абеляра был университет, признавались тщетными и ложными; вся наука, лишенная своего векового метода, должна была начинаться сызнова... (вот где Галилей предзарыт! — Г. Г.), более того — она становилась бесполезной. Мистицизм не нуждается ни в силлогизмах, ни в опыте. Он читает, без всяких усилий убедиться, в тайнах Божиих (как Галилей—в Книге Природы.—Г. Г.) и пренебрегает всеми реальными вещами, считая их за обман чувств. Мистики живут мечтами и экстазами на бесконечном расстоянии от природы, от общества, от истории; подобно св. Франциску они довольствуются для своего существования стрекотанием кузнечика» (Ж, 224—225).

Конечно, эту характеристику не надо принимать за чистую монёту, но в ней верно выражено французское понимание, точнее — непонимание, что такое мистицизм, с чем его едят, ибо мистика совершенно чужда сухому и рационалистическому Психо-Логосу Франции, как уравновешивающему некоторую туманность, водо-воздушность232 ее Космоса. Тут верно подчеркнуто невероятное для француза отрешение от социума: от общества и истории, и логика и школа выступают как воплощение социальности в сфере духа, разума.

«Между тем университет олицетворяет собою до известной степени французский дух умеренности и практичности (баланс, ?quilibre, равновесие.— Г. Г.), пожалуй, даже дух светскости (вот ориентированность Логоса здесь внутрь социального рондо, внутрь двора, гостиной, салона... - Г. Г.). Он опасался мистиков и не любил идеализма» (тоже самое, как и Франция XVII—XX вв.— Г. Г.) (Ж, 225).

«Отличительные черты францисканской религии: свобода мысли, любовь, сострадание, светлое радостное настроение, простота в обращении с людьми — будут долго составлять оригинальность итальянского христианства, столь резко отличающегося от византийского фарисейства, от фанатизма испанцев ич от схоластического догматизма Германии и Франции» (Ж, 138).

В сущности, здесь мы види^! такие же атомы религии — как кинемы: дискретна структура религии, как и материи, и объединяется католицизмом папы, как атомы — индивиды — куполом неба. Тут секты saccati или boscarioli — людей, одетых в мешки, лесных людей (Ж, 232).

И веселые здесь — как в «Декамероне»: «В этом удивительном христианстве бонвиваны соприкасались с аскетами, шарлатаны удостаивали святых своей дружбы, а Церковь спокойно предоставила всему этому народу беззаботно забавляться в доме господнем» (Ж, 234).

Папа Александр IV (1254—1261), францисканец, virplacidus, sanguineus, jucundus, risibilis233 (Ж, 241). И у Фрацциска Ассизского чуть ли не заповедь: Beati qui rident234 (Ж, 239). Великолепны остроумие и последовательность, с которой Галилеев таран сокрушает с пути все другие причины всего происходящего в воде, кроме отношения тяжестей.

При этом он пользуется опытом: его роль отрицательная — устранять ложные теоретические предположения противников, он доказывает, что нет, не играют роли эти и эти качества: плотность, фигура и т. п. Но ведь не опытом же доказано основное положение Галилея, основной закон об относительности тяжестей, а математико-геометрическими доказательствами: о моментах и импето.

Так что опыт — хитр: он убеждает, но как критика, на пути разрушения.

Вот, кстати, почему и Кантш метод критики естественно сочетаем с проблемой возможного опыта: и то и другое — не созидающи, но отграничивающи, отсекающи одно за другим лишние утверзкдения — качества — субстанции и т. д., не оставляя камня на камне никаких качеств и вещей в себе, а лишь со-отношения: переходность или непереходность, есть связь или нет, трансцендентально или трансцендентно. Кант вычистил вплоть до этих унитарных категорий все бытие и сознание, как и Галилей — до относительности, которая есть именно транс- цендентальность. Ведь соотносят движущееся и покоящееся тело, а не теорему и крокодила, которые трансцендентны друг другу.

Итак, прочищается нам методика Галилея: есть одно аксиоматическое положение — закон, основанный на Эросе — любви к камню, на вере в тяжесть, как primus всех качеств и сил; исходя из национального эроса и привязанности, это положение неоспоримо ясно и очевидно; все же остальные — подозрительны, и на них уже направлен стилет опыта: вскрывая, разрушая все это множество иных положений и аксиом, как варварское, иностранное, неистинное (в здешнем Космосе, а значит, для него — и вообще). Но опыт слишком мелок и слаб, чтоб подлезть под свою родную аксиому: тогда бы он и ее разрушил (ибо это занятие и дело — в его сути), так что подпустить опыт под родное верование, где очевидность,— это поставить под подозрение свое самое святое.

Опыт — экстравертен местному национальному Космосу, ощерен во вне, как пограничник и богатырская застава. Аксиома же и закон — имманентны, изнутри, корнево вырастают и несамооглядны235.

Опыт в руках Галилея — это резец в руках Микельанджело: отсекает лишнее (так скульптура творится), оставляя любимое, изнутри

раз!

созерцаемое; как меч в руках римского легионера: ^ |делять и властвовать.

Потому, по внутренней ценностной интенции итальянца, ничто в мире не может, не должно противиться разделению, никакая среда — окружение. Неделим лишь сам атом-индивид: человек — тело — нож секущий.

Аксиоматичны для Аристотеля: непрерывность Космоса, его полнота и плотность, так что в этом лиении и мареве (воды как первостихии, ибо это — именно ее атрибуты) нечто может стать, быть чрез о-предел- ение, край, границу, форму, фигуру, которые и обусловливают, что, во- первых, нечто есть, может существовать само по себе, и, во-вторых, это существование есть проницание среды, марева апейрона-беспредель- ностя, но именно в силу формы, фигуры (а не веса, вещества, отличной материи...).

Для Галилея же внутренне неоспорима й первична другая пара понятий: атом и пустота, т. е. что есть небытие, от-сутствие, разреженность, вакуум; зато есть и плотное при-сутствие, сгущенное в неделимые тела, атомы, а их субстанция — тяжесть, эрос вниз, влечение к падению.

По эллинам суть — разлита по целому, экстенсивна (вода, огонь, Логос, Нус). Здесь же суть сплочена в фалангу или когорту атома-инди- вида. ‘

Форма есть от-личие от полноты, непрерывной среды и потому есть личность, особый образ и отсюда качество: форма — мать качеств. И по Демокриту — разнофигурность атомов: остроугольные, круглые, выпуклые, вогнутые — оттого и качество: острое, терпкое, сладкое, сухое, влажное и т. д. И по Платону в «Тимее»: от фигур — стихии: пирамида — тетраэдр — огонь, куб — земля и т. д.

Так что замахиваясь на роль фигуры — формы как сущностную и качественную и отводя ей лишь количественную способность замедлять или убыстрять движение в воде, Галилей на принцип склада вещей в целом Космосе эллинском покусился.

У него же не форма-личность, а а-том — индивид как просто особь и тело.

Ну да, форма — это не просто сгущение в твердь и вес, но образ, выделяющийся в текучести полноты, без-образной и бес-предельной, не веществом, но именно ликом-видом-фигурой. Как личность — эйдос, а значит, и качество особое, а не просто механическая неделимость. По веществу же он может быть (и есть) однороден с окружающим, ибо все — Едино, единая субстанция во всем (вода, огонь, воздух или апей- рон — вот без-образная текучесть, без-граничность, без-предель-ность).

Если в Италии основное понятие — «дел» от «делить» («неделимый», ин-дивид отсюда), то в Элладе — «предел» от «определять», «полагать границу», а граница всегда — рисунок, очертание, форма — фигура- эйдос10.

«Дел-делить» имеет дело просто с веществом. «Пре-дел»— передел есть некое сразу качественное отделение как о-пре-дел-ение, очертание,

на это направлен здесь взгляд: не на то, что это нельзя больше разрезать, ибо так плотно держится внутренним сцеплением, а на то, что образ имеет среди без:образного Хаоса и текучести, и тем образует собой, есть элемент Космоса и имеет в себе Логос.

, У Аристотеля — «органическое отталкивание от понятия бесконечности, которое означало для него неопределенность, непостижимость, бесформенность, неуловимость для разума. Бесконечная Вселенная именно вследствие своей бесконечности была лишена в глазах Аристотеля определенности, а потому соразмерности, а по,тому красоты. «Самые главные формы прекрасного это порядок (taxis), соразмерность (sym- metria) и определенность (to horismon)» — Метафизика XIII, 3, 1078 а11.

A horismon — от horos= граница, от операции: ограничивать — окаймлять, очерчивать, а не от операции: делить. Потому и мир есть Целое, holos, а не бесконечное, по эллинам, ибо, как Целое, он фигурен — образен и не распадается, а полнота и марево, и текучесть, и вода — уже внутри него как его состав, но первое — образ (Космос, Логос, Идея, эйдос), а не состав.

Для Галилея первее состав (вещество, вес), который можно делить или не делить, у-делять. И потому мир — не Целое, а пустота, множественность атомов или миров (как по Джордано Бруно — темному236: у греков Гераклит-Темный, а тут Джордано). И не Целое (как Образ и Форма, Космос), а относительность, меж-атомные, меж-мирные юридические отношения меж индивидами в пустоте — вот проблема!

Опора и начало для Галилея (и от него для науки Нового времени) — не Целое мира, но атом-индивид-тело отсчета, носящееся в неясности мира. Не Единое, а единица.

Потому у эллинов всякое рассуждение — интравертно: от всего Целого к части, ибо они чувствуют себя внутри мира — Целого и его Логоса, а у Галилея путь от этого твердого малого целого (целого, потому что здорового, невредимого и дальше не делимого) к другим, себе подобным; их взаимоотношения в Абсолюте сияющей пустоты, но который (Абсолют) или которая (пустота) бесструктурны, не суть Целое, некий образ, а именно приятная ему здесь неопределенность, ибо это простор и свобода для телодвижения.

То есть для эллина Целое — вокруг меня и всякого, так что я — часть, купаюсь в Про-мысле и Логосе и попечении Космоса, а тут лишь мал — цел, да удал и сам на свой страх и риск, самоопорно продвигается в невесомости и неупругости бытия237, которое даже трения не имеет с ним, т. е. зацепления, отношения хоть какого — от этого Галилей отвлекается. Отношения существуют меж равными к равным: у тел между собой как систем отсчета, дарующих взаимно друг другу покой или движение, но Абсолюта нет, чтобы на них взирал и абсолютные координаты им даровал.

Там, где для ума первично Целое, там мощно и твердо a priori (Эллада, германство, для которого Бесконечность любима и воспринимается как Целое, т. е. как некоторым образом завершенность, как актуальная бесконечность; для эллинства же Целое есть совершенство= завершенность, значит, анти-бесконечность: ее не любят здесь) ; там же, где первичен индивид, он чуется не как часть Целого238, а как малое целое, и тут знание выстраивается a posteriori, по мере прохождения этого тела по миру, осторожно и наощупь (Италия, Англия...). И априоризм здесь признается только числовой — математический, ибо он опирается не на Единое, а на внятную самоочевидную единицу, которая — в тождестве и родстве и взаимоузнавании с индивидом: ведь в них один и тот же принцип.

Вода — эхо воплощение непрерывности, женского, матери (и)—видится Галилею как куча песка, или толпа народа, т. е. множество (не Целое) атомов иль индивидов: «...когда мы займемся более внимательным исследованием природы воды и других жидкостей, то мы, быть может, откроем, что строение их (la costituzione delle parti loro — P. 475), «строение их частей» — существенная разница: русского переводчика клонит к соборности воды как марева, как целого, а Галилей сразу ставит вопрос

о частях воды, о ее делимых.— Г. Г.) таково, что они не только не противятся разделению, но что в них нет ничего, что подлежало бы разделению (т. е., значит, уже все заранее разделено: акт разделения тут априорен, предпосылочен для всякого бытия.— Г. Г.); сопротивление, ощущаемое при движении в воде, может быть уподоблено тому затруднению, какое мы испытываем, продвигаясь через большую толпу народа239 (опыт социально-площадной, уличной жизни нод открытым небом, характерной для итальянских городков, тут сказывается.— Г. Г.), где встречаем препятствие не вследствие трудности разделения, так как мы не разделяем никого из составляющих толпу, но вследствие необходимости раздвигать в стороны (от прямолинейного движения.— Г. Г.) отдельных и не связанных друг с другом людей; такое же сопротивление мы испытываем, вытаскивая дерево из песчаной кучи (un monte di re па букв, «из горы песка» — Р. 475 — Г. Г.) не потому, что надо разделять части песка, а потому, что надо поднимать и передвигать их» (77). Это тройное отождествление: вода= тол па= песок — очень богато архетипическими смыслами. Главное здесь, похоже,индивид-человек; он интимно отождествляет себя в любовном избирательном сродстве с одиночным вещественным твердым телом: камнем, песчинкой; и это уже становится моделью и языком для постижения всякого иного бытия, которое осваивается (в предмете) — здесь таковым чужим, инобытием выступает вода. И вообще у Галилея камень, стихия земли, тяжесть — универсальная мера всех вещей. Иерархия стихий у него, по гносеологической достоверности, это — земля, вода, воздух, огонь. Это просвечивает в рассуждении о плаваньи пористых тел (61—62): вы говорите, что они плавают потому, что в них есть воздух? Но как вы узнаете, что в них есть воздух, если не по тому, что тело плавает? (т. е. вода — мера и проверка воздуху). Ну а то, что тело плавает, определяется соотношением весов — т. е. от тяжести проистекает, из атрибута стихии земли.

Для эллинов иерархия иная: земля и огонь, тяжесть и легкость — пара первого уровня. Меж ними посредники: вода-воздух.

Приведенный образ Галилея (вода-толпа-песок) весьма пророчит молекулярно-кинетическую теорию строения вещества: Броуново движение сталкивающихся частиц в толпе-множестве. Но через это уподобление видится и социальный подтекст этой теории, недаром сформулированной в XIX в., когда установилось отчужденное гражданское общество атомарных абстрактных индивидов. И далее теория множеств суммирует это состояние мира. Множество — это эрзац и замена Целого (как «Все», «общее» есть сатана Целого, Лжецелое), как и «суммированье» есть операция, замещающая т1и — Шо («в-хождение»), т. е. по-знание, со-знание, со-весть, которые сразу, «со» и «в» с Истиной — естиной, в них пребывание.

Так что Италия, эта идеальная страна первоначального накопления, закономерно породила модель постижения мира, которая развилась в обществе зрелого капитала. Движущаяся молекула — кинетический индивид, как Бенвенуто Челлини. И все они в Италии мечутся в Броуно- вом движении, неусидчивы (и Данте, и Франциск, и Бенвенуто): выбивает их с мест — в изгнание иль еще как. И эмигранты в мире первей- шие_— итальянцы (в XIX—XX вв. в Америку, в Европу) и путешественники (Марко Поло, Колумб, Франциско Писарро, Америго Веспуччи, кондотьеры, конквистадоры-императоры, завоеватели — римляне).

И если вдуматься, частицу воды ведь мог представить всем знакомый образ: капля= Сферос. Но не клюнул на это, не назвал, а раз не назвал — не придал значения. А ведь тут — шар, какая модель! Эллинский ум тут не приминул бы... А этот запросто минует, и вместо капли выдвигает песчинку. А в ней уж нет обязательной круглости, а важна просто отдельность и твердость. То есть опять — не форма, а тип вещественного бытия ему важен240: самостно или слито (а такого последнего и не бывает, согласно местному воззрению, и если есть такое, то это лишь нам кажется так, ибо на самом деле все — атомы в пустоте, особая их связь или бессвязность, но не слияние — перетекание друг в друга241).

«Существуют два рода проникновения (di penetrare) — P. 475— Г. Г.) одних тел через другие: одно — через тела, части которых связаны, и тут разделение представляется необходимым, другое — через тела, предоставляющие собрание частиц, не связанных, а только прилегающих друг к другу (aggregati di parti non continue, ma contingue solamente.—P. 475 — Г. Г.); здесь требуется не разделение, но лишь передвижение».

И его сердцу роднее последний тип, ибо раздельность есть уже данность бытия всего, так что тут говорить и делать природе, человеку и уму нечего, а остается только разного вида передвижение разделенного. Это и есть механика и механический тип видения всего, отцом которого для науки Нового времени и стал Галилей. Естественно, что и воду он склонен таким образом рассматривать: «Пока я еще не решил окончательно, следует ли считать воду и другие жидкости состоящими из частиц, связных или прилегающих друг к другу; скорее я склонен признать частицы их только прилегающими (если в природе нет других родов соединения, кроме связности и тесного соприкосновения. I’unione о col toccamento de gli estremi) » — P. 475, т. e. единением или касанием крайностей.

6.06.72.

Процедуру разделения Галилей демонстрирует, начиная с ножей, режущих холодный металл, кончая огнем: «Когда же, наконец, мы прибегнем к тончайшим и острейшим инструментам, каковы тончайшие частицы огня, и посредством их расплавим металл до последних его мельчайших частиц, то в них не останется не только сопротивления разделению, но даже возможности к дальнейшему разделению, по крайней мере, орудиями более грубыми, чем частицы огня; какая пила или нож, погружаемые в хорошо расплавленное серебро, найдут что-либо для деления после участия огня? Все вещество уже будет приведено к тончайшим неделимым частицам; если при этом все же останутся части, способные к дальнейшему делению, то достигнуть его мы можем не иначе, как через посредство делительных инструментов еще более острых, чем огонь» (78).

Итак, для Галилея существует презумпция окончательной делимости вещества на уже неделимые.

«Таким образом, в воде нет никакого сопротивления разделению, так как нет частиц, которые могли бы быть разделяемы (т. е. они уже разделены. — Г. Г.) Итак, твердые тела, плавающие в воде, только движутся в ней, но не разделяют ее частей, которые уже разделены до крайних пределов и лишь в силу тесного прилегания держатся вместе» (78).

Так вот почему нужен механико-кинетический подход: после приведения к абсолюту тяжести индивидуальных тел он дополняет и объясняет все остальные явления.

Движение есть не разделение, а раздвигание уже разделенного, ибо частицы держатся вместе на в силу некоего стремления к слиянию, а прижаты друг ко другу давлениями окружающих тяжелых частиц, которые, стремясь падать вниз, в своем «импето» давят и теснят соседние.

Галилей вычищает представление о происходящем в мире до трех моментов: 1.

Есть разделенные, уже неделимые атомы (тела) и пустота. 2.

Их основное стремление, 1шре1о, свойство—тяжесть, тяга вниз. И тяжесть (вес) — на правах абсолютного всеобъясняющего качества, причины: все происходящее сводимо до отношения тяжестей (удельные веса и пр.). 3.

Все побочные явления, что, кажется, не объяснимы только тяжестью, дообъясняются движением в пустотах — более быстрым или медленным, и смотря каким, по каким траекториям. Но в основе, как причина движений — тяжесть.

Так Галилей расправляется с тезисами перипатетиков о том, что то ли вода противится разделению, то ли от широкой формы тела плавают. Он показывает, что вопрос о том, будет тело плавать или нет, разрешается, как абсолютной причиной, отношением удельных тяжестей тела и жидкости, а все остальное — вопрос времени и скорости осуществления этого. Вот мутная вода в сосуде, а через 4—6 дней — совершенно прозрачна.

«Ее сопротивление не может задержать даже тончайших неосязаемых атомов песка (опять песок — модель.— Г. Г.), которые по ничтожности своей силы употребляют шесть дней для того, чтобы опуститься вниз на пространство в поллоктя.

...Это не противодействие разделению, а лишь замедление движения, и было бы наивно говорить, что какое-нибудь тело противится разделению и в то же время допускает себя разделить» (75).

И далее, приводя пример, как с помощью женского волоса, осторожно потянув, можно сдвинуть большое бревно поперек воды, заключает: «Вода противится и противодействует не просто разделению, но быстрому разделению, с тем большею силою, чем больше скорость» (76). И в конце, как вывод: «А потому я повторяю, что сопротивление абсолютному разделению — это одно, сопротивление же разделению, производимому с какой-то скоростью,— совершенно другое» (103).

Ясно, что теперь задачей вычищающего мир от лишних причин ума должно стать исследование движения и скоростей, ибо тут вся остальная собака зарыта, и если, чрез виды движения телец, распутать этот клубок кажимостей и майи, где люди надумывают разные качества и причины, помимо тяжести, то какой стройной и простой станет картина мира: атомы, тяжесть, движение! Вот и все.242

И все это эллинское множество качеств — как мутный песок оседает на дно, как балласт и излишек.

И эту операцию Галилей учиняет в трактате о воде, остроумнейшими опытами и рассуждениями сводя все к удельному весу и к более или менее быстрому передвижению.

Вот, к примеру, вопрос о плотности воды, в силу которого она, по Аристотелю, противится разделению. По сути, плотность воды виделась эллину как слияние в непрерывность по горизонтали, как боковые прилегания и тяготения — то, что мы видим в поверхностном натяжении жидкости, благодаря которому образуется как бы пленка, препятствующая внедрению нетяжелых плоских тел. Кстати, и ширина фигуры, ее плашмя — тоже есть растекание в ширь, родное эллинству, ориентированному горизонтально, на Восток, и это же есть нечто отвратительное зенитно-надирно ориентированному итальянцу.

Галилей же, избрав воск с вкраплениями свинца и уравняв плотность тела (шара или пластины из воска) с водой, регулируя вкрапления, показал, что преодолевать приходится «не плотность воды, но ее тяжесть, в силу которой она единственно противится погружению твердых тел» (6е). г

Плотность для эллина — это толща, некая полнота, непрерывность и слиянность. Для Галилея это большая или меньшая сдавленность разрозненных частиц — атомов, которые тоже большего или меньшего веса (от давлений наружных частиц и их разрозненных стремлений вниз). Если же эбеновая дощечка плавает, хотя удельный вес эбена на 1/7 тяжелее веса воды, то это объясняется не тем, что капли жидкости, взявшись за руки и образовав горизонтальное натяжение, выталкивают слабого инородца — варвара (ослабленного тем как раз, что принял язык и условия противника: растекся широкой формой), но опять вертикально: соединением дерева с воздухом в одно новое суммарное вещество, так что воздух наподобие магнита притягивает тяжелое вещество вверх. Но при этом, если вглядеться, прободение девственной плевы воды уже осуществилось243: пластинка частью своей толщи уже рассекла поверхность воды.

Галилей интимно чувствует вертикаль вниз, свободно мыслит всю ее толщу сверху вниз и снизу вверх и предвидит разные варианты возникающих здесь движений, тогда как эллинский Психо-Космо-Логос не любит засасывающей глубины, толщи по вертикали и привязан к поверхности воды — там, где море соприкасается с воздухом и светом, где есть видимость, виды-эйдосы и (умо) зрение действенно. Им роднее видеть движение как круговорот стихий, и круг этот — надводен, так что на поверхность воды как бы выпадает движение по касательной, дающее ей горизонтальное натяжение и слиянность. Ведь вопрос о плавании эбеновой дощечки и погружении на дно эбенового шарика рассматривали только с поверхности. Никому и в голову не пришло рассмотреть его со дна. А итальянец, который в вертикальной толще мира — как рыба в воде, спокойнейше и логично умозаключил, что если плаванье широкоформного тела с удельным весом, большим воды, объясняется сопротивлением воды разделению и широтой формы, то тогда эти же причины должны будут противодействовать всплыванию помещенной на дно дощечки с удельным весом, меньшим воды, чего не происходит. То же самое, если бы существовали слиянность и противодействие воды разделению, «то во внутренних слоях воды они сказывались бы не в меньшей степени, нежели в ближайших к поверхности, так что та же дощечка, встречая всюду одинаковое противодействие и задержку, могла бы останавливаться равно хорошо среди воды, как и на поверхности, чего не бывает на самом деле» (75).

Это воображение, способное отождествить верх и низ, движение вниз с движением вверх, выдает домашность вертикали в итальянстве, и оно является в уме Галилея мощнейшим оружием распутывания всяких кажимостей, лишних причин и мнимых качеств — свойств.

В связи с видением Галилеем огня как последнего делителя, проясняется для меня дело возможного отождествления стихий с математическими операциями.244

Делимое — земля, делитель — огонь, частное (партикулярное, состоящее из частей, их смеси) — это вода и воздух, посреднические стихии. На них определяются уже операции сложения (что присуще воде: слияние) и вычитания (присуще воздуху: отталкивание, разбегание в разные направления от нулевой точки). Частицы воды же стремятся стянуться к нулю — 0 — шару капли. Умножение есть оплотнение — воплощение (так же как деление — рассеяние бытия в небытие) рассеянного бытия, и оно есть по началу просто стяжение частиц, их складывание; но коль скоро стало многократным, многоярусным, тут уж сплавляющая и всепроницающая вертикаль огня примешивается и работать стала. Множимое= воздух, вода.

Множитель= огонь (производитель) — демиург.

Произведение = земля, толща, плоть.

И в металлургии именно это уплотнение рассеянных руд, углей и шлаков, воды и воздуха — в сталь и чугун происходит.

Производство есть произведение, умножение. Химия ж есть извлечение корня и возведение в степень. Тут еще более огонь... Извлечение корня — самая огненная операция: корень есть черный огонь, брат ясного: это огонь, затаившийся в недре и нутри вещества (числа) данного существа. Его извлечь — за ушко да на солнышко. Корень и биологически есть мощь произрастания, умножение плоти. Это язык огня, заземленный Перун, внедрившийся сверху вниз, чтобы потом учинить, сотворить — произвести язык пламени вверх= ствол дерева. Недаром органические процессы (рост) измеряются логарифмической (показательной) функцией.

Математические формулы адекватны переплетам, сюжетам и перипетиям со стихиями.

9.06.72.

Итак, Галилеем уравнен процесс поднятия тела со дна и погружение: с точки зрения прохождения сквозь толщу воды — среды это все едино. Но ведь это все равно, что отождествить воскресение с (грехо) падением или наоборот. Мощно это метафизическое уравнение. И причина тут одна — относительная тяжесть (а у Аристотеля этому две раздельные причины: легкость и тяжесть, приуроченные к двум стихиям: к огню и земле).

Сразу рушатся, как псевдообъяснения,те, что ограничиваются одной стороной дела. Тут же достигается такой уровень абстракции-оттяги- ванья от качеств, веществ, т. е. освобождение, выход в пустоту, что дух становится способен видеть как безразлично то, что для судеб вещей так важно и различно: движение вверх и вниз, действие или страдание: оно оказывается тоже действием, только противодействием. И здесь предопределение Ньютонова третьего закона находим: «Может быть, кто- нибудь вздумает сказать, что после смачивания верхней поверхности эбеновой дощечки она, сама по себе не способная разделить воду и проникнуть в нее, увлекается книзу, если и не тяжестью смачивающей воды, то, по крайней мере, тем стремлением и склонностью, которые верхние части воды имеют к воссоединению и слиянию (ricongiungersi е питгвь Р. 469—470) (тут просвечивает направление эллинскбго Логоса: слияние, единение— и его бьет итальянским направлением —Эросом к разделению, он юридически уравнивает их права: чем тяга к соединению лучше воли к разъединению? — Г. Г.) и стремлением этих частей дощечка как бы увлекается книзу.

Но и такое слабое обоснование совсем отпадает, если принять во внимание, что, какова склонность верхних частей воды к соединению, таково же противодействие (гер^папга — Р. 470) нижних частей к их разъединению, ни верхние не могут соединиться с нижними, не надавив книзу дощечки, ни последняя не может опуститься, не разделив частей находящейся ниже воды...» (73).

Склонность — тсПпагюпе, противодействие — герг^папга: последнее действие по своему характеру активнее: от ри^паге — сражаться, воевать.

Снято, или ослаблено в Италии понятие страдания, пафоса245, которое столь глубокологосно в эллинстве: и страдание, и сострадание выступают как впечатыванье эйдоса, идей в существо человека — печать Целого в его плоть тем входит. Но это — женская способность вос-приятия. Пасха — это праздник страдания — познания, переживания мучительного крестного Его пути.

Эллинам не нужно было опыта как пути познания, раз у них был Пафос — сострадание и симпатия ко всякому бытию, существу,— и через это со-страдание и самоотождествление с иным и совершалось со-знание, слияние с ним в духовном эросе созерцания. У более сухих, жестких и мужских римлян — итальянцев (не обязательно более мужественных: просто Космос здесь и Психея более мужески, оттого и Логос иной) впечатление в их твердо-каменную плоть не глубоко входит и проницает — им нужно активный выпад в вещь произвести своим кремнем — кресалом, чтоб ее познать, и это есть опыт: тут вещи устраивается пытка, а не вещь тебя пытает — впечатляет, как в пафосе246.

Потому у эллинов путь познания — наблюдение, не трогая вещи, а тут более — о-пыт, по-знание, а у эллинов — со-знание. В по-знании вещь познаваемая — именно вещь, предмет, объект, отчуждена от меня; в со-знании есть со-весть, равенство существований меня и «вещи»: она — не объект.

Потому, кстати, не было у эллинов той гносеологической муки, что допекало германцев, субъект, объект, субъект-объект, субстанция — субъект—уж как они ни выворачивались! Не было у эллинов объективного, предметного познания, а если было что, то просто знание как со-знание (всего иль чего-то или с чем-то) внутри Целого. И тождество бытия и мышления прямо просвечивает в слове «пафос»: это «страдание-знание». То же и эйдос-идея: это зрение-знание, видение: это ведь и некое телесное действие существа в бытии — зрение, и оно же — умр-зрение, созерцание — опять же со-зерцание, а не просто «зерцание», когда зырят: недаром тогда оглядываемый обижается: что зенки-то выпучил, шары таращишь? ибо в пристальном в-глядывании есть унижение, акт объективации — отбрасывания (оЬ — jectum от jaceo — кидать), превращение меня в вещь мертвую, без-согласную, пришпиливанье, как мухи.

Итак, чрез отождествление движения вверх с движением вниз у Галилея неизмеримо расширяется (русскую ценность употребил: «ширь», «горизонталь», а по-местному надо бы сказать: «повышается» иль «углубляется») кругозор пониманий. Соединение пластинки твердого тела с воздухом над ней может пониматься теперь как тяжесть вверх (не легкость — особое качество — причина, а именно та же, единая, тяжесть — тяготение, но просто с иным вектором — направлением): «Не могу напоследок умолчать, что совершенно так же сопротивляется воздух, отягчая, так сказать, движение вниз к воде, как сопротивляется вода и отягчает движение вверх в воздух» (92) — когда выдираешь пластину из воды, а к ней снизу она аж прилипла, вцепилась. У Галилея прекрасно, как латинская сентенция, выражено:

«Tanto per appunto r?sist? e, per cosi dire, pesa l’aria all’ in giu nell’acqua, quanto pesi e r?sista nell’acqua all’in su nell aria» (P. 496).

Векторному мышлению естественно здесь зародиться: ведь именно в космосе атома и пустоты естественно причину видеть одну (единица, тяжесть, при твердом теле она) и корректировать ее направлениями в открытом на все стороны пустом пространстве и усматривать независимые направления в единой силе, разлагать, разделять ее. Так и здесь — сила одна: тяжесть-тяга — тяготение ( «тянуть» в России воспринимается скорее как горизонтальное действие: тащить, волочить; итальянское pesare от лат. pes — нога, ступня, «ступать», «давить», т.'е. вертикаль подчеркнута), а лишь направления разны, но это уж — мелочь: что вверх, что вниз... (рис. 34).

Рис. 34

Рис. 34

Естественно здесь и различать скалярные выкладки — по зса1а, лестница — шкала, вертикаль — колонна, где все утрамбовывается или разуплотняется вниз-вверх, по местной мировой оси — вертикали — зениту, от чужеродных, иностранных боковых сил, вторжений — ветров — векторов. Ведь «вектор» — от лат. уеЬо, уех1, уесШт, еге — везти, нести, тащить — все это горизонтальные движения, и уес^г= везущий, несущий, носильщик; едущий.

Это резкое разделение геометрий и числовых выкладок: по вертикали или в бок — не могло бы прийти на ум эллинам, для кого пространство есть непрерывная толща (более или менее тонкая), марево и текучесть, и где не выделена вертикаль, а кругооборот — шар Целого Сфероса — делает равноправным все направления и, значит, счисления. Для того, чтоб родилась векторная геометрия, нужно высушить и разрядить, проредить космос (как грядку), собрать вещественность в атомы и образовать пустоту,— и тогда установится иерархия направлений с приматом того, что присуще телу вниз,— тяжесть. И отныне тьма — надир — важнее стран (= боков) света: востока, запада и т. д.

Настолько интимно, при себе чувствует себя итальянец при вертикали вверх — вниз и такие там многообразные ситуации возможны, что это сказывается и в буффонаде и переворачиваниях комедии дель арте, и в акробатике, которую устраивает меж пластиной, водой и воздухом Галилей: прямо цирковые номера они у него откалывают.

«Одинаково затруднительно как опустить в воду ведро, полное воздуха, так и поднять в воздух ведро, полное воды, не принимая в соображение веса сосуда, а рассматривая только воду и воздух. Равным образом верно, что нам одинаково трудно как в том случае, когда вводим вниз под воду стакан или другой сосуд, полный воздуха, так и в том, когда поднимаем этот стакан, пока он полон водой, держа его отверстием книзу, над поверхностью воды». (Вот фокусы-то демонстрирует шарлатан Галилей — Калиостро!); «вода принуждена (е costretta — Р. 496) следовать за стаканом, содержащим ее, и подняться над общим уровнем воды в пределах воздуха таким же образом, как воздух принужден сопровождать сосуд в пределы воды до тех пор, пока в последнем случае вода, перейдя за край стакана, не устремится туда, вытесняя воздух, а в первом — пока края не выйдут из воды и не достигнут пределов воздуха, после чего вода падает вниз (Tacqua casca a basso — сколько тут звуко- писаний падения! — Г. Г.), а воздух проскальзывает и заполняет внутренность сосуда» (92).

Да тут перед нами разыгрался целый сюжет, как в commedia del arte, с буффонадой и потасовкой, где в качестве personae dramatis, персо- нами-масками выступают воздух, вода, сосуд — и так уж они между собой кувыркаются, проводят друг друга за нос: вон, как воздух проскальзывает, хитрец! иль бурно-страстная вода нахлынет.

Итак, у Галилея обнаруживается баланс верха — низа. И тут отличие от французского Логоса, где баланс — основная модель (у Галилея она — побочная), но в ней главные направления не верх — низ, а право — лево, стороны по горизонтали, схождение крайностей (а сход — горизонтальное телодвижение), симметрия (а она тоже видится, естественно, как расположение по бокам от вертикальной аси).

Обращает на себя внимание активный оборот всех действий: и воздух, и вода — не претерпевают (а ведь могло бы быть подано в страдательном виде — залоге), но действуют.

И вообще, характерна большая развитость и даже преизобилие форм страдательного залога в Элладе, сравнительно с итальянским языком: в греческом — и страдательный, и взаимный, и общий: medio — passivum — средний. Где можно, мысль будет выражена в medium, во взаимном залоге. И это опять отражение «пафоса» как принципа организации бытия и сознания. И взаимный — это тоже co-знание, а не по-знание.

В латинском же языке нет взаимного залога, среднего, общего (это в мире глагола, действия — то же, что и средний род в мире имен, существований), а в итальянском языке вымер и средний род имен, еще бывший в латинском. А есть мужской и женский, как в глаголе: activum и passivum, т. е. один — субъект (подбрасывает), а другой — объект: четкое деление на деятельность и страдание. В эллинстве же само претерпевание есть не просто страдание и пассивность, но, благодаря взаимному среднему залогу, общее дело, со-страдание, co-знание: слиянно тут активно-пассивное воедино.

10.06.72.

Как пишет о залогах греческого языка С. И. Соболевский: «...общий или средний залог по значению своему одинаков с действительным (т. е. направлен во вне, от субъекта на объект действия.^- Г. Г.), но отличается от него тем, что выражает действие подлежащего, имеющее то или иное отношение к нему самому (т. е. действие возвращается на действующего, от объекта к субъекту, во взаимности их, так что общее марево и поле у них.— Г. Г.), так что подлежащее подразумевается при нем в виде дополнения, большей частью в dat., реже в асс.: poridzo (act.) доставляю (кому-нибудь другому): poridzomaj (medi) доставляю себе. По форме же средний залог одинаков со страдательным».

То есть пафос, претерпевание распространяется шире своей собственной узкой области и заливает и логос общего, среднего залога, так что огромная часть глаголов в греческом языке, выражая действие взаимно-общего смысла, без-субъектно объектное, имеет форму пассива, т. е. страдания от действия: не я (действую), но мною, что означает склонность полагать «да будет воля Твоя» и «претерпевший до конца спасется». Греческий стоицизм, атараксия, кинизм в Риме мало развился (разве что Сенека, да и тут это скорее стойкость в действиях, мужество, волевое воздержание, чем принципиальный онтологический отказ от своей воли). Тут воля своя — кумир и бог, и пусть неудачник плачет: страдающий — да страдает только. А в эллинстве страдание возвышено духовно-гносеологически и ослаблено в своем телесно-физико-болевом отношении (как мука существа, над которым что-то учиняют), ибо страдательную форму имеют глаголы и непереходные (а переходность как раз и есть путь от субъекта на объект и рассечение мира на них предполагает и производит). «Некоторые глаголы не имеют активной формы, а лишь медиальную (среднюю) или пассивную при значении активном (переходном или непереходном): dehomai (med.) принимаю, dynaftiai (pass.) «могу» .

Здесь активное содержание гасится пассивной формой: это схождение двух волн с противоположных сторон, их интерференция, и умеряет субъектно-объектное, активно-страдательное разделение в Логосе и в языке, поднимая эллинский дух в метафизичность, ибо Двоица: субъект- объект четко приурочена к физически-телесному уровню действий — первичных, грубых: удар, толчок, двигатель и движимое (il moto u il mobile) столь терминологически важные в языке Галилея. Такие же действия, как рост, изменение (во времени), всякое становление выпадают из субъектно-объектного различения и уровня, ибо вроде и страдательно-пассивно растет растение: ни на кого не действует, кроме как на себя, но действие происходит и могучее: недаром процессы органического роста измеряются показательной функцией, а механические движения (удар, притяжение) сложением-вычитанием, умножением, т. е. это еще низкого уровня математические операции. Потому, кстати, так неподобающе было философствовать на латинском языке, так тесно было умозрению в рамках латыни, ибо это дело — dialegomai — тоже в среднем, взаимном залоге, которого нет по-латыни. Потому и оно выродилось в схоластику и догматизм, и истинно творческое философствование пошло в новое время, когда отважились мыслить на родных языках (Декарт, Кант). Латинский язык — физичен, социален, кесарев, юридичен, но не метафизичен. И когда был учинен перевод на него эллинской мысли, Аристотель и Платон в латинской упаковке были выхолощены: оскоплен Эрос вольного умозрения, и дискредитирована метафизика и философия. Потому в частности и стала наука нового времени (Галилей, Ньютон) строить себя в отталкивании от философии, что она имела дело с философией умерщвленной, с «Софией» без «фило», без духовного Эроса и его свободы, но запакованной в юридически-терминологические тюрьмы понятий (ибо определение — тюрьма понятия. И Гегель выпустил его на свободу, объяснив, что понятие о явлении — это вся жизнь явления в его целостности, а не прокрустово ложе определения).

Преодоление в эллинстве субъектно-объектного рассечения, дивизия бытия (или неразвитость этого рассечения? не столь важность там? Нет: там оно и есть, но и умерено, действует на ограниченном уровне, снято и преодолено — не так, как эти силы выпущены на свободу в Риме и латинстве и жестко рассекли весь мир и предметы на волков и овец) и в частом употреблении оборотов с инфинитивом сказывается: ассива1луит (вот, кстати: «винительный» — обвиняюще юридический падеж, пришпиливающий существование к скамье подсудимых, присуждающий быть объектом) и потта^уит сит шйпШуо. В неопределенной форме глагола погашены лица, они нелицеприятны и не избирательны. Эти формы развиты и в латинском языке, но там четче и резче роли лиц и предметов, не определенные в глаголе, выражаются местоимениями и падежами существительных.

Высока'я в эллинстве гносеологическая роль пафоса, страдания-претерпевания, как пути познания, явилась живой почвой, где могла ,родиться трагедия, с ее страданием героев (т. е. Эдип есть и герой, активен, и он же — страдательное лицо и вещь в руках судьбы, т. е. опять происходит погашение, снятие различий субъект-объект: всяк — кузнец своего счастья или предопределен? Кстати, латино-романская мысль так и билась века в тисках антиномии: предопределение или свобода воли — не в силах снять ее, что с трудом, но удалось в германстве, с их тождеством и диалектикой субъекта — объекта на сцене и с состраданием (катарсисом) зрителей — тоже взаимностью и симпатией. Эго был общий душевный опыт — переживание, психейное причащение к Логосу Космоса в Целом, а не эксперимент, где на погибель (ехрепге) кладется вещь-кролик, а я холодно и пристально наблюдаю, в отрешении от всяких там эмоций, как того требует наука и ее метод, антиметафизи- ческий, партикулярный.

10.06.72.

Но если так все дискретно в жидкости и вообще в мире все в частицах неделимых, как это получается, что воздух может соединяться с пластиной твердого тела над водой, а смоченная пластина уж разводится с воздухом и вступает в брак с водой и так мучительно от нее отторгается, будучи вновь поднята в воздух, что за собой кусок мяса, воды — супруги, кусок жизни из жидкости тянет? Тут явно то, что эллины (Эмпедокл) назвали бы Эросом разнородного, которое притягивает (как положительное и отрицательное), а однородное, выходит, естественно отталкивается. А как же тогда однородные массы: воды в океане, воздуха? Иль тут частицы247 не добровольно, а при-гианы друг ко другу давлением инородных (земли, пустоты, если можно говорить о давлении пустоты?). На границах же разнорбдиых сред происходят энергетические синтезы, реакции, союзы248.

И пластинка, которую исследует Галилей, как раз меж двух сред: днищем и тоненьким слоем, она уже вошла в воду и до некоторой ватерлинии уже смочилась — оскоромилась и вошла с ней в договор и общий язык и действие, так что смоченностыо своей она уже принадлежит воде, податлива ей и тянется ею и к ней. Верхняя же часть пластинки и от йатерлинии погружения объемлется воздухом -- и не только объем- лется, но и находится в связи и зацеплении с ним, так что недаром приводили Галилею образ магнита, в чьей роли, выходит, выступает воздух. И тут Галилей не вдается в разбор механизма этой связи (хотя не может быть, чтоб он не чувствовал здесь проблемы), но не выяснив ее de jure, пользуется ею de facto в борении с водоиоклошшками — перипатетиками. И он гГрибегает к еще одному действительно поразительному опыту, который своей сокрушительной реальностью и очевидностью как бы отводит глаза и мысль от вопроса о причине этого явления: опыт играет тут роль причино-отвода,как это у фокусников, которые, играя на удивление и поражение, на чудо, парализуют рефлектирующие вопрошания разума.

И масса опытов и остроумных демонстраций в трактате Галилея, действительно, справляется с отрицательной ролью: разрушения тезисов водо- и фигуро поклонников, но не обосновывает некоей положительной причины: хорошо смотрит вниз, но вверх головы не задирает.

Галилей убедительно доказывает, что пластина из вещества, более тяжелого, чем вода, не тонет не потому, чтобы вода противилась разделению и не из-за широкой и плоской формы, но потому, что при осторожном накладывании ее на поверхность жидкости, так чтобы ее не замочить сверху, по ее краям образуются водяные валики — борта, воздух меж которыми как бы входит в сей сосуд и зацепляет днище — верхнюю поверхность пластины, так что образуется новое вещество — существо — кентавр: земля-воздух, удельный вес которого меньше воды, и потому эта химера не тонет.

Но почему, как возможен этот союз земли и воздуха и почему он до известных пределов оказывается сильнее союза земли и воды, который, при смоченности пластины снизу, тоже уже действует,— этого Галилей не рассматривает.

На этот-то случай он пользуется Аристотелевским требованием: приводить объяснение к непосредственным причинам, а не к более отдаленным. И действительно: подвел к тому, что связь тела с воздухом объясняет его непогружение и остановил на этом пытливость...

А опыт Галилея насчет воздуха — «магнита» таков: «Для этого опыта я взял восковой шарик с чистой и гладкой поверхностью и сделал его путем прибавления свинца настолько тяжелым, чтобы он очень медленно опускался на дно; осторожно положенный в воду, он погружается почти весь, оставляя видной только верхушку, которая, пока соприкасается с воздухом, поддерживает шарик наверху, но если отнять этот воздух, смочив шарик, то последний опускается на дно и там остается» (образуется как бы воздушная шапочка (сареііа) на макушке шарика, и этот воздушный султан поддерживает его. Эта незамеченная макушка— как тонзура у католических священников: выбрита пустота на голове, как посадочная площадка для мировой, сияющей пустоты Абсолюта: тонзура как ее благословляющая ладонь, почивает на человеке, как фокусник держит ладонью макушку и так направляет.— Г. Г.). «Постараемся теперь той же силой воздуха, которая поддерживала шарик, привести его обратно наверх и там задержать (вот как автоматизм раз проделанного отождествления движения вниз с движением вверх, направляет уже ходы мысли самого Галилея.— Г. Г.). Для этого опустим в воду отверстием вниз опрокинутый стакан, который захватит с собою заключающийся в нем воздух; направляя его сперва к шарику и опуская до тех пор, пока не заметим через прозрачное стекло, что содержащийся в стакане воздух достиг верхушки шарика (опять верхушка-голова, и вот ее достигает, чрез ангела-стакан, благословляющая рука неба.— Г. Г.), медленно вынем затем стакан; при этом мы увидим, что и шарик поднимается и остановится наверху (как сомнамбула поднимается, как во сне влекомый.— Г. Г.), если отделим стакан от воды так осторожно, чтобы она не взволновалась. Следовательно, между воздухом и другими телами существует известная связь, которая держит их в некотором соединении, так что они отделяются друг от друга только с некоторым усилием».

Вот как осторожен становится Галилей, когда дело касается до качеств и причин по существу, а не по отношению. Он довольствуется констатацией просто связи (а связь не причина, а отношение одного к другому: что оно есть, а не что оно есть), указанием на нее, и переходит к количественным измерениям, через них исследуя меры отношений: твердого тела, связанного с воздухом, к твердому телу, связанному с водой, или просто к воде; но сами связи, вопрос об их качественном характере и составе, оставляет открытым (как «черный ящик» современных исследователей), ничего здесь не утверждая.

Так он и объясняет, узнает многое,—не зная существа дела, но свободно играя с его проявлениями. «Подобное же явление наблюдается и с водою: если погрузим в нее какое-нибудь тело так, чтобы оно омылось кругом водою, то, вынимая его осторожно обратно, увидим, как вода последует за ним («...как тень иль верная жена».— Г. Г.) и поднимется заметно над своей поверхностью, прежде чем отделится от тела. Точно так же и твердые тела, имеющие совершенно одинаковую поверхность... крепко соединяются...» (74 — 75).

Тут мысль распространяет свою констатацию связи и на жидкое и на твердое состояние, идет чрез наблюдение — созерцание (а не опыт) = и аналогию, т. е. он пошел «эллинским» путем, зашагал, как только понадобилось нечто высказать о качестве и существе дела, вещи самой по себе (а не изнасилованной в опыте, как барка — щепка — объект бросаемый249). И осторожно его положение тут: в форме вопрошения, а не утверждения: «И кто знает, не это ли теснейшее соприкосновение является достаточной причиной цельности и сплошности частей тел в природе? (75) (dell’unione e continuita delle parti del corpo naturale) (P. 471) «частей природного тела»).

Но почему так убоялся Галилей обвинения в том, что он будто бы приписывает воздуху свойство магнита — virtu di calamita (P. 470)? Ведь в германских странах магнит — сколь притягательная проблема и явление! У англосакса Гильберта в 1600 г. трактат о магните, позднее — электромагнетизм: Фарадей, Максвелл, а в германском и французском романтизме магнетизм как психо-онтологическое, мистическое явление — как притягивал умы в начале XIX в.!

В чем тут может быть дело (психейное, подсознательное)? Ведь магнит есть сдвиг в бок, есть антитяжесть, нарушение строго вертикальной, зенитно-надирной ориентации космоса опускания (-Италии), и он чреват хаосом и, главное, непрерывностью, маревом (ведь магнитные явления — волновые, а не корпускулярные, и это пред чувствовалось еще, когда этого и не знали), есть всесвязь, он противоположен Абсолютной пустоте и свободе от-носиться атомам-индивидам...

И недаром в Англии, где у Гильберта исследования о магните,— у Ньютона понятие не тяжести и веса (вертикаль вниз), но всемирного тяготения, которое отовсюду и повсюду и не связано с единым вектором — скалой вертикальной.

Да и язык итальянский многое выдает: «calamita» — магнит— почти омоним с «calamit?»— бедствие, так что важно их соседство в Психо-Логосе: не могла не волновать и не задевать близость одного к другому, да и случайно ли здесь она образовалась, случайно ли такое? Магнит — действительно нарушение стройности мироздания, возмущение и бучи в нем («магнитные бури» недаром есть такое явление).

12.06.72.

<< | >>
Источник: Гачев Г. Д.. Наука и национальная культура (гуманитарный коммента рий к естествознанию).— Ростов-на-Дону. Издательство Ростовского университета. 320 с.. 1993

Еще по теме Галилей и итальянская картина мира:

  1. Мировоззренческие и методологические следствия новой системы мира (Бруно, Кеплер, Галилей)
  2. 8.3 Культурная картина мира
  3. Научная картина мира
  4. Картины мира
  5. 10.4. Картины мира Нового времени
  6. Картина мира древних людей.
  7. РоОерт Редфильд о «картине мира»
  8. Понятие картины мира
  9. Предыстория исследования «картины мира»
  10. Возможности и границы вероятностной картины мира
  11. § 5. Как выглядит мистическая картина мира?
  12. § 2. Картина мира как сплав естественнонаучного и философского воззрения на мир
  13. «Картина мира», self и личностные когницнн
  14. § 6. Как выглядит метафизическая картина мира?
  15. 4. Электромагнитная картина мира
  16. 5.4. Средневековые картины мира, системы ценностей, идеалы человека
  17. 8.1.2. Влияние стратегий на геополитические картины мира XX в.
  18. § 5. Разработка современной естественнонаучной картины мира
  19. § 7. Как выглядит диалектическая картина мира?