<<
>>

ТЕОРИЯ ЗАИМСТВОВАНИЯ ТАРДА * і -

Не знаю, представляют ли себе с достаточною ясностью в Париже, какою популярностью пользуется в России и в Америке один из наших коллег, Тард, а с ним вместе и самый психологический метод в социологии.
Русский родом, я читал несколько месяцев лекции в Америке и могу поручиться, что ни один из современных французских социологов не пользуется там такою известностью, как знаменитый автор «Законов подражания» («Les lois de l’imitation») и «Социальной логики» («Logique sociale»). Еще задолго до моего переселения во Францию — тому назад лет пятнадцать — русские критики моей работы «Современный обычай и древний закон» обратили мое внимание на взгляды, высказываемые Тардом. Эти критики утверждали — совершенно, впрочем, неосновательно,— что Тард — систематический противник сравнительного метода в области права. Единственную причину сходства обычаев и законов у народов различного происхождения, часто значительно удаленных друг от друга пространством и временем, он видит, по их словам, лишь в том, что они подражали одному и тому же образцу. Читая труды Тарда, я с удовольствием убедилсм, что совсем не такова была мысль нашего знаменитого коллеги. Он и не думает отрицать частых аналогий в учреждениях и нравах разных народов и объясняет их совершенно так же, как делал это за несколько столетий до него знаменитый секретарь флорентийской республики, великий Макиавелли. В самом деле, разве Макиавелли не говорил, что люди всюду и во все времена — люди, что они обладают одинаковыми физическими потребностями и одинаковыми духовными склонно- стями. Раз признав это положение, можно думать, что люди будут походить друг на друга и своим образом жизни, и своим поведением396. Тард в «Законах подражания» говорит то же, замечая: эти аналогии всего вероятнее указывают на основное единство человеческой природы, на тожество органических потребностей, удовлетворение которых является целью всякой социальной эволюции, на тожество чувств и умственного склада397. Но в то время, как автор II principe видит в неизменности человеческой природы помеху всякому иному прогрессу, кроме материального, Тард вполне признает возможность улучшения человеческих отношений. Он объясняет и характер этого улучшения, говоря, что социальная эволюция совершается, благодаря постоянному наслоению открытий и тех подражаний, которым эти открытия служат исходною точкой.

Я думаю, однако, что, излагая эту теорию со всеми вытекающими из нее заключениями, Тард высказывает иногда отдельные мысли и употребляет выражения, которые оставляют в голове читателя некоторые сомнения. Об этих-то сомнениях я и позволю себе побеседовать с вами в этом коротком докладе.

Тард, по моему мнению, напрасно настаивает на том положении, что религия, правительство, человеческая речь, обычаи и т.д. имели отправным пунктом одну какую-нибудь семью. В своей «Социальной логике» он называет даже эту семью провиденциальной (стр. 88-90), так как все остальные семьи, по его мнению, только пошли по ее стопам, подражая этому единственному образцу. Я не могу согласиться с подобной доктриной не только потому, что не допускаю самого существования первобытной патриархальной семьи. Будь это даже иначе, мне все-таки трудно было бы представить себе, каким образом религии, языки и обычаи, как общие целой области, так и местные, могли быть вызваны к жизни подражанием единому образцу.

Я отлично знаю, что домашняя религия существовала и у римлян, и у греков, и у индусов, персов, славян, германцев; я сам показал, что она существует и в наши дни у осетин и у многих других народностей Кавказа. С другой стороны, все знают, что у китайцев существует культ домашнего очага и что маниту краснокожих и специально могикан вовсе не дух, правящий судьбами человечества, как это полагал, например, романист Купер, но обожествленный предок.

Но рядом с этими религиями и у тех же самых народов, которые исповедовали или еще исповедуют их, наблюдается существование и областных божеств, более или менее национальных. Я отказываюсь от мысли не видеть в религии древних персов ничего, кроме фравашей, а в религии древних индусов — одних питри. Агни, или бог огня, и Варуна — бог небесного свода, наконец, Ашвины — божества солнца и луны — мне кажутся такого же древнего происхождения. Никто также не в силах доказать, что Перун, бог грома у русских славян,— был позднейшего происхождения, чем домовой, домашний дух, и даже чем Роженицы,— общие матери, почитаемые нашими предками, как сообщает автор «Слова некоего Христолюбца». Впрочем, все эти вопросы о времени происхождения того или другого верования или обычая наталкиваются на непреодолимые трудности, благодаря позднему появлению письменных памятников у народов исторических. Поэтому было бы гораздо целесообразнее, на мой взгляд, при решении подобных проблем сосредоточить все внимание на показаниях современников о духовном быте таких отсталых народов, как австралийские негритосы, например. В этом отношении мы имеем свидетелей, заслуживающих полнейшего доверия, я разумею, в частности, недавнее сочинение Спенсера и Гиллена. Оба они жили многие месяцы в среде австралийцев и научились местному или, вернее, местным языкам и наречиям. И вот что эти ученые говорят о коллективной психологии аборигенов центральной Австралии. У них нет и помину о домашней религии по той простой причине, что у них не существует и вполне установленной семьи. Индивиды, принадлежащие к одному и тому же племени, распределяются у них между различными группами, которых бывает минимум две. Браки заключаются у туземцев только между членами разных групп. Всякие супружеские отношения в недрах одной и той же группы запрещены. Это не мешает различным группам племени говорить на одном языке, или, вернее, наречии398. Группы одного и того же племени чтут различных тотемов399. Эти тотемы носят скорее топографический, чем семейный, характер, т. е. относятся к месту, занимаемому данной группой. Каждая группа имеет собственного вождя, известного под именем Алатунжа400. Он исполняет известные религиозные обряды и председательствует на известных религиозных церемониях, имеющих целью увеличить число растений или животных, которые служат тотемами для данной группы401. Наряду с этим местным, а не семейным характером языка, религии и правительства, обычай тоже далеко не составляет особенности той или другой семьи, а распространяется на всю область, занимаемую племенем. Эти местные обычаи к тому же время от времени обогащаются удачными нововведениями, придумываемыми тем или другим членом племени по случаю собраний, которые часто повторяются у них и носят ритуальный характер402.

Я далек от мысли дать вам хотя бы слабое представление как о социальной, так и о религиозной организации негритосов, с такою точностью и такими подробностями описанной Гилленом и Спенсером. Но и то немногое, что я о ней сказал, достаточно, чтобы установить то положение, что тотемы, как божества, тесно связаны с известными определенными местностями, а не с теми или другими семьями и что местный характер обычаев и наречий, наконец, самое существование у туземцев местных, а не семейных обрядов — все это вместе заставляет нас предполагать, что отправная точка человеческой эволюции была не та, какую указывает Тард. Обожествление реки, пустыни, горы,— обожествление, к которому сводится культ Озириса или Тифона, у египтян произошло, на мой взгляд, непосредственно из этого местного характера наиболее древних культов. Фетишы или тотемы, связанные с известными, определенными местами, лучше объясняют нам происхождение областных религий, чем гипотеза о примитивном веровании, не переходящем за пределы семейного очага. Поклонение растениям и животным, как полезным, так и вредным, происходит прямым путем из этого местного тотемизма. Культ обожествленных предков мог появиться только с того момента, когда возникли различные семейные очаги. Эти очаги могли быть материнскими или отцовскими, т. е. построенными на культе общей матери, прародительницы общего прадеда.

Не настаивая более на этом пункте, я, на мой взгляд, представил некоторые основания, позволяющие утверждать, что семья, особенно единая и провиденциальная, могла и не «быть отправным пунктом всякой власти, всякой религии, всякого языка и всякого обычая».

Но этим еще не исчерпываются мои разногласия с нашим коллегой, которого я готов признать одним из самых ярких представителей современной социологии, понимаемой в смысле психологии коллективной. Я не могу так же признать и все установляемые им законы подражания.

Один из этих законов состоит, по мнению Тарда, в признании того факта, что люди начинают подражать не внешней, а внутренней стороне того или другого открытия. Подобное обобщение чисто эмпирического характера, по моему мнению, есть только одна из сторон того закона Огюста Конта, по которому накопление научных знаний влечет за собой соответственное изменение в развитии индустрии, искусств и политической организации. Но будучи эмпирическим обобщением, формула Тарда может быть признана законом лишь при том условии, если все известные нам исторические факты подтверждают ее. Но в действительности, по моему мнению, дело обстоит совсем не так. В Англии, например, Генрих VIII начинает с того, что устраняет не догматы католицизма, а его иерархическую организацию: он распускает конгрегации, экспроприирует их имущества, присваивает себе папскую власть. Все это, по моему мнению, мало согласуется с законом, по которому всякое подражание идет от внутреннего к внешнему. То же самое повторилось и с Петром Великим, царем-реформатором, который, желая сделать из своих подданных европейцев, начал с того, что сбрил им бороды и заставил их жен и дочерей танцевать на «ассамблеях». Так называемое подражание континентальными государствами английской конституции было тоже скорее подражанием внешним, формальным. В самом деле, трудно допустить, чтобы система самоуправления общества, к чему в конце концов сводится представительный парламентарный порядок, могла мирно уживаться с централизацией, бюрократией и той государственной опекой над коммунами, которые до установления третьей республики господствовали во Франции.

Другой пункт, в котором я не могу согласиться с мнением Тарда, следующий. Он возводит на степень закона то наблюдение, что всякое подражание сначала является в виде обычая, потом переходит в моду и кончает тем, что снова становится обычаем. В одном из своих критических исследований, посвященном, если не ошибаюсь, разбору книги Гиддингса, наш французский собрат тонко отметил тенденцию некоторых умов представлять себе всякую эволюцию проходящей через три различные стадии. Как и Гегель — этот, можно сказать, классический пример ума, который чувствует себя хорошо только в границах тезы, антитезы и синтеза,— Тард тоже не освободился от тенденции сводить всякую эволюцию к трем моментам. Но чтобы доказать, что обычай неизбежно уступает место моде, а мода в свою очередь переходит в обычай, автор «Законов подражания» пускается в исторические соображения, которые кажутся мне сомнительными. Я совсем не понимаю причины, по которой можно указывать на распространение феодальной системы или на принятие германцами римского права, как права национального, или на успехи представительного образа правления, как на доказательства того, что всякое подражание неизбежно идет медленно вначале, затем быстро распространяется и снова замирает. Дело в том, что я в общем представляю себе все эти явления иначе, чем делает это Тард.

Я склонен думать, например, что феодализм или по крайней мере его зачатки существовали в Англии до ее завоевания Вильгельмом и до введения континентальной норманской системы, и в этом со мной согласились бы многие английские писатели, начиная с Пальгрэва и кончая Стебсом. Я допускаю также, что феодализация земель в Восточной империи произошла независимо от влияния Западной Европы. То же самое было и в России, где поместья имели характер западно-европейских бенефиций. Как и бенефиции, они отличались вначале от наследственных имений, вотчин — аллодов.

Я старался когда-то показать, что индусские iktaa превратились постепенно в Империи Великого Могола из бенефиций в лены, или наследственные поместья. Мне случалось также слышать от Масперо, что феодализм не остался чужд и Египту эпохи фараонов.

Но все эти видоизменения произошли совершенно непосредственно, т.е. помимо всякого прямого подражания одного народа другому. Исходным их пунктом был тот факт, что в обществах, где обмен далеко не составляет общего правила, где довольствуются потреблением собственных продуктов, всякая государственная служба может быть вознаграждаема лишь уступкой известных доходов, собираемых либо с управляемых, либо с земледельцев. Служилый человек живет поэтому или «кормлением», т.е. с доходов своей должности, или с доходов, получаемых с данной ему во владение земли. Так было с англосаксонскими танами, меровингскими ан- трустионами, служилыми людьми древней Московии, индусскими талукдарами и земиндарами и т.д. Прибавьте к этому потребность в покровительстве богатых и сильных,— потребность, которая чувствовалась с величайшею интенсивностью в разнородном, разделенном на бесконечное число крошечных мирков феодальном обществе, и вы поймете причины, заставлявшие как мелких собственников, так и общинников превращаться из людей свободных, какими они были на первых порах, в простых «держателей», владеющих своими землями лишь в качестве наследственных арендаторов.

При такой точке зрения, на феодализм нельзя смотреть как на моду, быстро распространявшуюся из одной страны в другую, благодаря человеческой склонности к подражанию. При предлагаемом мною толковании будет понятна и остановка, наступившая в известный момент в его развитии. Она произошла не потому, что мода сменилась снова обычаем, а потому, что меновое хозяйство явилось на смену хозяйству натуральному С развитием обмена накопление движимой собственности, в частности денег, дает возможность главам государства вознаграждать всякую службу, как военную, так и гражданскую, не одними только землями и земельным доходом. Регулярная армия и бюрократия, оплачиваемые государством в форме жалованья, являются поэтому на смену феодальному народному ополчению и вотчинной полиции и суду, органы которых получали вознаграждение за свою службу в виде приношений от тяжущихся.

Было бы слишком долго доказывать, что в распространении римского права в эпоху возрождения, так же как и представительного режима с концаХУІІІ столетия, нужно видеть скорее приспособление, чем подражание. Европа в XVI веке только что вступила в тот период своего экономического развития, который известен под именем капиталистического или менового хозяйства. Такой порядок предполагает свободу договоров, а ни одна юридическая система не отвечает этому требованию лучше, чем римское право. И потому-то Дигесты403, открытые за целые века раньше, становятся общим правом в Германии с XVI столетия. Но при применении этого чужеземного законодательства все-таки были удержаны многие положения местного обычного права, касающиеся преимущественно земельных порядков. Если бы это было не так, новому гражданскому своду в Германии не пришлось бы так много заниматься трудным вопросом о сохранении остатков обычного права в системе, последние корни которой восходят к Юстиниану.

Что же касается так называемого подражания английской конституции, то, копируя ее, континентальные государства на самом деле только возвращались к своим старым исконным принципам — соучастию народа и его представителей в составлении законов и бюджета, так же хорошо известным с давних пор и Франции, и Германии, и Испании, и Италии, как и Англии. Не только в Средние века, но далее в XVI столетии мы видим участие в осуществлении суверенитета не одного короля, но и штатов,— генеральных и провинциальных,— а также верховных судов. Теория Монтескье о необходимости разделения властей была не столько выражением английской парламентской практики, сколько возвращением к той «готической монархии», которая когда-то, по его мнению, царила у всех народов Западной Европы.

Из всех только что сделанных замечаний следует, что больше всего мы расходимся с Тардом в одном пункте: следует ли признать, что развитие обществ сводится к постоянному заимствованию народами друг у друга или к тому роду второстепенного творчества, каким является приспособление. Единственная область, где народы действительно сплошь подражают друг другу,— это область науки и техники; во всем остальном они, худо ли, хорошо, только приспособляют свои собственные учреждения к новым требованиям, которые по временам, если не постоянно, возникают в их собственной среде. Они приспособляют их, видоизменяя. Эти изменения часто вызываются иностранными образцами, но они только в том случае пускают в стране корни, когда не противоречат прямо всему тому наследию прошлого, которое слагается из верований, нравов, обычаев и учреждений известного народа. Благодаря такому противоречию нового старому, закон о майорате, введенный в России Петром Великим, остался мертвой буквой. По той же причине не привилась и попытка Екатерины ввести в наших городах ремесленные цехи. Я думаю, что корни французской централизации и бюрократизма гнездятся в той постепенной перемене народной психологии французов, начало которой было положено созданием «великих бальяжей» (своего рода губернаторств) при Филиппе-Августе и с учреждения постоянной армии при Карле VII, не говоря уже о позднейшем установлении интендантов при Людовике XIII и Ришелье. Не то ли же самое можно сказать и о той удивительной амальгаме бюрократического абсолютизма и представительного образа правления, пример которой дает государственный строй Пруссии? Во всяком случае трудно объяснить политическую организацию республиканской Франции и федеральной Германской империи простым подражанием одному английскому образцу. И в том и в другом случае мы одинаково имеем перед собой пример приспособления, т.е. самостоятельного развития, и того второстепенного творчества, которое только вдохновляется иностранными образцами, часто далее не схватывая вполне их действительного характера.

В своем более позднем труде «L’opposition universelle» Тард сам видит во всяком изобретении своего рода приспособления. Изобретение, говорит он, это социальное название приспособления (с. 428). На этот раз я совершенно с ним согласен. Бесспорно, что всякое открытие есть только видоизменение, результат счастливого сочетания в могучем уме никогда дотоле не сходившихся между собою мыслей; от их сближения и получается новая искра истины. Но чтобы эти новые завоевания человеческой мысли могли быть применены к жизни, надо чтобы общественная среда благоприятствовала им или, выражаясь языком Тарда, чтобы они соответствовали верованиям и желаниям тех, которые ими воспользуются. Этим и объясняется, почему некоторые открытия целыми веками оставались на степени простых проектов. Машины были известны и раньше второй половины XVIII века; технические изобретения, ставившие себе целью сокращение человеческого труда в индустрии, появлялись еще в античном мире и в Средние века, но экономический строй, если не совсем чуждый обмену, то прибегавший к нему лишь в исключительных случаях, не видел никакого преимущества в бесконечном увеличении количества продуктов, сбыт которых был или затруднителен, или просто невозможен. Натуральное хозяйство, т. е. хозяйство, которое производит для непосредственного потребления, прекрасно уживается с дешево стоящей, но зато и очень мало производительной работой невольников и крепостных. Оно вовсе не стремится заменить ее введением дорого стоящих машин. В этом и заключается коренная причина тому, что так называемая промышленная революция произошла только с появлением менового хозяйства и упрочением капитализма, т. е. в конце XVIII и в первой половине только что истекшего столетия.

Было бы ошибкой думать, что другое, не менее важное открытие,— открытие достоинства человеческой личности и, следовательно, ее свободы, несовместимой с рабством и крепостничеством, восходит только к XVIII столетию или даже к XVI — к эпохе Возрождения. Некоторые греческие софисты, как, например, Алкидам из Элей, провозгласили этот принцип, по свидетельству Аристотеля, гораздо раньше Иисуса Христа или Эпиктета и за тысячу лет до начала освободительного движения, если не единичного, то массового. Надо было, чтобы экономическое развитие современных обществ привело к капитализму для того, чтобы вслед за рабством исчезло окончательно и крепостничество.

Возьмем другой пример. Компас был, по-видимому, известен еще древним китайцам и без всякого сомнения морякам южной Италии, и однако же великие морские путешествия, которые он делал возможными, стали совершаться только тогда, когда европейские народы почувствовали, что им тесно, и стали искать для себя других небес, другой природы, т. е. в эпоху мучительного зарождения капитализма.

Как объяснить себе также причину, почему открытие в Амальфи текста Пандектов, восходящее к первым крестовым походам, принесло свои плоды только веками позже, когда меновое хозяйство потребовало введения юридической системы, благоприятствующей свободе договоров, что, как известно, произошло в окончательной форме лишь в XVI столетии.

Если всякое открытие приобретает свое социальное значение только тогда, когда оно соответствует верованиям и желаниям тех, кто им пользуется, и если, с другой стороны, всякое подражание предполагает приспособление индивидуального открытия к тем же самым верованиям и желаниям, то из этого следует, что в основании всякой социальной эволюции мы находим изменение коллективной психологии. Этого достаточно, чтобы признать, что основы социологии не могут лежать вне психологии. Великая заслуга Тарда в том и состоит, что он, вслед за другими двумя-тремя великими социологами — Контом, Спенсером, Лестер Уордом, понял эту истину. Мы должны отдать ему справедливость еще и в том, что он лучше, чем кто-либо из наших современников, уяснил себе, что индивидуальная психология не может служить основой науке, которая ставит себе целью изучение жизни обществ, т. е. коллективностей. Таким образом Тард один из первых заговорил о необходимости создать совершенно новую психологию, ту, которую немцы с Лазарусом и Штейнталем во главе назвали Volker — psychologie (психологией народов). Я предпочитаю, впрочем, термин «коллективная психология», потому что им можно пользоваться далее в тех случаях, когда дело идет об изучении верований и желаний групп более широких или более узких, чем нация, как, например, рода, коммуны, цеха, касты сословия, класса — с одной стороны, расы или союза народов — с другой.

Мне остается только сказать, каким образом такая наука могла бы возникнуть. Я держусь того мнения, что единственное средство познать духовное состояние народа состоит в изучении всей совокупности его верований, учреждений, частного обихода, привычек и обычаев. Тот, кто стремится раскрыть нам психологию той или другой нации, не должен ничем пренебрегать — ни народными сказками, ни былинами, ни пословицами, ни поговорками, ни юридическими формулами, ни законами как писаными, так и неписаными. Таким образом folklore, понятый в самом широком смысле слова, призван оказать великую услугу науке об обществе и его психических проявлениях. История занимает в этом отношении уже второстепенное место, объясняя нам настоящее при помощи прошедшего, дух народа — наследием, полученным им от предков.

Данные, добытые из этих двух источников, дадут нам возможность составить себе представления более общего характера; а из синтеза этих представлений получится правдивая картина всей совокупности идей и чувств, сокрытых в народной душе,— термин неопределенный и не совсем подходящий, но без которого я не могу обойтись в данную минуту.

Этим-то длинным путем, а не прямым анализом, хотя бы и очень остроумным, чувств и душевных движений посетителей того или иного салона или клуба, и будут положены прочные основания коллективной психологии. Говоря это, я еще раз расхожусь с Тардом, который, на мой взгляд, не дает себе достаточно ясного отчета в том, какую роль играет личность в образовании общественного мнения. Это влияние, по-видимому, значительно нейтрализируется при выработке той массы предрассудков, обрядов, обычаев и т.д., из которых слагается народный folkore. Поэтому-то изучение фолклора и кажется мне наиболее верным путем для выяснения того, что именно из индивидуальных открытий и изобретений делается общим достоянием.

Новое социологическое общество в Лондоне возникло с прошлого года. Некоторые члены его читают лекции в школе общественных наук при лондонском университете; в стенах того же университета устроено было несколько собраний, на которых прочитаны были доклады, вызвавшие оживленные прения. Не все доклады исходили от англичан. Темою одного из них послужила статья, напечатанная Дюркгеймом, известным французским социологом, в «Revue Philosophique». Она вызвала много разномыслия в прошлом году между французскими обществоведами и встретила энергичный отпор в двух них: в проф. Эспинасе и в покойным Тарде. В сокращенном виде лондонское социологическое общество распространило ее между английскими и иностранными философами и обществоведами, прося их прислать свои письменные замечания на нее. В числе других такой запрос получен был и мною. Наши ответы присоединены были к тексту прочитанных докладов и произнесенных речей. Мало этого: печать, занявшаяся обсуждением многих вопросов, поднятых на заседаниях социологического общества, также призвана была содействовать успеху первого сборника работ английского социологического общества404; важнейшие критики, появившиеся в периодических изданиях, были воспроизведены в сборнике, обогащая, таким образом, социологическую литературу интересными и, как мы сейчас покажем, крайне разноречивыми точками зрения. Интерес 1-го тома трудов социологического общества лежит, однако, не столько в попытках дать возможно полное выражение современ ному разномыслию по вопросу о том, что такое социология и каково ее отношение к конкретным наукам об обществе, сколько в двух отделах с новыми названиями «eugenies» и «civics», из которых один лежит на границе биологии и социологии, а другой является чем-то вроде социальной экономии. Каждый из этих отделов поручен был лицам с именем и продолжительной научной и педагогической деятельностью. В первом мы встречаемся с Францисом Гальтоном, деятельность которого так тесно связана с судьбами дарвинизма, что и в среде оспаривающих его выводы критиков мы не могли встретить ничего, кроме восторженного отношения к его прежним научным заслугам. Что касается до Гедцеса, то это — старый знакомый для всех, имеющих дело с преподаванием в свободных высших школах. Ему принадлежит блестящая мысль поднять ренту в захудалом квартале Эдинбурга с помощью такого чрезвычайного средства, как создание в центре его свободного университета. Проекту посчастливилось на первых порах, и домовладельцы охотно поставили в распоряжение Гедцеса свои незанятые помещения. Университет действовал успешно, особенно в летние месяцы, привлекая отовсюду специалистов и устраивая согласованные между собою специальные курсы. Затем преподавание временно было прервано, так как Геддес перенес свою педагогическую деятельность в Париж, по случаю открытия в нем всемирной выставки. При его ближайшем участии и, можно сказать, по его инициативе, возникла международная школа, русским отделением которой мне пришлось заведывать, с Мечниковым и Де Роберти. В настоящее время Геддес перенес свою деятельность в школу общественных наук в Лондоне, и перед лондонским университетом, при почетном председательстве известного генерала армии спасения Чарльза Бутса, прочитан был им доклад, всестороннее обсуждение которого сделало возможным отвести целый отдел сборника так называемым civics, т. е., повторяю, подобно социальной экономии.

Желая познакомить русских читателей с тем, что действительно есть нового в этом первом томе изданий лондонского социологического общества, я остановлюсь, прежде всего, на той картине, какую оно дает современному состоянию европейской мысли по вопросу о социологии, ее задачах и отношении к конкретным наукам об обществе. Во-вторых, я познакомлю читателя с той постановкой, какая дана была в равной степени Гальтоном и его критиками вопросу о возможности применить, не столько статистический метод, сколько метод частной анкеты, к такому еще мало затронутому предмету, как анализ условий, содействующих зарождению способных и выдающихся людей. Наконец, в-третьих, я считаю полезным бросить беглый взгляд и на то понимание задач конкретной, или, точнее, прикладной, социологии, какое мы находим в докладе Геддеса и вызванной им полемике.

Тон всем работам по вопросу о том, что такое социология, каковы ее ближайшие задачи и отношения к другим общественным наукам, дан был не столько докладом молодого английского социолога Барнфильда о происхождении самого термина «социология» и связываемого с ним смысла, сколько уже названной мною статьею проф. Дюркгейма. Ближайший смысл ее тот, что социология должна разорвать с созданной Кантом традицией какой-то новой философии истории и сделаться достоянием специалистов — обществоведов, орудующих индукцией в большей степени, чем дедукцией. Эта мысль, которая некоторым французам, как, например Леви-Брюлю, показалась своего рода откровением, встретила в Англии довольно дружную критику. Критика вызвала, в свою очередь, контркритику, в которой приняли участие и итальянские, и французские, и немецкие, и русские исследователи. Если я позволю себе привести некоторые из высказанных взглядов, то не с целью их примирения, а чтобы показать, как глубоко расходятся еще мнения выдающихся европейских ученых и мыслителей по вопросу о том, насколько так называемые нравственные науки могут рассчитывать в близком будущем на роль точных описательных наук, вроде биологии. Вот что говорит, например, председатель собрания проф. Бозанке, очевидно не давший себе точного отчета в том, к чему сводится предлагаемая Дюркгеймом реформа социологии. Бозанке настаивает на том, что классификация с точки зрения логики не может быть признана первичною формою мышления, что она возможна только после предварительного ответа конкретными науками, каждой в пределах ее специальности, на отдельные вопросы обществоведения, почему социология, как сводящая будто бы свою роль к такой классификации добытого другими науками знания, и должна будет возникнуть только в отдаленном будущем. Другой специалист, на этот раз не философ, а экономист, Никольсон, считал возможным утверждать, что социология в наше время может быть только преждевременным и априорным обобщением результатов, достигнутых специальными науками об обществе. Он не отрицал того, что и экономисту приходится, хотя бы при решении вопроса о собственности, иметь дело и с фольклором, и с археологией, и с этнологией, которую он смешивает с антропологией; но в этой невозможности такой даже наиболее выработанной конкретной общественной дисциплине, как экономика, обойтись без помощи других социальных наук Никольсон не видел основания стремиться к созданию отвлеченной науки об обществе, или социологии. Не менее категоричен был в своем отрицании пользы последней и известный сравнительный историк права Родольф Дарест. Он полагал, что успехи конкретных наук об обществе, в том числе истории права, возможны только при одном условии: если они способны будут отрешиться от всякой системы и придерживаться изучения одних фактов и текстов. Прибавим к этим отрицательным отзывам еще тот, какой представлен был профессором Карлом Пирсоном. Он относится с скептицизмом не столько к социологии, сколько к возможности содействовать ее развитию основанием научного общества. «Я не верю,— сказал он,— чтобы группа мужчин и женщин, имеющих свои повседневные, занятия, могла, собравшись, положить основание новой науке. Я полагаю, что это может быть сделано только одним человеком, который, с помощью массы накопленного им знания, правильного метода и научного энтузиазма, в грубых линиях даст окончательное очертание новой научной дисциплине и создаст школу, которой и поручит выработку ее в подробностях. Я полагаю, что так и было всегда в истории наук. Инициатива исходила от одного какого-нибудь мыслителя — от Декарта, Ньютона, Вирхова, Дарвина, Пастера. Пока мы не найдем великого социолога, основываемому обществу не удастся ни установить границ науки, ни определить ее функций». Я слышал нечто подобное и во Франции, прежде всего от Эспинаса, отчасти также от Дюркгейма. Очевидно, такой скептицизм не свойствен тем, кто, как Бриджес, верит в создание верховых столбов на пути социологического знания основателем положительной философии, Контом, Бриджес высказывает уверенность, что теория трех стадий может служить руководящей нитью для всех работ, входящих в область абстрактной науки об обществе, в том смысле, как понимал и определил ее природу автор «Положительной философии».

С точки зрения ортодоксального позитивизма — да и не одного только ортодоксального,— предложение Дюркгейма разорвать связь социологии с философией, очевидно, не выдерживает критики. «Если история научных изобретений учит нас чему-либо,— справедливо замечает Бриджес,— то несомненно тому, что нельзя производить точных научных наблюдений без руководящей теории, или, другими словами, без прилагаемой к работе гипотезы. Это справедливо даже по отношению к выработанным уже наукам, а тем более это применимо к науке молодой, какова социология». Говоря это, Бриджес только повторяет высказанную еще Контом мысль, что всякое обобщение, даже теологическое или метафизическое, т. е. в конце концов ложное, лучше той умственной анархии, в которой, в его время, столько же как и в наше, производились и производятся специальные исследования в области обществоведения.

Очевидно, что такие соображения имеют вес только в глазах тех, кто думает, что должны существовать законы общественной эволюции, или, что то же, исторические законы. Но в числе мыслителей, мнение которых было спрошено составителями сборника, оказался и некий д-р Эмиль Рейх, выразивший решительное сомнение в том, чтобы можно было добиться установления таких законов. «Бокль,— пишет он,— составил себе неправильное представление об истории, так как верил в возможность существования в ней законов. Во времена Бокля, люди были увлечены успехами науки и верили, что и история будет иметь судьбу физики или биологии. Они надеялись и в ней открыть законы. Бокль искал их; он думал, что открытие их есть верх мудрости. Но на деле таких законов нет; исторический закон имелся бы налицо в том случае, если бы мы могли доказать, например, что так как в Англии было три правящих династии, то в Ирландии должно быть именно такое, а не большее число. Но таких законов нет и следа. История находится в вечном движении. Она никогда не повторяется. Есть в ней такое неизвестное, которое нельзя открыть простым анализом фактов».

Английские социологи, собравшиеся для обсуждения вопроса о природе и задаче новой науки, обнаружили свою терпимость, свое уважение к чужим мнениям, выслушав спокойно и только что приведенное. Оно нашло даже некоторую поддержку со стороны д-ра Шадуортса-Годжсона. По примеру Фюстель де Куланжа, он не прочь был также сводить социологию к одной истории, что не мешало ему затем высказать несколько противоречивое положение, что социология — специальная наука, зависящая от психофизиологии. Ведь психофизиология занимается решением вопроса о том, в каком отношении сознание стоит к физиологической энергии. Все человеческие тяготения, сказывающиеся в области истории — социологии, имеют поэтому свой корень в явлениях, объясняемых психофизиологией (с. 211). Д-р Робертсон, возражая против этой попытки обосновать социологию исключительно на психологии, настаивал на той мысли, что социология имеет дело с историческим опытом, опытом, поставленном нам предшествующей историей общества. И этот-то опыт и должен подвергнуться такому же научному исследованию, какому подлежат предметы других наук, например, естественных. Это не значит, конечно, чтобы социологу не приходилось искать частичного объяснения некоторых явлений, скажем реформации, и в психологии. Социология, несомненно, будет обращаться за содействием и к другим наукам, но это не помешает ее самостоятельности (с. 214).

Социологическое общество в Лондоне запросило, между прочим, Барта и Фулье. Первый высказался в том смысле, что законы социологии должны быть психического характера, так как основу всякой истории дает человеческая воля, стремящаяся превозмочь все препятствия, какие ставит ей природа. Что касается до Фулье, то в своем ответе он отметил ранее им высказанную мысль, что социология имеет дело не с одними индивидуальными актами, но и с массовыми движениями, с феноменами, зарождающимися в недрах самого общества.

Поэтому ей приходится заниматься законами психологического взаимодействия в такой же степени, как и законами авто-детерми- низма со стороны целого общества. Содержание социологии составит поэтому изучение функций и органов социального тела, их зарождения, принятых ими форм, проникающего их самосознания и тех реакций, которые порождаются этим самосознанием. От социологии Фулье желал бы обособить этику, т. е. нравственную оценку целей, преследуемых обществом. Оттеняя более определенно специфические особенности своей доктрины, Фулье настаивает на том, что существенную характеристику общества составляет постепенное его видоизменение под влиянием его собственных идей и идеалов, под влиянием тех идей-сил, которым французский мыслитель посвятил ранее отдельную монографию. С другой стороны, мы можем сказать, что общество представляет нам картину постоянного авто-детерминизма. По мнению Фулье, признание идей-сил позволило бы признать за обществом известную свободу в осуществлении своих высших функций; она позволила бы смотреть на него, как на живой организм, который, при осуществлении своих высших функций, постоянно доделывает самого себя. Эти соображения не позволяют Фулье последовать за Контом и Спенсером в признании, что методы естественных наук в естественнонаучной концепции могут быть целиком приложены к науке об обществе. Элемент сознательности привносит в социальные феномены нечто чуждое тем, которыми занимаются естественные науки. Все это имеет то последствие, что в области обществоведения можно найти лишь небольшое число основных законов причинности и несравненно большее законов второстепенных. Эти первичные законы окажутся имеющими большое сродство, с одной стороны, с законами биологическими, с другой — с психологическими. Но это не помешает им иметь некоторую оригинальность и самостоятельное значение. Я не думаю, что приведенное мнение Фулье может выяснить те недоразумения, какие оставили в умах социологов его предшествующие рассуждения на ту же тему. Между свободою воли и детерминизмом трудно вставить что-нибудь третье, и заявление Фулье, что общество сохраняет свою свободу, но что эта свобода в то же время не равнозначительна с свободою воли, вероятно, останется непонятым. Идеи-силы в конце концов будут сведены к более простым факторам, какими окажутся, с одной стороны, поступательное развитие знания, абстрактного и прикладного, а с другой стороны — осложнение потребностей и средств к их удовлетворению, под влиянием растущей густоты населения и обусловленных успехами знания модификаций в орудиях производства. Сами чувствования изменятся под влиянием этого взаимодействия знаний и желаний. Говоря, что социологические законы окажутся стоящими в близком отношении к биологическим и психологическим, Фулье высказывает более или менее общее убеждение современных обществоведов и продолжает традицию не только Спенсера, но и Конта.

Меньше оригинальности вносят в понимание задач социологии такие последователи доктрин Конта, как известный историк экономических учений Ингрэм, и сторонники экономического материализма, как Лориа. Лориа повторяет не раз уже высказанную им уверенность, что экономическая интерпретация есть единственная, поставившая пока «солидную массу согласных и координированных доктрин», доктрин, которым в их последовательном развитии присущ был вполне научный характер. Наоборот, энциклопедические, как он выражается, социологии, которые за разными факторами или феноменами, изучаемыми отдельными общественными науками, признавали равное значение в выяснении причин общественного строя и развития, не в состоянии были поставить ничего, кроме крайне неопределенных обобщений и неточной систематизации. Надо сказать, однако, что Лориа далеко не представляет еще самого крайнего выражения той доктрины, которая вне экономики не ищет объяснения ни для успехов знания, ни для развития искусства. Он допускает, вместе с Лабриола, возможность некоторого позднейшего саморазвития в этих двух областях и возводит только корни их к условиям производства обмена и, в частности, к той постепенной апроприации свободных к занятию земель, которая в его системе дает ключ к толкованию всех явлений общественности.

Я, разумеется, не привел и десятой части всех тех мнений, какие высказаны были различными мыслителями, спрошенными вновь возникшим обществом в Лондоне о природе и задачах той науки, которой оно собирается служить. Справка имела свое значение: оно показало лишний раз, что мы далеко не имеем еще дела с вполне сложившейся социологической доктриной, что имеются только различные и непримиримые между собою системы. Одни не прочь отрицать самую пользу новой отвлеченной науки об обществе, другие смешивают ее с философией истории, третьи считают ее придатком к биологии и в особенности к психофизиологии, четвертые думают, что в экономике уже имеются достаточные данные для объяснения как современной структуры, так и всего хода развития общества. И одни только последователи Конта сохраняют уверенность в том, что социология есть уже наука, имеющая свои самостоятельные законы и прежде всего закон трех стадий: смены теологического миросозерцания метафизическим и, наконец, научным. Замечательно, что в Англии, которой принадлежит, как и можно было этого ожидать, большинство спрошенных лондонским обществом мыслителей, не послышалось ни одного голоса в пользу признания органической теории общества, в том смысле, в каком понимал ее Герберт Спенсер. В томе, заключающем в себе целых 300 страниц, едва одна отведена оценке влияния, оказанного Спенсером на ход развития социологии. Невольно зарождается в уме сомнение в достаточной отрешенности спрошенных мыслителей от интересов одной ближайшей современности. Я рад тому, что в приложении, в котором собраны отзывы печати о движении, поведшем к созданию социологического общества в Лондоне, точно преднамеренно подчеркивает неблагодарность нового общества к тени человека, который, можно сказать, один создал в Англии все движение в пользу социологии. Почти все эти отзывы начинаются с упоминания печального факта кончины Герберта Спенсера и услуг, оказанных им социологии. Некоторые газеты отмечают тот символический в их глазах факт, что основание нового социологического общества совпадает с смертью Герберта Спенсера. Будем надеяться, что в ближайших трудах молодого общества мы найдем более уважительное отношение к этому начинателю.

II

Если б в отпечатанном сборнике не было ничего другого, кроме передачи современного разномыслия по вопросу о природе социологии, о нем можно было бы и не поднимать речи. Но два отдела «Социологических мемуаров» лондонского общества посвящены рассмотрению двух основных вопросов: одного — био- социологического, другого — социологического в тесном смысле слова. Постановкой первого мы обязаны Франсису Гальтону. Гальтон недавно пожертвовал значительную сумму денег на создание кафедры, преследующей задачу изучения этой новой науки, которой он является ревнителем. Определение, даваемое им этой науке, следующее: «Ее задача — содействовать устройству брачных союзов, способных увеличить число даровитых людей». На кафедру ассигновано 1500 фунтов; преподавание должно происходить в лондонском университете.

В мемуаре, представленном Гальтоном социологическому обществу, он настаивает на той мысли, что с помощью статистики возможно решить вопрос о том, какие браки обусловливают собою зарождение особенно даровитых или, как он выражается, «efficient» потомков. Социологическое общество призывается, впрочем, не к одному этому, но также к распространению в обществе знаний о законах наследственности и к дальнейшему их изучению. Гальтон утверждает, что мало людей дают себе отчет в том, какие успехи сделаны в последнее время статистическим выяснением роли наследственности, тем, что он называет «actuarial side, of heredity». Задачей той же новой науки должно быть историческое исследование вопроса о том, в какой мере различные классы общества (при установлении которых принят критерий гражданской полезности) участвовали в росте населения у древних и новых наций. Есть, пишет он, большое вероятие в том, что рост и упадок народов тесно связан с этим вопросом. Тенденцией высшей культуры является, по-видимому, упадок рождаемости высших классов, причины чего далеко еще не вполне выяснены. Гальтон полагает, что одна из них — та же, какую можно наблюдать у многих диких животных, попавших в зоологические сады; из сотен и тысяч пород, таким образом укрощенных, весьма немногие при лишении свободы и упразднении необходимости борьбы за существование оказываются способными к деторождению. Те, которые отвечают этому условию, рано или поздно становятся ручными. = '

«Весьма вероятно,— пишет Гальтон,— что существует некоторая зависимость между отмеченным явлением и исчезновением дикарей, вступивших в близкое отношение к высшей цивилизации, хотя имеются этому и другие, параллельно действующие и хорошо выясненные, причины». Тогда как большинство диких и варварских рас исчезает, негры продолжают размножаться. Можно поэтому рассчитывать, думает Гальтон, что окажутся такие расы, которые не теряют производительности и при высшей цивилизации, которые могут даже сделаться более производительными при искусственных условиях, как это имеет место с домашними животными. Задачею преподавания, как и научного исследования, должно быть также собрание возможно большого числа фактов, указывающих на обстоятельства, при которых большие и успешные семьи обыкновенно возникали. Успешной семьей Гальтон считает такую, в которой дети получили высшее положение, чем унаследованное ими в ранней молодости; крупными же семьями — те, в которых имеется более трех детей-мужчин. В доказательство той мысли, что такие работы могут быть выполнены, Гальтон представляет мемуар, составленный им самим на основании ответов, полученных от членов королевского общества наук в Лондоне. Половина всего их числа (454) прислала Гальтону данные о своих семьях в прошлом и настоящем. На основании этих данных он мог установить тот факт, что можно на расстоянии полутора столетия найти в одних и тех же семьях чередование даровитых людей. Наиболее характерный пример из приводимых им представляет семья Дарвина. Дед известного натуралиста, Эразм Дарвин (1731-1802), был медиком, поэтом и философом. Отец автора «Происхождения видов», Уоринг Дарвин (1766-1848), также был медиком и охарактеризован своим сыном названием «мудрейшего из людей, с каким ему приходилось встречаться». К семье Дарвина принадлежит и брат последнего Карл Дарвин (1758-1778), получивший первую золотую медаль за экспериментальные работы от «Общества Эскулапа». Брат Дарвина Эразм также представлен в письмах Чарльза Дарвина выдающимся человеком. В семье матери первого Дарвина мы находим Джозиа Веджвуда (1730-1795), знаменитого основателя фабрики фаянсовых изделий, и Томаса Веджвуда (1771-1805), одного из первых изобретателей фотографии, наконец, в нисходящих поколениях, в обеих семьях мы находим выдающихся людей; трое из сыновей Дарвина — члены королевского общества наук, к семье же Веджвудов принадлежит автор «Этимологического словаря», Генсли Веджвуд; по матери в родстве с Дарвиными стоит и Франсис Гальтон (р. 1822), автор мемуара и ряда сочинений, из которых наибольшей известностью пользуется его монография «О наследственном гении» от 1869 года и две другие работы о человеческих способностях и о «Естественной наследственности», последнее от 1889 года.

Мемуар Гальтона вызвал в высшей степени интересные прения, в которых подвергнута была сомнению возможность достигнуть ожидаемых результатов с помощью статистического метода. Весьма любопытно соображение д-ра Маудсли. «Занимаясь значительную часть моей жизни вопросом о влиянии наследственности,— сказал он,— я, наравне с другими, имел случай отметить тот факт, что рядом с детьми, напоминающими отца, мать или более отдаленного предка, мы в одной и той же семье встречаем таких, которые никого не напоминают. При современном состоянии знания мы не можем дать ни малейшего объяснения причин этого уклонения. Возьмите для примера Шекспира. Он, сын родителей, ничем не отличавшихся от своих соседей. У него было 5 братьев, из которых ни один ничем не выдавался. Из моей продолжительной практики, как медика, я мог бы указать явления, совершенно однохарактерные. И вот, чтобы объяснить такие факты, нам необходимо будет пойти несравненно более вглубь вопроса и остановиться на изучении таких зародышных тельцев, как атом, электрон или каким бы другим именем они не назывались; эти-то тельца и окажутся подлежащими могущественным влиянием физическим и умственным в процессе своего образования и позднейшей комбинации. В этих-то факторах и лежит, по-моему, ключ к объяснению того, почему одни члены семьи возвысились над общим уровнем, а другие — нет». Сравнивать эти явления с процессом усовершенствования пород животных кажется Маудсли ошибочным, так как процесс в первом случае осложняется умственными состояниями. Это заставляет его предупреждать от поспешности выводов и не предлагать правил к искусственному усовершенствованию человеческой породы. «Я не вполне уверен,— заключил Маудсли,— что природа, порождая чувство привязанности, не устраивает союз полов лучше, чем могли бы сделать это мы по соображению с теми, весьма несовершенными, принципами, какими мы пока располагаем». В числе приславших мемуары по тому же вопросу мы находим д-ра Лесли Макензи, медицинского инспектора при бюро местного управления в Шотландии. Он высказывает уверенность в том, что когда к грубым методам практической гигиены присоединена будет точность антро пологического исследования, легко будет найти в школах обильный материал для тех работ о влиянии наследственности, на которых настаивает Гальтон. На прениях отразилось также влияние новейших доктрин Вейсмана. Д-р Аргдиль Рейд настаивал на том, что приобретенные особенности не передаются по наследству, что поэтому еще вопрос, переходит ли к потомку доброе или дурное здоровье родителей. Нисколько не доказано, чтобы дети жителей трущоб представляли менее жизненный тип, нежели дети только что переселившихся в город поселян. Трущобная жизнь влияет на здоровье индивида, но прямо не воздействует на происшедшее от него потомство. В том же направлении можно указать на то, что малярия, которой страдает столько негров, не повела к упадку их жизненного типа. Можно сказать даже более: жители Северной Европы, которые в течение стольких столетий и даже тысячелетий страдали от чахотки, породили потомство, менее подверженное этой болезни, очевидно, ввиду того, что ее избежали только наиболее способные к борьбе с нею особи. Прилагая эту точку зрения, Рейд настаивал на том, что дикие расы вырождаются, главным образом, под влиянием изменения физических условий, делающих их беззащитными по отношению к инфекционным болезням: платье, посещение церквей и школ гибельно повлияло на тасманийцев; у них даже составился, за несколько лет до совершенного их исчезновения, тот взгляд, что добропорядочные люди, т. е. ходившие в церковь, непременно умирают молодыми. Негры, способные переносить малярию, вымирают от чахотки, чем и надо объяснить, что число их не могло размножиться ни в Европе, ни в Азии. Из 12000 ввезенных в Цейлон голландцами и англичанами лет 100 тому назад в 20 лет почти все погибли от чахотки, а между тем на этом острове чахотка далеко не свирепствует так, как в Северной Европе.

Бесплодность рас Нового Света, входящих в соприкосновение с цивилизацией, обусловливается, по мнению Рейда, почти исключительно болезнями, бесплодие же наших высших классов — добровольное и сознательное. Нам часто говорят о том, что нет городской семьи, которая бы не вымерла после 4 поколений, без примеси сельской крови; но истинно то, что сельская кровь не усиливает жизнеспособности, а только уменьшает ее, так как сельское население менее освободилось от слабых элементов, чем городское. Если бы дурные физические условия приносили вред не одному только индивиду, а всей расе, никакая цивилизация не была бы мыслима, а последовало бы вымирание. В действительности же устранением неспособных выдержать эти условия последние закаляют расу против вредных физических влияний. Поэтому, если мы желаем поднять уровень нашей расы, мы должны сделать это двояким образом: мы должны, во-первых, усовершенствовать условия, в которых развивается индивид, и сделать его тем самым более совершенным животным. Во-вторых, мы должны ограничить по возможности брак между физически и умственно неспособными. Совершенствуя же только условия, в которых живут люди, мы совершенствуем одного индивида, а не расу.

Эти замечания Рейда встретили отпор в Робертсоне. Невозможно, говорил он, обособить новую науку, задуманную Гальтоном, от политики в широком смысле этого слова, так как дурные физические и нравственные условия, порождаемые бедностью,— дурная пища, дурное жилье, недостаточная одежда, половая неумеренность, с одной стороны, и отсутствие знаний на счет лучшего способа выращивания детей — с другой, в значительной степени обусловливают наступление тех последствий, каких желал бы избежать Гальтон. Настоящая причина роста и упадка наций, в глазах Робертсона, зависит от физической обстановки и от политического руководительства. Рим поднялся и пал не от производительности или непроизводительности его высших классов, а оттого, что экономические условия сперва содействовали, а потом препятствовали производительности. Обезлюдение Италии в эпохи империи и Греции, следовавшие за Александром, было результатом не физиологического, а экономического процесса. Робертсон протестовал также против смешения физически совершенного типа с большими умственными способностями. Многие великие люди, как, например, Ньютон или Вольтер, были физически очень слабы в молодости; другие, как Кальвин, Спенсер, Гейне, Стивенсон, были хроническими больными. Безумно было бы, однако, препятствовать размножению таких лиц, воздерживая их от брака.

Полемика, вызванная сообщением Гальтона, таким образом не решила вопроса, что надо считать следствием, а что причиной: экономическую ли необеспеченность или физическое вырождение, и чем, следовательно, может быть всего более обеспечено усовершенствование человеческой породы: брачным соединением людей высшего физического и нравственного типа или усовершенствованием материальной и нравственной обстановки народных масс. На Гальтона эти прения, по-видимому, произвели невыгодное впечатление, так как в его ответе мы находим, между прочим, ту мысль, что многие из сделанных ему возражений имели силу лет 70 тому назад и совершенно потеряли ее в настоящее время, после того, как статистическими приемами установлено было действие наследственности. Любопытно, что, при оценке в печати характера прений, большинство рецензентов стало на сторону Гальтона. Неверные представления о влиянии наследственности, столь распространенные в обществе, приписывались при этом печатью влиянию романов Золя. Правда, прибавляет один из обозревателей, согласно установленному Гальтоном закону регрессии и посредственности, дети гения, оставаясь на среднем уровне, обнаруживают тенденцию к упадку, тогда как дети преступника, хотя и представляют нравственный уровень более низкий, чем средний, тем не менее не могут считаться столь же черными, как их родитель. Но все же это не доказывает, чтобы в интересах общества не было содействовать размножению гениев и святых, атлетов и артистов в большей степени, чем идиотов и преступников, слабосильных и филистеров.

III

Не столько горячие дебаты, сколько дружный хор похвал вызвало сообщение Геддеса, сообщение программного характера. В нем этот восстановитель целого квартала старого Эдинбурга старался обосновать тот взгляд, что история гражданского развития в такой же степени, как и практическое решение социальных вопросов, выиграет от внимательного отношения к тем различным наслоениям, какие могут быть обнаружены при изучении любого исторического города в Англии. Практические стремления Геддеса сводятся к тому, чтобы подарить свою родину муниципиями, в которых соблюдены были бы, по возможности, все условия общественной гигиены и, столько же исторические, сколько и эстетические требования были бы приняты в расчет при восстановлении старинных зданий, отчасти также при постройке новых. Как я имел уже случай заметить, при создании свободного университета в Эдинбурге, Геддес до некоторой степени задался и этой мыслью. Известность, приобретенная им в этом предприятии, заставила Карнеджи обратиться недавно к его услугам и поставить в его распоряжение полмиллиона фунтов стерлингов (5 миллионов рублей) для того, чтобы сделать из родины американского миллионера, небольшого шотландского городка Денфермлайн, образцовый в гигиеническом и художественном отношении поселок. Карнеджи, по-видимому, не один задается такими целями; более практические задачи преследует, например, предприятие фирмы братьев Левер, которые, пользуясь низким уровнем ренты в Уорингтоне, решились перенести в него из города свои фабричные заведения и обратить этот поселок в образцовое в гигиеническом отношении рабочее селение, самое название которого — Порт Солнечного Света — уже вызывает в уме представление о разрыве с фабричным чадом и так дружно сопровождающим его туманом. Все эти недавние опыты приняты в расчет при составлении Геддесом его доклада о задачах новой науки, для которой придумано им и новое название: «civics», в смысле городского быта. В докладе намечены в самых общих чертах те вопросы, частью географического характера, частью исторического, какие вызывает знакомство с внешним видом городов, и сделана попытка указать преемство различных их типов, начиная от городища и оканчивая современными центрами мировой торговли и мировых финансовых оборотов. По мере эволюции города менялся, очевидно, не один его внешний вид: менялся, очевидно, не один состав населения, возникали новые отношения между образующими его сословиями и классами. Мы вправе поэтому сказать, что изучение современного города с точки зрения удержавшихся в нем переживаний может представить пример удачного пользования индуктивным методом в области обществоведения. Но, очевидно, оно не исчерпывает всех тех вопросов, знакомство с которыми сделалось бы возможным при ближайшем ознакомлении с условиями быта городского населения вообще и в частности рабочего пролетариата. Поэтому некоторые из лиц, присутствовавших при докладе Геддеса, справедливо указывали на то, что метод анкеты, пущенный в ход Бутсом при изучении лондонских трущоб, метод, позволивший ему издать целых два тома о положении трудящегося люда в Лондоне, также входит в число задач этой новой ветви обществоведения, какой представляется проповедуемая Геддесом наука, «civics». Другие, еще с большим основанием, указывали, что поле исследования может быть в этой области еще расширено, например, постановкой вопроса о том, насколько возможна децентрализация промышленности и отлив рабочего населения из городов в села. Этот вопрос, затронутый уже в недавней книге Вандервельда, находит себе в Англии попытки практического решения в таких фактах, как упомянутый уже мною перенос в деревню промышленного предприятия братьев Левер и создание ими целого рабочего поселка. Некоторые мнения, высказанные на этот счет, заслуживают быть отмеченными. Они свидетельствуют о тех заботах, какие новейшая эволюция капитализма вызывает в лицах, проникшихся сознанием опасности самого вырождения расы в том случае, если не принято будет некоторых мер, задерживающих гибельные последствия скучивания для здоровья и жизни рабочих. Поддерживая принцип, высказанный Геддесом, Эбенезер Гауерд, основатель ассоциации по устройству так называемого garden-city, т.е. «снабженного садами города», считал возможным заявить, что децентрализация промышленности в настоящее время — вопрос на очереди. Основание таких образцовых рабочих поселков, как Порт Солнечного Света, Бурнвиль и Садовый Град (garden-city), могут считаться только первыми опытами в этом роде. Говоря, в частности, о руководимом им же предприятии, Гауерд сообщил о нем следующие интересные данные: 3800 гектаров, т.е. площадь в 10 раз большая, чем та, которая занята Бурнвилем или Портом Солнечного Света, приобретены в Герфордшире, в двух милях от Пггчина. Деньги упло- чены были созданной Гауердом ассоциацией. При распланировании нового поселения принята в расчет необходимость сохранить все природные красоты местности, живописно расположенной среди деревьев поселков Нортон и Уильям. В то же время принято в расчет удобство сообщения с железной дорогой и создана по соглашению с «Большой северной компанией» особая станция. Продолжены также шоссейные пути, делающие возможным сообщение отдельных частей площади; обеспечена обильная и хорошая вода, создан резервуар на приличной высоте, устроена система дренажа, отведена площадь под парки и под игры: наконец, приступлено к постройке рабочих жилищ для 30000 душ, жилищ, окруженных садами. Часть этих коттеджей строится не ассоциацией, а частными лицами. В проект входит также постройка школ, церквей и других публичных зданий и устройство электрического освещения.

Из всего сказанного доселе русский читатель вправе заключить, что вновь возникшее в Лондоне общество намерено преследовать не одни теоретические цели, но и задачи практические. Конкретная социология, по-видимому, будет даже главным занятием того круга лиц, который собрался вокруг Вебба и Бутса и нашел в лондонской школе общественных наук, устроенной и руководимой первым, свой ближайший центр. Лондонское общество социологов не чуждается однохарактерных предприятий, ранее его возникших на континенте Европы. Оно состоит в письменных сношениях с социологическим обществом в Париже и приглашает международный институт социологов созвать свой ближайший конгресс в Лондоне, в стенах его университета. Если принять во внимание возникновение за последние 15 лет, вслед за международным институтом социологии и его первыми конгрессами, социологического общества в Париже, имеющего свой особый орган в «Международном журнале социологии», издаваемом Вормсом; открытие курсов по социологии в двух школах общественных наук, имеющихся в Париже; издание в Италии трех журналов, посвященных социологии, из которых один — «Rivisto Internationale di soeiologia» — также носит международный характер; включение в задачи таких обществ, как, например, общество сравнительного законоведения в Берлине, между прочим, и чисто социологических исследований; наконец, издание весьма полной библиографии по общественным наукам в Париже одним из лучших французских социологов, Дюркгеймом,— то можно будет сказать, что интерес к социологии, по крайней мере на Западе Европы — прибавлю также: в Америке, где в Чикаго издается «Американский журнал социологии»,— значительно возрос за последнее время. Ежегодно выбрасывается на книжный рынок не мало сочинений, в которых слова «социальный» и «эволюция» красуются не на одном заголовке. Правда, le pavilion ne couvre pas toujours la cargaison, но намерения все-таки остаются похвальными. Возрождение идеализма, таким образом, по-видимому, не служит препятствием к успешному развитию социологической литературы. Скажу более: в среде самих идеологов заметно стремление меньше прежнего сторониться от задуманной Контом науки. Многие философские журналы включили в свою программу и социологию; члены метафизических обществ, по крайней мере в Париже, появляются на заседания социологического общества и даже читают в нем свои рефераты, которые в глазах социологов не всегда имеют желательную ясность и фактическую убедительность. О прежней претензии не считаться с «мнимо-научным эмпиризмом и верхоглядством» обществоведов более не слышно ни в среде философов, ни в среде специалистов-эрудитов. Сама социология перестает считаться наукой, как бы приуроченной к одному позитивизму.

Разные школы соперничают друг с другом в попытках ее основания или, по крайней мере, упрочения ее корней. Если в настоящее время преобладающими течениями в ней надо признать, с одной стороны, психологическое, а с другой — экономическое, то уже во взаимных уступках, делаемых обеими враждующими школами друг другу, сказывается близкое наступление новой эры, эта последняя будет, вернее, возрождением того основного взгляда, который высказан был еще Контом и сводится к признанию взаимодействия самых разнообразных причин,— столько же физико-биологических, сколько и психосоциальных, экономических, политических и эстетических, в создании как структуры общества, так и его постепенной эволюции. В настоящее время социологи все еще спорят о факторах и о важнейшем и всеопределяющем из среды их. Можно ждать, что в будущем вполне будет оценена сложность общественных явлений и, вместо факторов, будут иметь дело только с фактами, воздействие которых друг на друга может сказываться в различнейших направлениях, так что один и тот же феномен представляется одновременно исследователю, с одной стороны, причиной, а с другой — следствием. При анализе ходячих в настоящее время систем, анализе, которому я посвящаю целое сочинение, мне постоянно бросалась в глаза односторонность даваемых объяснений и возможность поправки выводов одной школы соображениями, представляемыми соперничающим с нею направлением. Если я издаю эту книгу, то в намерении поделиться с другими этим впечатлением, и тем самым содействовать повороту к той более широкой и свободной схеме, в которой взаимодействие различных сторон общественной жизни признается непреложным законом. Это то течение, из которого вышли важнейшие системы Конта и Спенсера, столь различные между собою во многом, но которым одинаково чужды всякая узкость и исключительность. Впрочем, современное стремление к монизму и в области социологии принесет свою пользу. Оно сделало возможным проникнуть более в глубь вопроса о границах влияния отдельных причин общественных изменений и тем самым подготовило почву признанию, что ни одной из этих причин недостаточно для объяснения всех общественных феноменов в непрекращающемся процессе их эволюции.

<< | >>
Источник: Ковалевский М. М.. Социология. Теоретико-методологические и историко-социологические работы / Отв. ред., предисл. и сост. А. О. Бороноев.— СПб.: Издательство Русской христианской гуманитарной академии.— 688 с.. 2011 {original}

Еще по теме ТЕОРИЯ ЗАИМСТВОВАНИЯ ТАРДА * і -:

  1. Социолингвистический аспект изучения иноязычных заимствований
  2. Современное состояние исследований по проблеме иноязычного заимствования
  3. Подходы к определению степени освоения иноязычных заимствований
  4. Признаки степеней освоения иноязычных заимствований в речи
  5. Признаки степеней освоения иноязычных заимствований в языке 3.2.
  6. Глава 3 Мифы, заимствования или история? Школы былиноведения до Октября
  7. ГЛАВА2 ИНОЯЗЫЧНЫЕ ЗАИМСТВОВАНИЯ В РЕЧИ
  8. ГЛАВА 3 ИНОЯЗЫЧНЫЕ ЗАИМСТВОВАНИЯ В ЯЗЫКЕ 3.1.
  9. 5. Свободное использование произведения с обязательным указанием имени автора и источника заимствования
  10. § 1. СОЧЕТАНИЕ СТАРОГО БЫТА С ЗАИМСТВОВАНИЯМИ ИЗ ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ И ПЕДАГОГИКИ
  11. Глава 18 О              началах и властях, о пленении плена, о              заимствовании заповедей у пророков, о              сравнении Церкви с женой, о мировладыках, дьяволе и духах злобы (Лаод. Гл. 3—6 = Еф. Гл. 3—6)
  12. Бондарец О.Э.. Иноязычные заимствования в речи и в языке: лингвосоциологический аспект / под ред. Г. Г. Инфантовой. - Таганрог: Изд-во Таганрог, гос. пед. ин-та. - 144 с., 2008
  13. 16.1. Обшая теория систем и теория партийных систем
  14. 4. Общая теория и модель
  15. ТЕОРИЯ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ