<<
>>

Собственно социологическое направление

.'с §1

Наряду с попытками распространить действие биологических или психологических законов на социальные явления, все более и более начинает преобладать та точка зрения, согласно которой социология должна иметь собственные законы, независимые от наук, непосредственно предшествующих ей в порядке уменьшающейся общности и увеличивающейся сложности.

Это не равнозначительно с признанием, что законы, управляющее не только органической природой, но и природой неорганической, не имеют никакого влияния на ход общественной жизни. Закон сохранения энергии, например, очевидно, может проявляться хотя бы в том измененном виде, какой представляет достижение известной цели с наименьшими затратами. Те, которые утверждают, что социология должна иметь самостоятельные законы, только указывают на то обстоятельство, что у нее есть особый предмет изучения, чем тот, каким задается биология или наука о неорганической природе: не жизнь живых организмов и не физические или химические явления в неорганической природе, а веками созданная общежительность. Предметом социологии является человечество и его составные части не в том виде, в каком оно представляет одну разновидность с царством приматов, а в том, в какое привели его созданные искусством людей общественные институты, понимая этот термин в самом широком смысле: языка, верований, морали и права, гражданских, общественных и политических учреждений, художественного творчества, литературы и науки. Так все указанные институты находятся в процессе трансформации, то и человеческая общежительность не есть нечто неизменное, а подлежит развитию; отсюда необходимость для социолога изучить ее не только в состоянии покоя, но и в состоянии движения. То, что Конт обозначил термином социальной динамики, отвечает этому понятию в такой же мере, как слово социальная статика — первому.

Из современных социологов Де Роберти, Де Греф, Дюркгейм, Драгическо особенно настаивают в своих сочинениях на необходимости восполнить недостаточную, в их глазах, мотивировку самостоятельной природы социологии, сделанную Контом и Спенсером. Де Греф в своем «Вступлении в социологию» справедливо указывает, что обоими мыслителями более выдвигаются квантитативные, чем квалитативные, различия общественных явлений от явлений психических и биологических. Говоря о Спенсере, нельзя не сказать, что выдвинутые им два основных процесса — дифференциации и интеграции — столько же действуют в мире биологическом, сколько и в социальном. Конт же более настаивал на необходимости создания особой науки об обществе, чем доказывал наличность особых законов, им управляющих, если не считать таковым закон скорее психологический, чем социальный, закон перехода от теологического и метафизического мышления к научному. Настаивая на меньшей общности и на большей сложности социальных явлений, он недостаточно останавливался на особенности их природы, хотя некоторые указания на этот счет, по справедливому замечанию Де Роберти, и содержатся в его «Курсе положительной философии». В своем первом трактате о социологии Де Роберти, развивая мысль Конта, справедливо указывает, что то, что обособляет социальные явления от биологических и придает им особый характер, лежит в последовательном и безостановочном влиянии человеческих поколений друг на друга.

Конт менее ясно выразил ту же мысль, говоря о том, что в подлежащих изучению социолога явлениях добрая часть создана покойниками. Все это в действительности обозначает только то, что предметом социологии, как мы сказали, является созданная вековым развитием человеческая культура. Драгическо в сочинении, появившемся впервые в 1908 году и озаглавленном «Роль индивида в социальном детерминизе», собрал в одно целое заявления, делаемые новейшими социологами, начиная от Де Роберти, переходя к Де Грефу, Гидцингсу и Дюркгейму, насчет наличности особых социологических законов, отличных от физико-химических, биологических и психических. Для меня важнейшим из них является рост человеческой солидарности. Я не раз высказывался по этому вопросу и, передавая мои мысли вкратце, ограничусь только следующим. На низших ступенях общественности мы встречаем тесно ограниченные круги людей, связанных сознанием общности преследуемых ими задач: сохранения жизни и продолжения породы. Входящие в состав этих кругов лица обоего пола представляют замиренную среду, для которой весь внешний мир, им чужеродный, составлен из врагов. Процесс развития состоит в постепенном расширении этой замиренной среды путем ли основанных на договоре союзов, или вызванных нередко насилием слияний нескольких кругов в один. Увеличение плотности населения вызывает необходимость интенсификации труда, а эта интенсификация достигается специализацией общественных функций. Таким образом, одним из проявлений солидарности является то, что в самом широком смысле должно быть понимаемо под разделением труда. Оно, в свою очередь, упрочивает зависимость отдельных групп друг от друга и является, таким образом, фактором дальнейшего развития солидарности и расширения круга объединенных ею союзов. Дюркгейм выбирает специальным предметом своего изучения одно из проявлений этой солидарности — разделение труда.

Автор пока не издал систематического изложения своей доктрины. Мы можем поэтому судить о ней лишь по отдельным его монографиям. Дюркгейм впервые обратил на себя внимание своей книгой «О разделении труда» («De la division du travail social»). Оно интересует его не по причине обусловленной им экономии сил, а ввиду той солидарности, какую оно порождает между людьми. Он задается вопросом: не содействовало ли разделение труда интеграции общественного тела? Вопрос не нов: он ставился еще Контом. «Если,— говорил последний,— понимать разделение труда во всей его широте, не ограничивая одной сферой материальных услуг, им оказываемых, то мы приобретем возможность смотреть не только на индивида, но и на различные классы и народы, как на участников в одном громадном общем деле, развитие которого связывает современных сотрудников в нем с отдаленными предшественниками и длинной серией преемников. Постоянное распределение труда,— писал Конт (Курс положит, философии, т. IV, с. 425) — порождает общественную солидарность и является первою причиной возрастающего объема и сложности общественного организма». Отправляясь от того же общего положения, два выдающихся социолога наших дней, проф. Зиммель в Берлине и Дюркгейм в Париже, сделали удачную попытку указать на два преемственных периода в истории человечества, грань между которыми образует появление начала не столько разделения труда, сколько обособления общественных функций. «Кто бы желал,— говорит Зиммель,— выразить в одном положение природу общественного развития, тот принужден сказать, что на низших ступенях человечества мы встречаем общественные группы, члены которых более или менее однохарактерны между собою и тесно связаны друг с другом. Самые же группы чуждаются друг друга и враждуют между собой. Общественное развитие ослабляет эти характерные особенности. Тесный круг переходит в более широкий, заключающий в себе несколько ранее обособленных групп. На первых порах строгое равенство было душою сообщества. Производительная деятельность каждого ничем существенно не отличалась от производительной деятельности остальных. С течением времени произошла дифференциация в среде отдельных групп, последовало обособление предпринимателей и простых производителей труда. Производитель и купец, первоначально объединенные в одном лице, обособились. Торговец приобрел большую свободу передвижения, что позволило ему расширить сферу своих обменов. Итак, развитие первоначальной, тесной и однохарактерной среды совершилось в двояком направлении: с одной стороны — последовала индивидуализация общественных функций, с другой — увеличился объем обществ». Монография Зиммеля озаглавлена: «Социальная дифференциация». Сочинение это появилось ранее книги Дюркгейма, и за Зиммелем следует поэтому признать приоритет в развитии одного из наиболее обоснованных положений социологии: признания тесной связи, существующей между обособлением общественных функций и ростом человеческой солидарности.

Признавая вслед за Зиммелем значение разделения труда, как внешнего выражения тех трансформаций, каким подвергается начало солидарности, Дюркгейм различает два главных периода в истории человечества. Под механической солидарностью, отличающей собою первый период, он разумеет такую, при которой отдельные индивиды выполняют одни и те же общественные функции, подобно тому, как в колонии животных каждое функционирует однохарактерно со всеми прочими. При такой солидарности отсутствует понятие разделения труда, точь-в-точь как в колонии животных отсутствует различие координированных между собою органов, имеющих каждый свою определенную функцию. Чем же вызывается при такой механической солидарности тесное единение особей, совокупность которых образует собою общественное тело? Дюркгейм отвечает: интенсивностью общественного сознания. Оно сказывается, по его мнению, в репрессивном характере законодательства, в подчинении личности обществу, в имущественном коммунизме, в интенсивности религиозных чувств и представлений, в однообразии мышления, демонстрируемого широким распространением пословиц и поговорок, что, в свою очередь, свидетельствует о том, что люди думают в унисон. По мере того как общественное сознание становится менее интенсивным, исчезают все только что указанные особенности. Место репрессивных норм занимают нормы декларативные; к восстановлению права или к возмещению вреда и убытков — вот к чему сводится отныне забота судьи и законодателя. Отношения полов между собою, прежде регулируемые строгими карательными мерами, общее правило, регулируются отныне свободным соглашением. Личность становится священной, пишет Дюркгейм, и возникает, можно сказать, предрассудок в ее пользу. Но что приходит на смену умаляющегося в своей силе и энергии общественного сознания? Дюркгейм отвечает: разделение труда. Так как, говорит он, механическая солидарность слабеет со временем, то должно последовать одно из двух: или наступит упадок общественной жизни, или новая солидарность заступит место прежней. Этот последний исход и имеет место в действительности, по мере того, как разделение труда начинает оказывать то же влияние и играть ту же роль, какая прежде принадлежала силе общественного сознания. Законом надо считать, по мнению Дюркгейма, постепенную замену механической солидарности солидарностью органической, построенной на разделении не одного физического труда, но и всех общественных функций. С переменой в характере солидарности должна последовать перемена и в общественной структуре. Двум различным типам солидарности должны отвечать и два различных уклада общества. Идеальным типом общества, построенного на начале механической солидарности, надо считать однородную массу, в которой отдельные особи не отличаются существенно друг от друга, в которой нет, следовательно, внутренней организации. Эта масса является той социальной протоплазмой, из которой развились со временем все разнообразные типы общежития.

В главах, посвященных рассмотрению причин и условий, в каких развивается разделение труда, Дюркгейм делает попытку опровергнуть то мнение, будто стремление к личному счастью обусловливает собою поступательный ход указанного явления. Он справедливо замечает, ссылаясь на Спенсера и Вундта, что как недостаток, так и всякое излишество функциональной деятельности имеет болезненные последствия, а если так, то и чрезмерность в разделении труда отнюдь не ведет к счастью. Эти соображения постепенно приводят к тому заключению, что счастье связано с правильным отправлением всех наших органических и психических способностей. Оно выражает собою не временное настроение (что можно, например, сказать об удовольствии), а состояние продолжительное, состояние, которое можно назвать здоровым, одновременно, физически и нравственно. Сказать, что счастье возросло с разделением труда, значило бы идти наперекор всему тому, что нам известно из быта дикарей, которые живут довольные собой и судьбой, в то время, как человек высшей культуры весьма часто находит жизнь тягостной. Если редкость самоубийств говорит о том, что большинство людей готово мириться с существованием, то возрастающий процент случаев насильственного лишения себя жизни наводит на мысль, что такое отношение изменяется. Но самоубийство мы встречаем только в обществах цивилизованных; оно крайне редко у народов низкой культуры, и если встречается у них, то с характером самопожертвования. Дюркгейм вспоминает про стариков, которые у древних датчан, кельтов и фракийцев, кладя конец жизни, тем самым избавляли детей и потомков от непроизводительных затрат на свое содержание. Только нравственными и религиозными предписаниями можно объяснить, почему индусская вдова не желает пережить своего мужа, а древний галл — главу своего клана, почему буддист бросается под колесницу провозимого по улицам идола. Во всех этих случаях человек убивает себя не потому, что считает жизнь нежелательной, а потому, что его идеал требует такого самопожертвования. Совершенно иной характер носит самоубийство в современных обществах, в границах между 47° и 57° северной широты, 20° и 40° восточной долготы. В этой области, которую итальянец Морселли считает специфической ареной для самоубийств, лежат страны с наиболее интенсивной артистической, научной и экономической деятельностью. Да и внутри отдельных государств самоубийство особенно распространено в центрах культуры,— более в городах, чем в селах. За последние сто лет во всей Европе, за исключением Норвегии, как установлено тем же Морселли, число самоубийств растет безостановочно. С 21-го по 80-й год истекшего столетия оно, по исследованиям Эттингена, утроилось. Повсюду либеральные профессии поставляют наибольший контингент самоубийц. Все это, очевидно, не может служить доказательством тому, что человеческое счастье растет вместе с прогрессом и, в частности, с разделением труда. А отсюда тот дальнейший вывод, что при объяснении тех трансформаций, каким подверглись общества в процессе их развития, бесцельно искать ответа на вопрос, в какой мере эти трансформации обусловлены стремлением к счастью, так как не этим обусловливается их ход.

Не в личных, а в общественных условиях, справедливо думает Дюркгейм, лежит ключ к пониманию причин, по которым разделение труда прогрессирует все более и более. Его успехи идут рука об руку с исчезновением общественной структуры, построенной на начале механической солидарности, а это совпадение наводит на мысль о причинной связи между обоими явлениями. Исчезновение общественных структур, построенных на механической солидарности, потому ведет к разделению труда, что последствием его является более интимное сближение дотоле разрозненных индивидов.

Для Дюркгейма не осталось тайной, что обстоятельством, всего более содействовавшим ускорению процесса разделения труда, было размножение населения и увеличение его густоты. «Разделение труда прогрессирует,— говорит он,— по мере того, как большее число индивидов вступают в сношения друг с другом и приобретают тем самым возможность действовать и воздействовать друг на друга». Раз мы условимся с автором называть «динамической или нравственной густотой» это сближение и вытекающий из него активный обмен, мы вправе будем сказать, что разделение труда, в его поступательном ходе, стоит в прямом отношении к нравственной или динамической густоте общества. Но сближение может вызвать указанные последствия только тогда, когда расстояние между индивидами сократится тем или другим порядком. Нравственная густота не может поэтому возрастать иначе, как рядом и одновременно с густотой физической: последняя может служить мерилом для первой. В то же время Дюркгейм думает, что бесполезно задаваться вопросом, какая из двух является причиной, а какая следствием. Достаточно сказать, что они неразлучны. Дюркгейм доказывает справедливость своего общего положения о влиянии фактора населения на разделение труда двоякого рода данными. Во-первых, ссылкой на известный факт, что, тогда как первобытные общества живут рассеянно, в обществах цивилизованных происходит концентрация населения, а во-вторых, ссылкой на то, что города с их более интенсивной культурой и более интенсивным разделением труда получают большую часть своего возрастающего населения из сел. Но если, говорит он, общество, сгущаясь, тем самым вызывает разделение труда, то, в свою очередь, это разделение увеличивает сплочение общества. Это не значит все-таки, чтобы разделение труда было для Дюркгейма первичным фактором. Он, напротив того, считает его фактором производным и тем самым косвенно дает признание той точки зрения, на которую становятся некоторые современные социологи, в том числе Кост; они, впрочем, в этом отношении только примыкают, утрируя его, к учению, высказанному еще Контом. В самом деле, в «Курсе положительной философии» (т. IV, с. 55) мы читаем: «одним из менее известных и более существенных последствий сплочения населения надо признать то, что оно прямо содействует более быстрому ходу общественной эволюции». Очевидно, Дюркгейм высказывает, только в других словах, ту же мысль, когда говорит: «Степень разделения труда стоит в прямом отношении к массе и густоте отдельных обществ. Если оно прогрессирует безостановочно, то потому, что общества, в которых происходит это явление, становятся более густыми и, как общее правило, более численными». Причина, по которой разделение труда в более численных обществах развивается с большей быстротою, по мнению Дюркгейма, лежит в том, что борьба за существование в них более интенсивна. Преследуя одинаковые цели, ввиду удовлетворения одинаковых потребностей, люди постоянно вступают в соперничество между собою. Пока у них имеется больше средств, чем нужно для их существования, они еще могут жить друг возле друга. В противном же случае между ними загорается война, тем более жестокая, чем больше чувствуемая ими нужда. Иное дело, если индивиды, живущие совместно, принадлежат к разным родам и видам. Питаясь различно и ведя не одинаковый образ жизни, они не стесняют друг друга. Отсюда, как справедливо указывает Дарвин, в любой области, открытой для иммиграции, а следовательно, для борьбы особи с особью, всегда можно отметить присутствие большого числа видов. Люди, говорит Дюркгейм, подчиняются тому же закону. В одном и том же городе разные профессии могут существовать рядом, не причиняя вреда друг другу, и это потому, что ими преследуются разные цели. Чем ближе их функции сходятся между собой, чем более между ними общего, тем вероятнее становятся столкновение и соперничество профессий между собою. Понятно, что при таких условиях рост населения, сопровождавшийся большею его густотою, необходимо вызывает собою прогресс в разделении труда. Развитие производства в каждой области неизбежно ограничено, во-первых, потребностями или, как говорят, рынком, а во-вторых, теми средствами, какими располагает самое производство. Понятно, что при расширении его сферы, благодаря, положим, проведению нового пути, рынок растет, и оказывается больше требующих удовлетворения потребностей. Какое получится от этого последствие? Существующим уже производствам предстоит трансформироваться в смысле большей специализации. Каждый шаг в этом направлении имеет своим последствием увеличение и усовершенствование производства. Не воспоследуй такой специализации, слабейшим производствам пришлось бы сойти со сцены, уступая место конкурирующим с ними. Интенсивность борьбы или конкуренции, в свою очередь, предполагает большую потерю сил, что, в свою очередь, вызывает и больше затрат на их восстановление. Отсюда следует необходимость большей и лучшей пищи. С другой стороны, вызываемая конкуренцией трата сил отражается всего более в области центральной нервной системы, так как приходится направить все усилия к приисканию средств для поддержания борьбы путем создания или привития новых специальностей. Умственная жизнь развивается по мере того, как конкуренция становится более резкой, и в пропорциональном к ней отношении. Дюркгейм противополагает свою точку зрения той, какой придерживаются экономисты, говоря: «Для них все значение, какое имеет разделение труда, сводится к большему производству. Для нас же это большее производство не более как необходимое последствие этого феномена. Если мы специализируемся, то не для того, чтобы производить больше, а чтобы иметь возможность жить в новых условиях (вызванных все большим и большим развитием конкуренции)».

Ошибочно было бы думать, что общественная жизнь возникает благодаря разделению труда. Она несомненно существовала раньше его, в противном случае трудно было бы объяснить, почему, столкнувшись между собой в своих интересах, конкуренты не разбежались бы в разные стороны, так свободных пространств было на первых порах не мало. Необходимо поэтому предположить, что отношения вражды успели уже смениться отношениями сожития в момент, когда разделение труда начало уже развиваться; и факторами, содействовавшими этому явлению, были, по словам автора, верования и чувствования, общие всем лицам одного и того же общественного союза. Не разделение труда, а единство крови, привязанность к известной территории, культ предков, одинаковость привычек создали общество, т. е.— как говорит Дюркгейм — объединили индивидов, состоящих в постоянных сношениях между собою (с. 306). Все эти соображения клонятся к доказательству той мысли, что ассоциация и кооперация — два различных явления. Ассоциацией создается общество, кооперацией оно трансформируется. Эта элементарная истина игнорируется теми, кто, подобно Спенсеру, говорит Дюркгейм, допускают самопроизвольное зарождение общества, благодаря простому соединению индивидов. В противность им, Дюркгейм думает, что люди никогда не отказались бы от личной независимости ради создания общества; не коллективная жизнь развилась из индивидуальной, а, наоборот, последняя из первой. Очевидно, что, раз мы станем на ту точку зрения, на которую наводит нас этнология, нам не мудрено будет согласиться с этим положением. Стадные группы людей и развивающиеся в их среде роды и нераздельные семьи предшествуют всякому индивидуализму. Но чем, спрашивается, вызваны были сами эти стадные соединения? Дюркгейм этого не говорит. Для нас же источником их происхождения было желание предотвратить общими усилиями общую опасность и обеспечить себе теми же средствами продолжение самого существования и сохранение породы. Но если так, то мы снова приходим к заключению, что в корне всякого общежития лежит молчаливое согласие отдельных индивидов. И нам приходится, в конце концов, присоединиться к тому возражению, которое делает против Дюркгейма Тард, говоря, что, раз вы устраните индивидуальное, не останется налицо и социального (L’individu ecarte, le social n’est rien, c. 75).

Наряду с главным фактором разделения труда, возрастающей густотой населения, Дюркгейм указывает и на второстепенные. С упадком общественного сознания, поддерживавшего единство в обществе, не знающем другой солидарности, кроме механической, разделение труда становится источником новой солидарности. Поэтому есть основание задаться вопросом: не стоит ли первое явление в причинной связи со вторым? Можно, говорит Дюркгейм, привести немало примеров тому, как порядки, свойственные обществам, не знающим индивидуализации, мешают зарождению факта разделения труда. Стоит вспомнить, что, где недвижимая собственность неотчуждаема и неделима, а такое явление встречается всюду, где господствует родовая или дворовая собственность, все члены одного очага предаются одинаковым занятиям. Отсюда тот вывод, что только при упадке того сильного общественного сознания, какое сдерживало воедино эти не знающие индивидуализации общества, складываются условия, благоприятные разделению труда.

Следя за постепенным вымиранием этого общего сознания и параллельной ему дифференциацией занятий, Дюркгейм указывает на замену в области верований фетишизма (обозначаемого им термином «натуризма»), т.е. признания предметов природы божествами, сперва верою в духов, живущих в этих предметах, т. е. так называемым анимизмом, а затем верою в богов, обособивших свою жизнь от жизни людской; эта последняя черта выступает в политеизме,— например, в греческом представлении о жизни богов на Олимпе и об их только случайном вмешательстве в человеческие дела. Наконец, с христианством царство Божие объявляется стоящим вне мира, и отделение природы и божественного проведено с такою полнотою, что между обоими возникает даже антагонизм. Вместе с тем понятие о божестве становится более общим и абстрактным. Но, рука об руку с этими изменениями в области верований, правовые и нравственные нормы также принимают большую универсальность. Это выступает, в частности, в упадке так называемого формализма. Тогда как в первобытных обществах в малейших деталях нормируется даже внешний образ поведения, в новейших эта регламентация производится лишь в самых общих чертах; предписывают, что должно быть сделано, а не как. Нередко утверждают, что с цивилизацией проникает в общество больше рационализма, больше логики, но это справедливо лишь в том смысле, в каком рациональное является вместе с тем и универсальным, а эта универсальность, как мы видели, имеет свои корни в падении того сильного общественного сознания, которое необходимо присуще обществам, не знающим индивидуализации. Но чем более универсальным является общественное сознание, тем больший простор оно оставляет для вариаций, а это значит, что создается условие благоприятное разделению труда.

Наряду с этой второстепенной причиной, содействующей его развитию, надо поставить упадок традиций, что опять связано с ослаблением общественного сознания. Ведь сила всех только что рассмотренных нами проявлений коллективного сознания — будут ли ими верования, или нормы права и морали,— лежит в их наследственности, в передаче их от вымерших поколений к живущим. Господством традиций объясняется наличность в общественной структуре обширных, компактных масс, представляемых отдельными недробящимися семьями. Но с упадком таких порядков прекращается и обязательная жизнь сообща. Члены, входившие в состав семейных конгломератов, приобретают несвойственную им дотоле подвижность. Является возможность искусственного скучивания населения в известных центрах. Благодаря такой внутренней эмиграции, города начинают расти. Но подвижности населения вполне достаточно, чтобы вызвать упадок традиции. Ведь молодые поколения освобождаются от воздействия стариков, этих живых выразителей традиции, и переносятся в новую для них среду. В этой же среде, если судить о ней по тому, что представляют собой города, все является подвижным, и достояние прошлого, наследие предков, как таковое, пользуется слабым признанием. Умы всех скорее направлены на будущее. А при таких условиях опять-таки создаются порядки, благоприятные специализации и разделению труда.

К тому же исходу ведет меньший контроль общества над индивидом, по мере упадка коллективного сознания. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить жизнь в городе и селе. В последнем всякое нарушение установившихся обычаев считается скандалом, о чем, разумеется, нет и помину в городах, по крайней мере, больших и густо населенных. В них не является даже физической возможности постоянного контроля людей друг над другом, так как личные отношения редки, и люди теряют один другого из виду.

' Наряду с Дюркгеймом целый ряд других мыслителей — Фулье, Де Греф, Де Роберти и вся та школа, которая известна под именем школы исторического или экономического материализма, не разрывающая связи с учением Дарвина о борьбе за существование и видящая в конкуренции и порождаемой ею классовой борьбе как бы применение к социальным отношениям открытого английским ученым биологического закона, настаивают в то же время на том, что социология имеет свои собственные законы. Де Роберти, в частности, полагает, что сама психология, не индивидуальная, а коллективная, является отражением общественного уклада, и что поэтому она состоит в зависимости от социологии. Что касается до Де Грефа, то еще в мемуаре об историческом материализме, напечатанном в «Анналах международного института социологии» (т. 8), он объявил себя сторонником того воззрения, по которому экономический уклад является важнейшим фактором общественных изменений. Он не прочь думать, что не перемена в технике производства, а изменение в условиях обмена, или, как он выражается, в циркуляции ценности, играет роль решающего фактора. Эту мысль он развил не только в своем «Вступлении к социологии» и в сочинении о «Социальном трансформизме», но и в более позднем трактате «Экономическая эволюция» («revolution economique»), появившемся уже в начале текущего столетия. За последние годы социологическая литература обогатилась новыми его трудами, о которых приходится сказать здесь лишь несколько слов. Так как эти труды появились почти одновременно с другой попыткой свести воедино главные результаты социологической работы за вторую половину XIX столетия, попыткой, сделанной Рене Вормсом, и так как оба писателя нередко расходятся между собою, то я считаю возможным изложить воззрения обоих писателей параллельно.

Вторым изданием вышла в 1913 году «Философия социальных наук» Ренэ Вормса. Автор предпочел это название термину «социология», хотя и не прочь признать, что философия социальных наук и социология — понятия, взаимно покрывающие друг друга. По его определению, которое я вполне разделяю, социология является синтезом результатов, полученных конкретными общественными науками. Она показывает постоянную связь феноменов экономических, генезических, эстетических, интеллектуальных, нравственных, юридических и политических. Принимая эту классификацию социальных явлений, Вормс, по собственному признанию, следует за Де Грефом, предложившим ее в своем «Введении в социологию» и пользующимся ею и в своих «Социологических законах», и в «Социальном трансформизме», наконец, и в тех трех томах, которые озаглавлены «Структура обществ» и являются частичным осуществлением давно поставленного им задания общей социологии.

Мне кажется, полезно будет при дальнейшем изложении взглядов Вормса сопоставлять сказанное им с тем, что ранее или одновременно развито Де Грефом. Это не значит, чтобы между обоими авторами существовало тесное умственное сродство. Вормс решительно отделяет социологию, как науку, от социального искусства, или общественного реформаторства. Вспоминая о том, что Энрико Ферри однажды заявил: «Социология будет социалистической или ее не будет вовсе», он в одном месте своего сочинения пишет, что истина лежит в обратном, т.е. что только под условием строгого обособления социального искусства возможно поступательное развитие обществоведения. Де Греф далеко не так утвердителен. В одном месте своего вступления он даже не прочь допустить, что общественная наука прониклась учениями социалистов, и эти последние в свою очередь близко подходят к социологическим решениям, так что нет возможности, при установлении общих положений новой науки, совершенно игнорировать подготовительную работу социальных реформаторов. Тем не менее в самом содержании его книги влияние, Сен-Симона и сен-симонистов, как и взгляды Прудона, принимаются в расчет лишь настолько, насколько в первых можно видеть зародыш последних по времени построений Конта, а во вторых — критику доктрины социальной гармонии и всей вообще манчестерской школы. Ни Вормс, ни Де Греф не выдают себя за пионеров науки; они почтительно относятся к своим предшественникам, причем первый считает ими всех вообще основателей и работников в области конкретных наук об обществе, а второй — главным образом Кетле, Конта и Спенсера.

Излагая общие им с другими мысли, они каждый раз указывают на то, что нового вносится ими самими в построенную их предшественниками доктрину. Вормс делает это попутно; Де Греф облегчает задачу читателя во вступительном очерке, написанном в 1910 году, где в 18 положениях передаются основные черты той доктрины, с которой он выступил четверть века тому назад в первом издании своего «Введения в социологию». Не все, конечно, в этих 18 пунктах носит печать оригинальности, например, хотя бы известное положение, что психология должна быть вставлена в классификацию наук Конта, и что место ей между биологией и социологией. Ведь то же самое сказано было раньше и Спенсером. Но вот, например, мысли новые в то время, когда они были впервые высказаны, да и то не вполне, так как сходство их с теми, какие развивал Фулье, бросается в глаза каждому.

Необходимость создания социологии, как особой науки, вытекает из того, что различия между обществами и организмами — не только количественные, но и качественные. Контрактуализм, или способность к самоорганизации, встречается в одних только обществах. Близкое к сказанному развивал и Фулье. Более своеобразно то положение, что всякий общественный феномен есть результат комбинации населения и физической среды. Всякий феномен становится социальным, если он одновременно не только органический и психический, но и физический. Театр и актер сливаются в нем воедино.

Признавая иерархию наук Конта, Де Греф продолжает ее в применении к различным порядкам социальных явлений. Экономический феномен, как я сказал выше, он ставит в основу всех других; самый же этот феномен порождается соотношением территории и населения.

Остановимся на этих последних мыслях; покажем, что скрывается за ними, и спросим себя, в какой мере они разделяются и Вормсом?

Я не был еще знаком с построениями того и другого писателя, когда в качестве гипотезы высказал то положение, что биосоциальный фактор густоты населения является первичным по отношению к экономическому, который, в свою очередь, обусловливает собою политическую надстройку. Эта мысль в первой ее половине встречена была сочувственно Костом в его «Объективной социологии». Автор,— я это ясно вижу теперь,— даже излишне подчеркивал оригинальность моей мысли, которая, как читатель может убедиться из сделанной у Де Грефа выдержки, довольно близка к утверждению, что экономическое явление вызывается комбинацией территории и населения. Вормс решительно стоит на точке зрения Коста, когда в 3-й части своей «Философии общественных наук», говоря о населении, как об одном из социальных элементов, указывает на зависимость экономических явлений от густоты и концентрации населения. Прилив или отлив его из сел в города, или наоборот, имеет важные не только экономические, но и нравственные последствия: является возможность говорить о так называемой нравственной густоте.

И в этом отношении между социологами Франции или, точнее, социологами, пишущими по-французски, установилось за последнее время полное соглашение. В «Разделении общественного труда» Дюркгейм в сущности говорит то же самое, настаивая на влиянии, какое рост населения оказывает даже на постановку вопросов о ренте, о срочном, пожизненном или наследственном съеме земель у собственников, о возникновении таким образом арендных соглашений, о прикреплении крестьян к земле или откреплении их от нее, о возникновении различий между условиями городской и сельской жизни, что, в свою очередь, влияет на нравы и представления людей. В этом отношении социологи нашли готовые обобщения у экономистов, которые, начиная с Тюрго и Адама Смита, переходя к Мальтусу и Рикардо и оканчивая Лориа и историками хозяйственного быта сел и городов, как нельзя лучше выяснили взаимоотношение, существующее между возрастающей или убывающей густотой населения и целым рядом экономических явлений, в свою очередь, находящих отражение и в политическом укладе, и в гражданском праве, и в нравах, и в этических представлениях людей. И в этом вопросе подтверждается мысль, что социология строит свои положения, пользуясь выводами конкретных наук об обществе. А если так, то какой смысл и значение имеют заявления тех или других ее критиков, что она, мол, берет свой материал и свои выводы напрокат то у антропологов и этнографов, то у историков и экономистов? Она иначе и поступать не может, если только не считать ее — что было бы неправильно — также своего рода конкретной дисциплиной, изучающей один вопрос о природе и формах общения, как это делает Зиммель189. Вормс принимает установленную Де Грефом иерархию социальных явлений с оговоркой, значительно ослабляющей ее смысл. Он не решается утверждать, что они следовали в известном историческом преемстве, а не зародились одновременно. Это замечание подкашивает в корне учение, например, о политической надстройке над экономическим фундаментом, на котором покоится, как известно, теория исторического материализма. Но автор «Философии общественных наук» не пускается на этот счет в желательные подробности и не преломляет, так сказать, копья с последователями Марксова учения. Не будем и мы останавливаться на этой стороне столь распространенной в наши дни социологической доктрины, тем более что мы имели случай довольно обстоятельно заняться ею в отдельной главе наших «Современных социологов». Единственная оригинальная черта внесена в этот старый спор не Вормсом, который в этом отношении является только последователем чужих мнений, а Де Грефом. В специальном сочинении, посвященном экономической эволюции, Де Греф указывает на то, что формула Маркса — порядок производства определяет собою общественную, политическую и умственную жизнь,— может быть заменена другою, по которой во всех этих отношениях перемена условий обмена или, как он выражается, циркуляция ценностей, играет роль решающего фактора. Дюркгейм, в сущности, думает то же, противополагая общества, построенные на начале разделения труда и вытекающего отсюда обмена, обществам, в которых, самое большее, встречается обособление занятий между обоими полами. Таким образом, под различными только формулами скрывается одна и та же мысль. И Вормс принимает ее, но скорее как доказательство того, что в вопросе о взаимодействии экономических и политических факторов далеко не сказано последнее слово и не установилось полного соглашения даже между последователями исторического материализма.

Другой весьма существенный предмет, затронутый Де Грефом и вносящий оригинальность в его доктрину,— это не столько построение им нового закона, «закона ограничения» (loi de limitation), сколько протест против мысли Конта, что человечество в своем целом рано или поздно составит ту общественную организацию, которая лежит в основе его социологических синтезов. В просторечии это означает ни больше ни меньше как следующее: государства, как политические организации исторически сложившихся народностей, не призваны к исчезновению даже в отдаленном будущем, что не мешает, разумеется, возникновению не только европейского, но и мирового федерализма. Эта мысль и составляет ближайшую задачу первого тома того обширного сочинения, которое едва ли будет доведено до конца неутомимым бельгийским социологом. Я разумею его «Структуру обществ» (La structure generale des societes).

В таком беглом очерке, каков настоящий, я не могу дать даже приблизительного понятия об этом наиболее обстоятельном и оригинальном из сочинений Де Грефа. Я могу привести из него только отрывок, указывающий, каково задание автора. Всякий общественный агрегат, получаемый путем комбинации населения и территории, является одновременно не только комбинацией биологической и психической, но еще чем-то более сложным и конкретным. В этом агрегате имеется равновесие как внутреннее, так и внешнее. Всякий агрегат, подобно любой органической материи, имеет форму или структуру: ни один не является аморфным; его равновесие никогда не бывает устойчивым. Увеличение массы служит ближайшим и простейшим условием общественной дифференциации. Квантитативная вариация лежит в основе всех вариаций квалитативных. Всякий социальный агрегат, какова бы ни была его масса, раз он имеет определенную форму, необходимо ограничен, как ограничены все силы природы, механические, астрономические, физические, как ограничена и всякая организованная материя. Ограничены также физические и умственные силы человека. Этот наипростейший и наиболее общий закон, в силу которого всякая материя, как и всякий организм, имеет свои границы, свою форму, структуру, применим и к человеческим обществам: и они подлежат, так называемому Де Грефом, закону ограничения. Де Греф старается приложить этот общий закон к человеческим обществам, доказывая необходимость государственных границ и обособленности классов. Развитию первой мысли посвящается второй том, а развитию второй — третий.

Вормс считается с общими положениями их автора, когда говорит, что общество может считаться конституированным, раз налицо имеется политически организованная нация, отвечающая понятию государства. «Четыре слова,— пишет он,— употребляются иногда безразлично, как бы заменяя одно другие: народ, нация, общество и государство. Полезно, однако, установить между ними различия. По нашему мнению, они применяются к одной и той же коллективной единице, но рассматриваемой с различных точек зрения. Термины народ и нация означают группу, изучаемую со стороны ее структуры; термины же общество и государство имеют в виду самое ее функционирование. Социальная группа называется народом или нацией, когда мы рассматриваем ее только, как существующую; она называется обществом или государством, когда мы рассматриваем ее, как живущую. Теперь спрашивается: чем отличается народ от нации, а общество от государства? Термины народ и общество употребительны, раз заходит речь о множественности составляющих их элементов или множественности феноменов, представляемых их жизнью. Термины же нация и государство являются подходящими каждый раз, когда мы имеем в виду оттенить единство, к которому сводятся составляющие их элементы и развивающие в них явления. Нация, это — организованный народ; государство, это — общество, дисциплинированное правительством и законами. Жизнь самопроизвольно развивается в обществе; она стеснена всякого рода обязательствами в государстве. Народ может быть рассеянной толпой; нация — внутренно объединенная масса. На низших ступенях истории, среди первобытного человечества или отсталых типов современного, имеются уже народы и общества, но неизвестны нации и государства». Вормс заканчивает свои противоположения приведением таблицы, позволяющей одним взглядом распознать эти отличительные черты народа и нации, общества и государства190.

Я привел этот отрывок с целью показать самый способ изложения Вормсом его мыслей. Он отличается сжатостью, своего рода «лапидарностью» и на первый взгляд грешит догматизмом, пожалуй, даже схоластикой. Но дело в том, что на французском языке термины «народ», «нация», «общество» и «государство» исключают собою употребление таких терминов, как народность, которая, очевидно, может и не совпадать с народом, как составленным подчас из нескольких народностей или включающим в себя лишь часть определенного народа. С этой точки зрения классификация, предлагаемая Вормсом, может показаться несколько узкой и не обнимающей собой всего разнообразия политических организаций этнографических групп. Вормсу приходится рассматривать, например, Австрийскую империю с разнообразием населяющих ее племен и различием в политических отношениях этих племен между собою и к общему целому, как явление исключительное, как нечто напоминающее тот monstrum politicum, каким воображению Пуффендорфа рисовалась предшествовавшая образованию Австрии Римско-Германская империя. Мы задумаемся поэтому, прежде чем перенести в наш толковый словарь предлагаемую Вормсом классификацию. Но она, во всяком случае, свидетельствует о том, что в глазах ее автора не человечество, а организованное в государство население отвечает понятию общества.

Для Вормса процесс общественной эволюции рисуется в форме объединения семей в роды, родов в племена, племен в государства. Он не особенно останавливается на этом вопросе, но, видимо, отдает предпочтение ходячей доктрине над тою, которая выдвинута была английскими и за ними некоторыми немецкими писателями, говорящими об обособлении семьи из более безразличной массы особей разных полов, обнимаемых, по терминологии столько же Спенсера, сколько и Колера, термином «стадных соединений».

Характерным для автора «Философии общественных наук» является отрицание им идеи прогресса. Вормс — противник не одного лишь учения Кондорсэ о безостановочности поступательного движения человечества и отождествления его с возрастающим счастьем наибольшей части людей; он просто-напросто отрицает самую мысль об усовершенствовании материальных и нравственных условий человечества в связи с эволюцией обществ. Для него, по-видимому, несомненным является один рост знания. Но какое влияние этот рост имеет на то, что мы называем прогрессом,— об этом Вормс не то что не говорит, а не считает даже возможным поднять речи. «Идея прогресса,— пишет он,— имеет чисто субъективную ценность. Мы называем прогрессом то, что кажется нам усовершенствованием по отношению к предшествующим порядкам, но критерий для суждения об этом усовершенствовании мы создаем сами. Мы говорим о том, что те или другие существа прогрессируют, когда они более или менее осуществляют наш идеал. А между тем нужно было бы знать как раз обратное,— знать, насколько они приблизились к их собственному идеалу. А это — именно то, что нередко всего труднее определить».

Наша точка зрения в этом отношении радикально противоположна точке зрения Вормса. Заодно с Контом мы полагаем, что без идеи прогресса не может быть и социологии, самый же прогресс, как мы не раз доказывали, сводится к расширению сферы солидарности как внутри политически обособившихся национальных групп, так и между этими группами, обнимаемыми общим понятием человечества.

Только что вышедший во втором издании 1-й том «Философии общественных наук» Вормса отразил на себе то влияние, какое оказали на автора прения как в социологическом обществе в Париже, так и на конгрессах Международного института социологии. В своем введении он говорит о том, что коллективная работа во многом выяснила его взгляды на спорные вопросы, разделяющие социологов, и, в частности, заставила несколько отступить от слишком ортодоксального отношения к теории государства общественного организма. Второй и третий томы во втором издании, насколько можно судить по первому, посвящены будут вопросу о методах социальных наук и об основных положениях, вытекающих из изучения этих наук.

Начинающим свои занятия ими нельзя не рекомендовать в особенности II том сочинения Вормса. Он введет их в самую лабораторию исследований, посвященных раскрытию отдельных сторон общественного быта, указывая в то же время на связь, существующую между методами общественных наук и методами наук о материи неорганической и органической. Особенно полезной кажется мне попытка Вормса свести в систему те приемы, какими орудует социолог и вообще ревнитель общественного знания, под две группы: приемов анализа и приемов синтеза. К числу первых принадлежат приемы непосредственного наблюдения — статистический, монографический, прием анкеты, прием этнографический, исторический и даже экспериментальный. Говоря о последнем, автор указывает на ограниченность его применения; так как каждое общественное явление необыкновенно сложно, то о повторяемости его в истории едва ли может быть речь. Экспериментация ограничивается поэтому наблюдением перемен, происходящих в разных странах под действием тех или других причин, например новых законов по одному и тому же предмету. В конце концов, важнейшим приемом анализа в социальных науках все же является наблюдение.

Переходя к приемам синтеза, автор посвящает отдельные главы рассмотрению таких вопросов, как поиск причин, отношения существования, отношения преемства. Второй том заканчивается четырьмя главами о классификации, индукции и дедукции в области социальных наук, наконец, об аналогии и гипотезе.

Читал этот том, в котором в сжатом и общедоступном виде изложены способы изучения общественных вопросов, к каким прибегали и прибегают в наши дни этнографы, экономисты, статистики, историки и, наконец, социологи, трудно не прийти к заключению, что он является существенным дополнением к тому образцовому использованию приемов Огюста Конта при построении им социологии, какое мы находим во второй части известной «Логики» Милля. Сказать это — равносильно очень высокой квалификации самой книги. Несомненно, что в ней нельзя искать последнего слова по методологии всех и каждой из конкретных наук об обществе. Она не освобождает, например, от чтения таких монографий, как та, которая посвящена была недавно методам исторического исследования академиком Лаппо-Данилевским. Но насколько последнее сочинение обращено к лицам, уже имеющим некоторую историческую и гносеологическую подготовку, настолько книга Вормса обращается ко всем, кто обнаруживает простую любознательность по вопросу, как добываются эмпирические обобщения в области социальных знаний. Неудивительно, если книга, вышедшая частями в 1903-1904 и 1907 годах, уже потребовала нового издания в 1913 году.

В противоположность II тому, третий едва ли удовлетворит тех, кто, не будучи сам посвящен в вопрос о спорности общих положений, выдвигаемых конкретными социальными науками, ждет от книги, посвященной их синтезу, своего рода откровений. Оказывается, что более или менее бесспорными можно считать только некоторые труизмы, с которыми давно познакомила широкую публику европейская журналистика. Но это, так сказать, самоограничение автора, избегающего всякого спора о гипотезах и ставящего себе, по-видимому, задачу ознакомить читателя не столько с собственными взглядами, сколько с теми, по отношению к которым существует большее или меньшее единомыслие, имеет и свои выгодные стороны. Она очерчивает контуры той terra ferma, той незыблемой почвы, на которой приходится строить дальнейшие обобщения. Да и самая банальность развиваемых в книге взглядов на самом деле является только мнимой. Она существует исключительно для тех, кто привык считать бесспорными известные положения, не раз повторенные популяризаторами современного общественного знания. В доказательство нашей мысли остановимся на некоторых примерах. Вторая глава посвящена вопросу о расе. Мы столько раз слышали за последнее время о расовой вражде, что у нас не зарождается даже сомнения в том, что понятие рас вполне выяснено, и что есть возможность не только признать их постоянство, но и установить определенную иерархию их. А между тем оказывается, что чистых рас почти не существует, что их свойства меняются со временем, что он постоянно делают заимствования друг у друга, и что в ходе истории культурное руководительство не раз переходило от одной расы к другой. Иерархия рас, пишет Вормс, не представляет собою ничего абсолютного и неизменного. В течение веков превосходства, которыми отличалась та или другая раса, подвергались изменению, и руководящая роль переходила от одного народа к другому. Черные расы, быть может, предшествовали белым столько же в долине Нила, сколько и на берегах Инда. Желтая раса достигла значительного экономического и общественного развития в пределах Китая задолго до Европы; краснокожие Мексики и Перу обладали довольно развитой культурой. Среди народов белой расы умственное господство переходило от Египта к халдеям, евреям, финикиянам, персам, грекам и римлянам. А в новое время ряд наций — итальянцы, испанцы, французы, голландцы, англичане, немцы, американцы — вправе гордиться тем, что в известные эпохи они были главными инициаторами в поступательном ходе человечества (т. III, 42-43). Так как автор ставит себе задачей не столько передачу собственных взглядов, сколько более или менее установившихся и всеми признанных, то он скорее может считаться консерватором, нежели новатором в научной доктрине. Это резко выступает, например, в таких вопросах, как вопрос об индивиде. Ревнители так называемой коллективной психологии сходятся в развитии того взгляда, что индивидуальность также является продуктом истории. Эта мысль красной нитью проходит, например, в сочинениях Дюркгейма, не исключая и его последнего по времени трактата: «Об элементарных формах религиозной жизни». В том же направлении написана появившаяся недавно в «Американском журнале социологии» статья Дюрбара, озаглавленная «Социальный базис индивидуальности». Вормс смотрит на вопрос с ранее установившейся точки зрения, или, точнее, он старается выделить в новом учении то, что кажется ему прочно установленным, от того, что носит еще характер гипотетически. Не следует ли, пишет он, объяснять самого индивида общественными необходимостями? В наши дни не прочь думать так. В обширных современных обществах индивид принадлежит к значительному числу независимых друг от друга групп — к определенной расе, полу, возрасту; он живет в определенной местности, исполняет известную профессию, состоит членом того или другого класса, примыкает к той или другой партии, числится в том или ином вероисповедании, участвует в тех или иных свободных ассоциациях. Таким образом, с разных сторон воздействуют на него несходные влияния; он становится тем или иным под влиянием сил, развившихся в этих разнообразных кругах; он будет их порождением, и то направление, которого он станет держаться в жизни, явится комбинацией тех разнообразных импульсов, которые все эти круги будут давать ему. Можно также представить себе все эти группировки в форме кругов, имеющих свои различные размеры и свои отдельные центры и пересекающих друг друга в определенных местах. Индивид явится в таком случае местом пересечения этих различных кругов. Чтобы определить его положение в пространстве, достаточно будет установить их собственные положения, так как тем самым будут указаны их общие элементы. А отсюда тот вывод, что можно познать индивида, определив, к каким группам он принадлежит. Оставим в стороне математическую терминологию приверженцев такого воззрения и проникнем в самую суть их мнения. В некотором смысле они правы, а в некотором смысле их точка зрения ошибочна. Справедливо, что можно было бы узнать все об определенном человеке, если бы мы могли окончательно приписать его ко всем тем группам, к которым он принадлежит; но это, как мы увидим, немыслимо. С другой стороны, не индивид — создание группы, а группа — индивида. Правда, группа влияет на человека, развивает его, видоизменяет и увлекает; но почему человек принадлежит к той или другой группе? Потому, что присущие ему характерные особенности привлекли его в ее среду. Группа возникает потому, что в ней сошлись люди, имеющие одни и те же отличительные особенности. Вормс указывает, что в число неразрешимых вопросов, по крайней мере, при современном состоянии знания, надо включить вопрос о происхождении индивидуальности. Он связывает его с другим, еще более широким вопросом о том, чем обусловливается различие организмов всех вообще живых существ, и далее, отчего всякая материя, как неорганическая, так и органическая, принимает определенные и различные формы? Этим вопросом занимались еще Платон и его учитель Сократ, над ним останавливались схоластики, искавшие определения principium individuationis, над ним работали двадцать веков ученые мыслители, и он все же покрыть мраком неизвестности.

Спорным, крайне трудным, но не устраняющим возможности разрешения является и другой вопрос, тесно связанный с предыдущим,— вопрос о природе и условиях появления великих людей, тех, кого мы в просторечии называем гениями. Для многих гений не более как интенсивный выразитель своего времени, его запросов и требований; он появляется в положенное время. Тард критикует такой взгляд, говоря, что выбор этого времени зависит от самого «гения». Вопрос не может быть решен без долгой предварительной работы. Нужно было бы, говорит Вормс, составить список всех великих людей, выяснить, чем каждый обязан своей среде, и что, затем должно быть приписано исключительно его прирожденным способностям или гению. По верному замечанию Тарда, не существует какой-то бездны между гениальным человеком и толпою. Изобретения и открытия не составляют исключительного достояния чрезвычайных способностей. Мы все в большей или меньшей мере, раз попав в известные условия, обнаруживаем инициативу. Вопрос о великих людях, в сущности, сводится к вопросу о том, при какой счастливой встрече двух или большего числа разнородных мыслей в уме, разумеется, способном к обобщению, зажигается та искорка, от которой исходит всякое новшество в науке, технике, искусстве или жизни.

Говоря об индивидуальности, Вормс, по-моему, недостаточно останавливается на вопросе о том, в какой мере переход от общества, не знавшего дифференциации социальных функций, к обществу, построенному на начале разделения труда, содействовал развитию индивидуальности. Дюркгейм, а за ним и другие сторонники так называемой коллективной психологии, в последнее время — Дюрбар, справедливо останавливаются на той мысли, что индивидуальность стала развиваться в тесной связи с только что указанной эволюцией. О дикаре, говорит Дюрбар, трудно собственно сказать, что он ведет индивидуальное существование, в особенностях которого от жизни других членов одного с ним рода-племени он дает себе ясный отчет. Даже при допущении, что его жизнь имеет личный отпечаток, стороны, которыми она отличается от других, так немногочисленны, и эти отличия в такой степени лишены сколько- нибудь систематического единства, что трудно говорить серьезно о том, что на практике они вносят много нового и своебытного. Психическая жизнь дикаря исчерпывается его родовым общением. Он и не думает независимо, и не поступает иначе, как в согласии с обычаем; наконец, он даже не индивидуализирует своей оценки жизненного опыта. Фетишизм, представляющий в культуре дикаря религиозную интерпретацию этого опыта и основание для общественной морали, принимается каждым членом племени без всякой критики и определяет его поведение. Согласный с обязательными нормами образ действий в обществах, близких к первобытному, определяется не логическим признанием необходимости авторитета и власти, а исключительно тем, что такого же порядка держались предки. В своей практической жизни дикарь не выходит из круга созданных религией запретов, или «табу», которыми определяется вся рутина повседневной жизни. Дикарь не ищет усовершенствований и ни в чем не отступает от порядка, установленного этим «табу», так как всякое отступление могло бы повергнуть его группу в беду. Преступление и наказание являются делом рода, так как не зародилось еще понятия об индивиде, как о моральной ценности. Таким образом, на этой ступени элемент общественный достигает максимального развития, а индивидуальный — минимального191.

Из приведенного отрывка, отражающего собою не столько мысли самого автора, сколько всего ряда тех писателей, которые не считают возможным обходиться без того, что мы называем генетической социологией и что прежде слыло под еще менее удачным названием «до-истории», с очевидностью выступает ограниченность той точки зрения, на которой стоит Вормс. В одном месте своей книги он говорит, что не видит причины строить обобщения на других фактах, как на фактах по преимуществу новой истории. К чему социологам обширное знакомство с бытом дикарей и варваров — пишет он на стр. 14III тома своей книги — оно раскроет пред ним такие порядки, которых мы только стараемся избежать. Что нам действительно нужно,— это узнать, как и какою ценою создана современная гражданственность, а этого можно достигнуть, опираясь преимущественно на факты новой истории. Автор обещает поэтому основывать свои выводы на наблюдениях, заимствованных из среды современных народов.

В этих строках не трудно увидеть осуждение того направления, которого держатся Дюркгейм, Маус, Леви-Брюль и целая плеяда ученых, частью опубликовавших уже, частью не опубликовавших результаты своих личных исследований, плеяда, к которой принадлежит и сравнительный историк-юрист Флак, настаивающий на тесной связи зарождающегося права с магией,— этой предшественницей религии, как пытался доказать английский ученый Фрэзер.

В таком сжатом очерке, как настоящий, я не имею, разумеется, возможности даже резюмировать те выводы, к которым пришли перечисленные мною исследователи. Но они, во всяком случае, клонятся к признанию, что человеческая психика, мораль, право подверглись с веками таким изменениям, которые необходимо приводят к признанию человеческого прогресса, с чем, как мы видели, Вормс не считает возможным согласиться.

»

<< | >>
Источник: Ковалевский М. М.. Социология. Теоретико-методологические и историко-социологические работы / Отв. ред., предисл. и сост. А. О. Бороноев.— СПб.: Издательство Русской христианской гуманитарной академии.— 688 с.. 2011 {original}

Еще по теме Собственно социологическое направление:

  1. § 2. Этико-социологическое направление
  2. Социологическое направление историографии.
  3. СОЦИОЛОГИЧЕСКАЯ НАПРАВЛЕННОСТЬ
  4. 3.8. Социологическое направление. «Формула прогресса»
  5. Осипов Г.В. НОВЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ В СОЦИОЛОГИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ, 1978
  6. Глава IX КРАТКАЯ ИСТОРИЯ СОЦИОЛОГИИ И ХАРАКТЕРИСТИКА ГЛАВНЕЙШИХ НАПРАВЛЕНИЙ В ОБЛАСТИ СОЦИОЛОГИЧЕСКОЙ МЫСЛИ
  7. 70. Общие положения о праве собственности. Собственность и право собственности.
  8. СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ (СОЦИС) Социологический журнал
  9. 1. Колхозно-кооперативная собственность как одна из форм социалистической собственности. Понятие права колхозно-кооперативной собственности
  10. Право собственности на общее имущество собственников комнат в коммунальной квартире. Доли в праве общей собственности
  11. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ [Топы для выяснения того, есть ли вообще собственное то, что указано как собственное]
  12. О «демократическом» лозунге «поражения собственной армии и собственного правительства»
  13. § 1. Собственность и право собственности: понятие, содержание
  14. § 1. Собственность в экономическом смысле и право собственности
  15. 4. "Формы собственности" и право собственности