Глава восьмая НАЦИОНАЛЬНЫЕ МНЕНИЯ ВО ФРАНЦИИ

Кому не доводилось слышать: мнения ничего не стоят, действительной реальностью и могуществом об- ладают одни лишь интересы? Презренная избитая фраза раболепствующей политики! Щеголяя ею, политика выдает свое невежество; она доказывает, что ничего не понимает в управлении массами и привыкла иметь дело с одними индивидами.
Не нужно долго жить на этой земле, чтобы понять, что, когда мы рассматриваем отношения человека к человеку, беря череду людей, лишь немногие из них отдают всего себя защите какой-либо идеи. Убеждения редки; жизненные интересы неотложны; соблазн имеет тысячи секретов, совесть — тысячи уловок. Да, конечно, легко привлечь на свою сторону одного человека, затем десять, двадцать, и в этом ежедневном беге по кругу мнения действительно мало чего стоят. Но что бы вы сделали для того, чтобы привлечь на свою сторону народ? Ну же, соберите все ваши средства, раскройте всю вашу науку; не теряйте ни дня, ни часа, ни минуты. Что вы можете дать миллионам людей, которые ничего у вас не просят? Что можете вы сделать для этих народностей, которые живут вдали от ваших глаз, которые вы с трудом можете даже пересчитать и которым о вас известно одно только ваше имя? А ведь и их нужно привлечь на свою сторону; нужно, чтобы они приняли вас и отдали бы вам всех себя; ведь если вас не будет объединять могучая связь, вы никогда не сможете ими обладать, а для того, чтобы управлять народом, им нужно обладать. Но ведь у народов также есть интересы, скажете вы, общие интересы, которые нужно удовлетворить; и таким образом, не вступая во взаимоотношения с ин дивидами, обычно вступают во взаимоотношения с интересами. Я бы хотел, чтобы эти столь уверенные в своем искусстве политики научили меня четко отличать в массах интересы от мнений, чтобы на моих глазах они произвели ясное и полное их разделение, чтобы они сказали мне, где кончаются одни и начинаются другие, чтобы они мне, наконец, доказали своим воздействием на народы, что обращаются к одним только интересам, что на одних только интересах они основывают свою власть. Я полагаю, что это вызовет у них серьезные затруднения. Ведь нет ничего более пустого, более ложного, чем эти различия, при помощи которых пытаются расчленить общество, изолировать друг от друга движущиеся в нем силы, дать каждой из них имя и, наконец, призвать к себе только те из них, которыми более удобно манипулировать. Люди, считающие, что в процессе правления им удалось совершить сей труд, заблуждаются; это невозможно. Действительно интересы могут быть отделены от мнений или мнения от интересов; неверно лишь то, что одни из них представляют собой все, другие же — ничто. И те и другие теснейшим, сильнейшим образом спаяны воедино; всем им присуща и объединяет их своего рода нервная чувствительность; и когда власть воздействует на общество, я бы поручился, что она не может зачастую сказать, достигает ли она своего результата посредством мнений или посредством интересов. Власть одновременно воздействует на все, поскольку в теле, общества, как и в человеческом теле, ничто не является бесчувственным, все пребывает в определенной взаимосвязи. Я хочу быть понятым. Позволю себе привести один пример. Революция не создала никакого другого, более позитивного и более специфического интереса, нежели интерес стяжателей национальных благ. Разум без труда обнаруживает, что даже если бы все доктрины, все теории революции были отброшены и упразднены, данный интерес мог бы тщательно соблюдаться, даже мог бы быть защищен от любого оскорбления, как и от любого посягательства. И тем не менее разум со хранил о нем лишь смутные воспоминания; этот интерес не принадлежит к числу тех новых идей, с которыми в мыслях покупателей связана безопасность продаж. Отберите у мэров и вновь верните священникам ведение книг записи актов гражданского состояния — стяжателей национальных благ охватит тревога. Вы можете провести этот опыт с любой революцией; повсеместно вы обнаружите идеи в самом сердце интересов, а интересы — под покровом идей. Принципы породили факты; факты укрываются за принципами. Именно таким образом мир моральный и мир материальный в своем теснейшем союзе взаимопорождаются и являются гарантией друг для друга. Именно таким образом мнения, даже после того как они остынут и не дышат более энтузиазмом, сохраняют свою значимость и заставляют власть признать себя либо в качестве условия, либо в качестве средства правления. В подобной области заурядные выражения, ставшие избитыми фразы являются хорошим доказательством: в них обнаруживается общественный инстинкт. Как называют сегодня людей, усердно защищающих новые интересы? В каких словах выражается похвала и доверие? Говорят, что это люди привязанные, преданные принципам. Мы слышим это повсеместно, и говорят это люди, которые слабо представляют себе, о каких принципах идет речь, и которые, со своей стороны, не придают никакого значения теориям. Но принципы — знамя интересов, а именно вокруг знамени объединяются массы. До сих пор я не считался с идеями; я представлял их лишь на службе интересов; сила, которую идеи черпают из интересов, очевидна для самых заурядных политиков. Но идеи обладают и силой другого рода, которая, будучи более возвышенной, от этого не становится менее реальной и не признается только людьми, не способными ею воспользоваться. Не одна революция потрясла мир; но ни в одной из них мнения, порывы человеческого духа не занимали такое место, как в нашей. Странное противоречие! Мы с ожесточением нападаем на принципы, доктрины, теории; мы преследуем их как нового рода стихийное бедствие; мы приписываем им все зло, что нам до велось вытерпеть; и в то же время рассматриваем их как пустые мечты! Мы содрогаемся перед лицом идей, но принимаем их во внимание только для того, чтобы испытывать перед ними страх! Во всем этом есть какая-то смесь дерзости и малодушия, вызывающая одновременно гнев и насмешку. Еще можно объяснить тот факт, что Людовик XIV с высоты своего трона и в расцвете своей славы увидел в «Телемаке» лишь сатиру, а в Фенелоне18 — недовольного мечтателя; правление Саленте было и вправду лишь в некоторой степени несбыточной утопией благородного поэта. Но — осторожно! — времена изменились, мнения, о которых вы говорите, что они не имеют особого веса, разрушали и создавали империи; уверовав в даваемые ими обещания, народы устремлялись к бурному и неопределенному будущему; короли объединялись, чтобы противостоять веянию нового духа. И если после подобных опытов и в подобном состоянии власть испытывает к идеям презрение, сродни тому, которое мог в отношении них иметь сиамский король, то я уж и не знаю, какими словами квалифицировать такое бахвальство в таком ослеплении. Конечно же, политика всегда неудачно выбирает время для нанесения оскорбления теории. И пусть она перестанет содрогаться при одном только этом слове или признает, что теория обладает силой, с которой нужно считаться. Я вовсе не требую, чтобы теориям подчинялись; мне известно все, что есть ложного, пагубного в наиболее распространенных в наши дни мнениях, и я совершенно не намерен преклонять перед ними колени. Но факт серьезный, факт насущный состоит в том движении человеческого духа, превращающего сегодня мысль в, так сказать, мировую силу; в силу чувствительную и гордую, которая хочет, чтобы ей если и не повиновались, то по крайней мере чтобы ее понимали и ее уважали. Осыпанная как теориями, так и победами, Франция сегодня, казалось бы, пребывает в состоянии застоя как на поприще идей, так и на военном поприще; но эта остановка обусловлена усталостью, а вовсе не отвращением к теориям; страна не отказалась рассуждать, равно как и побеждать; полученный и возвращенный ею удар не из тех, что оборачиваются бессилием. Дух снова воспарит и продолжит свой путь. Таким образом, политике совершенно не позволительно подходить к мнениям с высокомерным легкомыслием, она должна относиться к ним самым серьезным образом; в них сосредоточены мощные средства правления, равно как и тяжелые препятствия; и самая серьезная ошибка, в которую могла бы сегодня впасть власть, — это пренебречь мнениями, коль скоро она не смогла удержаться от того, чтобы не бояться их. Я полагаю, что из всех идей, рассматриваемых главным образом как распространенные в новой Франции, можно выбрать идеи, которых так опасается власть, называя их анархистскими доктринами, и которых она столь неосторожно гнушается, именуя их теориями, и свести оные к трем следующим аксиомам, образующим в довольно многочисленном классе своего рода популярное credo в области правления: суверенитет народа; никакой аристократии, никаких привилегий, никакого узаконенного и твердого разделения общества на классы; правительство — это слуга, которого следует принимать при двух условиях, а именно: если действия его будут минимальны и если оно будет покорным, а также будет исполнять свои обязанности за гроши. В мои задачи не входит философское обсуждение этих аксиом; они заключают в своих весьма обширных недрах все вопросы, которые никогда не переставали волновать человека и мир, вопросы, которые невозможно разрешить походя. Я хотел бы только выяснить подлинный смысл, которым наделяет эти общие утверждения проповедующая их публика, даже если, не проповедуя открыто, просто верит в них. Я хотел бы выяснить, не включают ли они в действительности анархию, не делают ли каких уступок власти, не содержат ли в себе неизвестный росток какого-либо символа веры, какого-либо политического знака, способного стать знаменем общества, стремящегося к порядку, а также доктрины, признанной властью, которая хочет быть сильной. Прежде всего, что же понимают сегодня под суверенитетом народа те, кто провозглашает себя его за щитниками? Действительно ли это постоянное и непосредственное отправление власти всей совокупностью граждан? Об этом не помышляли даже самые горячие сторонники этого принципа; они провозгласили, что народ сам по себе не способен отправлять власть, и сохранили за ним лишь право ее делегировать, т.е. право отказаться от власти, за исключением тех случаев, когда ее следует вновь взять, чтобы делегировать другим. Я войду в подробности этой гипотезы. Что понимается под делегированием власти? Есть ли это всеобщее избрание всех властей при использовании в случае каждых выборов всеобщего голосования? На деле об этом наверняка никто и не помышляет; в правовом же отношении подобное изменение суверенитета народа делает его еще более абсурдным. Оно кладет в его основание принцип, согласно которому никто не обязан подчиняться власти, которую не избирал, законам, которых не принимал. Во что же превращается тогда меньшинство? Оно не только не выбирало избранной власти, не только не согласно с созданными ею законами, но оно выбирало иную власть, хотело иных законов. По какому праву большинство будет вменять ему в обязанность подчинение? По праву силы? Но сила никогда не является правом. Нам скажут, что меньшинство может удалиться? Но тогда уже не будет народа; ведь поскольку большинство и меньшинство беспрестанно меняются местами, если в каждом случае меньшинство будет удаляться, то общества больше не будет. Значит, меньшинство должно остаться и подчиниться. Итак, суверенитет народа еще раз изменил свое обличье; он есть теперь лишь суверенитет большинства. Во что же он превратился в этой новой форме? Действительно ли меньшинство обречено на положение раба большинства? Или, быть может, большинство всегда право, всегда прекрасно все знает и желает только блага? Нужно выбирать: большинство либо всегда имеет права по отношению к меньшинству, либо оно непогрешимо. С одной стороны — беззаконие, с другой — абсурд. Конечно же, люди, связывающие с догмой суверенитета народа первопричину и успех свободы, думают совсем не так и стремятся совсем не к этому. Так что же они хотят и к чему они стремятся? Какой смысл имеет для них эта так называемая догма, которая переходит от изменения к изменению лишь для того, чтобы оказаться каждый раз все более ложной и неосуществимой? И тем не менее люди ее проповедуют или, если они на это не осмеливаются, взывают к ней в глубине души и выводят из нее всю свою политику. Вот вам факт. На протяжении многих веков правление современными народами имело своим принципом и своим правилом одни лишь частные интересы. Огромное количество людей не только управлялось, но и находилось в полном подчинении небольшой группы, которая, будучи единственной обладательницей силы, присвоила себе также и всякое право. Постепенно сила распространилась за пределы узкого огороженного пространства, в котором она пребывала; сфера богатства, просвещения, всех реальных преимуществ расширилась. Право этого малого числа было отныне поставлено под сомнение, а поскольку право может быть подвергнуто нападкам только со стороны права, то именно в большинстве стали искать право для того, чтобы разбить в прах право меньшинства. Так родилась теория суверенитета народа; она была разумным предлогом для практической потребности, точкой соединения, предлагаемой материальным силам вследствие смещения сил моральных, и в конце концов во имя идеи вопрос о власти был уже решен на уровне факта. То было простое, деятельное, вызывающее выражение, воинственный клич, сигнал к какой-то серьезной социальной метаморфозе, теория ситуации и перехода. Когда ситуация стала уже не та, когда переход был осуществлен, теория рухнула, т.е. слова, ее выражающие, не пробуждали более тех же идей, не несли в себе тот же смысл. О чем шла речь в нашей революции? о том, чтобы победить меньшинство. Отныне суверенитет народа означал абсолютную власть большинства над меньшинством. И пусть революция закончилась и победа ее прочна, о суверенитете народа продолжают говорить, но понимая под этим словом просто правление общих интересов в противополож ность правлению тех или иных частных интересов. Вот что на самом деле понимают под словом «суверенитет» те самые люди, которые считают себя тесно связанными с теорией. Убедите их свести эту теорию к точным терминам, принять ее во всей ее строгости; они будут уступать позицию за позицией, будут теряться в объяснениях, полумерах, уловках; и этот так называемый суверенитет народа, столь ужасный из-за связанных с ним воспоминаний о войне, в их собственных руках сведется к тому, что станет лишь прочным и упорядоченным господством интересов, действительно господствующих при новом социальном порядке. Вот и все, что есть легитимного, а также все, что осталось сегодня могущественного от этого принципа, который сам по себе является абсурдным и варварским. Именно поэтому власть может им манипулировать и упрочиться в рамках доктрины, которая, казалось бы, должна порождать одну лишь анархию. Пусть власть откажется от претензий на изолированное существование ради самой себя; пусть она согласится черпать свое право в соответствии своих действий разуму, справедливости, общему благу; пусть она будет беспрестанно и со всей покорностью доказывать легитимность происхождения превосходством своей природы — большего от нее не будут требовать; суверенитет народа не будет принят на вооружение и повернут против суверенитета, который признает, что он должен осуществляться только в соответствии с истиной и при условии, что ему удастся убедить в этом публику. Проповедуя в соответствии с собственным предназначением подобные утверждения, власть должна будет еще много сражаться, я это знаю; теория суверенитета народа десять лет служила орудием войны, оставив ужасающее опустошение; следы его мы еще находим в народных предрассудках и даже во мнениях людей, считающих себя достаточно от них далекими. Она оставила нам постыдное почитание большинства, ложное раболепие перед массой, истощающие и разрушающие язык и даже самое мысль многих сторонников свободы. Часто ими оказываются заражены наши идеи в области политических прав и институтов; даже отказавшись от принципа, мы еще не отбросили всех его последствий; они воспроизводятся в привычках нашего суждения, и, когда представляется случай, мы мучительно пытаемся вернуть их в наши законы. Зло это велико, и его нужно лечить; но в чем же еще состоит призвание власти? Я пришел ради тех, говорит Христос, кто болен, а не ради тех, кто здоров19. Миссия власти состоит в том же; она должна иметь дело именно с социальными болезнями. Ее искусство заключается в том, чтобы найти в самом обществе нужную ей точку опоры. Однако здесь точка опоры совершенно ясно отмечена; она не существует ни в старой теории божественного права, ни в теории пассивного подчинения, ни в таинстве послушания власти. Это как раз и есть — да простят мне это выражение — прогнившие доски, которые не удержат власть в случае наводнения. Суверенитет справедливости, разума, права — вот принцип, который следует противопоставить принципу суверенитета народа; и последний рано или поздно отступит перед доктриной, полностью удовлетворяющей подлинным намерениям, равно как и законным потребностям общества. И пусть власть не заблуждается на сей счет — ей не позволено оставаться в нерешительности и молчании в этом деле. Что же это за власть, которая не имеет никакого мнения о самой себе, которая не знает, ни что она есть, ни откуда она происходит, ни на каком основании она управляет? Двусмысленные ситуации — наихудшие. Вы выступаете в качестве помазанника Божьего? Скажите об этом смело; для того, чтобы заставить себе поверить, нужно верить в себя. Вы считаете себя избранником народа? Напишите это на своем лбу; для того, чтобы извлекать из этого пользу, этим нужно гордиться. Но прежде всего узнайте, чтб вы есть; открыто признайте ваше право. Ведь если вы мудро решили искать его в единственном источнике, из которого оно могло бы сегодня проистекать, если вы намереваетесь положить в основание вашей власти уважение общественных прав и интересов, не колеблясь, обращайте их себе во славу: не будьте снисходительны к предрассудкам прошлых веков, не бойтесь предрассудков революции. Общество нетерпеливо стремится к некоей более высокой и более истинной доктрине относительно природы своего правления. Заявите, что ее принципом является одновременно легитимность и разрушение абсолютной власти, под каким бы именем эта власть ни скрывалась и где бы она ни располагалась. Такова истина; и признавая, проповедуя ее, вы обретете в тысячу раз больше силы, нежели представ вечно в тревоге перед суверенитетом народа, как будто бы вы сами верите в него — всегда ревниво стремящегося урвать еще хоть кусочек божественного права — и вы предполагаете связать с ним свою судьбу. Я перехожу к второму из народных верований, от которого, по всей видимости, неотделима анархия и с которым так сложно обращаться. Никакой аристократии, никаких привилегий, никакой узаконенного и твердого разделения общества на классы. Именно в этом разумные люди, объявившие войну новому порядку, видят самое крупное препятствие установлению сильного общества и упорядоченной власти. Нет нечего более антиобщественного, нежели равенство, говорят они; оно не является ни естественным, ни возможным; всякая свобода есть привилегия, всякое превосходство — зародыш аристократии; свободы и превосходства стремятся получить гарантии и основания в виде законов: первые, чтобы стать правами, вторые — чтобы превратиться в средства порядка и правления. Таким образом, нужно, чтобы все ранги, сословия, профессии, общество в целом были иерархически классифицированы и конституированы. Без этого возможен только социальный распад, обусловленный независимостью индивидов, или равное унижение всех под эгидой деспотизма. Прежде всего я хотел бы заметить, что если мы подходим к вопросу таким вот образом, то речь в данном -случае идет совсем об иной вещи, нежели о мнении — речь идет о факте. Общественное мнение во Франции не только отвергает эту законную и твердую классификацию — здесь отвергается состояние самого общества. Люди, о которых я веду речь, это очень хорошо подметили; они сказали, что нужно бороться против наших нравов, изменить законы, перевести привилегию из разряда политического в разряд гражданский, восстановить субституции, воссоздать корпорации, одним словом, переплавить все общество, без чего, как они заявляют, оно никогда не будет свободным и может даже умереть. Я не собираюсь обсуждать эту теорию. Я вовсе не исследую, можно ли переделать Францию и как это следовало бы сделать. Что касается настоящего, то она в нем уже существует; я беру ее такой, как она есть, и занимаюсь только изучением того, как власть может взаимодействовать с определенными верованиями, народными мнениями, чтобы устранить препятствия, которые те ставят на ее пути, и даже найти в них средства правления. Я бы только сделал одно замечание. Если бы в VII веке в разгар анархии, нищеты, сокращения населения, разбоя, всех стихийных бедствий, во власти которых оказалась земля Франции, какой- либо из наблюдателей просвещенной эпохи оказался свидетелем подобной картины, он бы наверняка сказал: никакое общество не способно выйти из этого хаоса; в народе царят насилие, угнетение, разобщенность индивидов, все, что порождает разруху; он погибнет. Позвольте нам предположить, что Франция XIX века богата, больше численность ее населения, ее положение прочнее, она счастливее, сильнее, нежели Франция VII века. Однако же по прошествии двух или трех столетий из первого общества вышло общество, которое эти публицисты находят восхитительным. Успокоимся же; время прекрасно знает, каким образом можно совершенствовать добро, исправлять зло, восполнять лакуны, удовлетворять потребности, наконец, поставить каждую вещь на свое место и найти место для каждой вещи. Мы можем надеяться, что не будем испытывать недостатка во времени; и конечно же, ему предстоит у нас сделать гораздо меньше, чем у франков. Возвращаюсь к своему предмету. Мнение, отвергающее сегодня всякую аристократическую организацию общества, имеет двойственное происхождение; оно проистекает как из воспоминаний о старом порядке, так и из теорий революции. С точки зрения фактов Франция более всего страшится старой французской аристократии. С точки зрения права доктрина равенства стала своего рода расплывчатой, но достаточно сильной догмой, которая, не отдавая должного отчета о самой себе, внушает отвращение и подозрение ко всякой попытке упрочения социальных преимуществ, санкционируя их и давая им опору в законе. Что касается первого отношения, то мне известно только одно средство взаимодействия власти с общественным духом, — его следует всемерно укреплять. Здесь невозможна никакая сделка, никакое колебание. Бонапарт смог пожаловать бывшей аристократии справедливость и даже покровительство. Бурбоны должны дать ей справедливость, как должны дать ее всем и каждому; сделать что-либо еще для аристократии они не могут. Я знаю, что слова эти суровы — суровы, как необходимость. Можно погибнуть, не признавая аристократии, и можно погубить тех, кому желаешь служить. Мое сердце не тверже, чем у других; я знаю, как объединяет людей общее несчастье, совместное изгнание; я понимаю и чту признательность, сопутствующую самоотверженности, привязанность, созревающую в невзгодах. Я даже достаточно далек от мысли, что короли должны кичиться безразличием и неблагодарностью. Не этим можно внушить безопасность и доверие народам. Но общественные дела никоим образом не подчиняются ни сиюминутным ситуациям, ни чувствам индивидов, а поскольку власть существует не ради самой себя, то она должна действовать, руководствуясь вовсе не тем, что ей близко. Вы сожалеете о предубеждении Франции против всей аристократии; мне это понятно; Франция видит рядом с вами призрак аристократии, избавиться от которого она бы хотела любой ценой. Устраните это свое окружение, вы еще не знаете всего зла, что оно вам причинило: оно не только заслоняет и отталкивает либеральную партию; оно сеет смятение и разброд в самой партии старого порядка. Набожность, ужас перед беспорядками, страх перед якобинцами подтолкнули к этой партии многих буржуа, новых людей, которые, казалось бы, не имели к тому никакого призвания. Ну так знайте же, что, даже встав на сторону бывшей аристократии, они сохранили по отношению к ней как к партии то же недоверие, которое она внушает и своим открытым противникам. Не верьте тому, что если они не стали либералами, то превратились в аристократов; они избежали самой гнетущей, по их мнению, опасности, но не отказались от чувств, связанных с их первоначальным положением, равно как не перестали ощущать глубокой антипатии в отношении претензий и надежд своих союзников. При каждом удобном случае они спешат сказать об этом; они сожалеют, что вынуждены пойти на такие крайние шаги; с новой Францией их по-прежнему связывает отвращение к привилегиям; и как только национальная партия научится себя вести, как только она сумеет успокоить этих людей и удовлетворить их интересы относительно порядка, религии и морали, которые не без причины занимают прочное место в их сердцах, вы увидите, что они с радостью покинут ряды, в которые вступили, и вновь займут законное место под знаменами равенства. Посмотрим же, каковы на самом деле принципы этого лозунга и не содержится ли действительно под покровом множества ошибок, антиобщественных предубеждений какой-либо значительной истины, которую бы власть могла принять и таким образом приобрести возможность привлечения на свою сторону столь значительного воззрения, символом которого выступает равенство. Я не знаю такого случая, чтобы сильная идея, способная возбуждать людей и господствовать над ними, не имела в своем основании чего-то реального и легитимного. Именно это и составляет ее силу и основу доверия к ней. Идея равенства принадлежит к числу таких идей. Когда наступает день великих политических потрясений, она вспыхивает, сначала неотчетливая и беспорядочная, затем пробуждающая все человеческие страсти, враждебная всякому авторитету, любому сдерживающему моменту, сметающая все на своем пути и как бы преображенная чувством мести против социального порядка, который ее так долго подавлял. Мы были свидетелями подобного зрелища; оно отвратительно; и если что-то может опорочить человека, то это, наверное, зависть и ненависть, которые он выка зывает по отношению к самым прекрасным, самым легитимным преимуществам. Но ярость ослабевает из-за своей чрезмерности и уверенности в своем бессилии. Очень скоро опыт доказывает вынужденным сторонникам равенства, что посредством преступления они преследуют химеры. Они, в свою очередь, занимают более высокое положение и приобретают привилегии, которые следует оберегать. Когда же обретены все преимущества, которых искал народ, требуя свободы, даже низшие классы успокаиваются. Они упрочиваются в положении, которое для них предстает наилучшим. Сформировавшаяся новая аристократия имеет общие с ними интересы и покровительствует им, защищая себя. Она сдерживает народ при помощи связей, которые объединяют его с ней. И тогда идея равенства появляется в своей более взвешенной и чистой форме, носящей то же имя, но не угрожающей более никаким привилегиям и не вызывающей той же ярости. Именно в такой форме, по моему мнению, существует идея равенства теперь в умах вопреки всем дурным теориям и дурным чувствам, до сих пор еще связанным с ней. Эту идею можно свести к следующим положениям. Никакие уловки не должны сдерживать восхождение или нисхождение индивидов в рамках социального порядка. Естественные преимущества, социальное превосходство не должны получать от закона никакой искусственной поддержки. Граждане должны оцениваться по их собственным заслугам, быть предоставлены своим собственным силам; нужно, чтобы каждый сам по себе мог стать, чем он может стать, и не встречал в институтах ни препятствия, которое помешало бы ему возвыситься, если он на то способен, ни помощи, которая поставила бы его в преимущественное положение, в котором он сам не может удержаться. Я не колеблясь утверждаю это. Такова суть всей общественной мысли в области равенства; она доходит до этого момента, но не дальше.
Я знаю, что именно эти положения некоторые люди рассматривают как мятежные и антиобщественные. Сведенная к такому виду доктрина равенства представляется им еще более опасным недругом власти. Однако же они боятся признать это; они боятся открыто нападать на чувства справедливости, принципы разума, которыми она вооружена, открываясь этой своей стороной. Они пытаются принудить ее вновь воспроизводить себя в чертах ненависти, обезличивания, анархии, под видом преступной и бессмысленной теории. Вот чего, по их словам, они опасаются и что они подвергают нападкам. Ложь: страхи их лежат в другой плоскости; в иную сторону обращены их удары. Их страшит свободная конкуренция индивидуальных сил, быстрая циркуляция социальных преимуществ; как и всякий достигнувший вершины, они хотели бы опрокинуть лестницу и мирно почивать на высотах, занимаемых ими одними. В этом отношении между политическим порядком и каким-либо иным поприщем не существует никакого различия; всегда и всюду встает вопрос о мастерах и главах ремесленной гильдии, т.е. об аристократиях, составляющих исключительную принадлежность, и аристократиях привилегированных. А поскольку личному интересу всегда необходима какая-нибудь доктрина, под маской которой он мог бы скрываться не только от других, но и от самого себя, то тут же возникает множество доктрин относительно невозможности управлять, сохранять общество, если преимущества всякого рода не получают в качестве оружия законы чужеродных сил, т.е. если они не освобождаются от обязанности бороться, чтобы побеждать, доказывать собственную необходимость, чтобы удержаться. Да, конечно же, это как раз тот самый вопрос, который нас разделяет; мы не отвергаем преимуществ, влияний; напротив, мы полагаем, что они должны поддерживать в порядке все общественные дела; мы хотим, чтобы эти преимущества были признаны, почитаемы; чтобы законы позволили, предложили им все средства для свободного осуществления, для установления связей с властью. Но мы требуем, чтобы они были лишены возможности стать эгоистичными и ложными, чтобы они, наконец, пользовались своим правом, чтобы они не смели узурпировать право другого и под предлогом защиты настоящего не лишили бы наследства будущего. Такова наша доктрина; такова же и идея Хартии, когда она вписывает равенство в число общественных прав французов. Так пусть же власть объединится с Францией в этой идее; пусть власть ее открыто проповедует, проводит ее в практику; и тогда, не представляя угрозы для власти, идея эта станет в руках последней решительным средством правления. Принципом любви к равенству является только потребность в возвышении — одна из наиболее сильных потребностей нашей природы, поскольку именно она является источником нашей деятельности. Пусть для равенства все поприща будут открыты, пусть повсюду соперничество будет свободным; пусть повсеместно авторитет объединится с реальными преимуществами; и тогда равенство увидит, действительно ли этим преимуществам не хватает силы и влияния или они являются более полезными и более верными помощниками, нежели преимущества искусственно созданные и лживые. Оно узнает истинное значение ненависти ко всякой аристократии, которой его так пугают. Несомненно, революционная Франция не получила еще ни должной оценки, ни соответствующего ей основания; влияния в ней еще не установлены отчетливо и прочно. Во многих областях новые интересы ищут своих руководителей и не находят их либо находят крайне неудовлетворительных. Но это зло преходящее, неизбежное. Революционная Франция — это вчерашний день; она с трудом выходит из хаоса; сколько людей, на которых она хотела бы рассчитывать, так часто меняли свои принципы, партию, положение! Совершенно невозможно, чтобы подлинная, естественная аристократия нового порядка уже была сформирована, распределена по стране. Несовершенству аристократии должно быть вменено в вину и то недоверие, которое этот народ выказывает к преимуществам, открывающимся, чтобы вести его вперед; народ не знает, что они от него потребуют, являются ли они для него дружественными или враждебными, искренними или обманчивыми. Отсюда же проистекает и власть, которую еще сохраняют эти абсурдные революционные предрассудки, превращающие любое превосходство в преступление, любое влияние — в ловушку, предрассудки, которые бы хотели держать общество в состоянии постоянного бунта не только против законной власти, но и против всех естественных властей, осуществляющихся в недрах этого общества, не имеющих ни имени, ни знаков отличия власти. Это плохо, это очень плохо; нам это известно так же хорошо, как и вам, и так же, как и вы, мы хотим задушить все зародыши анархии. Но поверьте мне, бороться против доктрины равенства вы будете не с помощью теории привилегий; вы заставите принять сдерживающие моменты и правила революции не путем попыток возвращения аристократии — крупной или мелкой — старого порядка. Именно в самой революции, в ее собственных принципах и заключены средства правления; выделив и приняв все, что есть в них справедливого и истинного, вы заставите общественное мнение признать и отвергнуть все то, что в них есть ложного и пагубного. Мнение дается тому, кто его любит, точно так же, как интерес — тому, кто ему служит. Мнению, стремящемуся к равенству, предстоит испытать множество исправлений и направляющих указаний. Оно отдало Францию в руки Бонапарта; внушите ему, что оно способно на лучшее, не компрометируя себя; оно охотно пойдет на это. Тогда, и только тогда, вы сможете обратиться к третьему из политических верований, которые я предложил рассматривать либо как препятствия, либо как средства правления. Власть в достаточной степени слепа. Суверенитет народа и ненависть к аристократии представляют собой предмет постоянного ее страха, и она в меньшей степени озабочена другой, гораздо более пагубной, гораздо более сложной для манипулирования идеей, которую я изложил в следующих словах: правительство — это слуга, которого следует принимать при двух условиях, а именно: если действия его будут минимальны, если оно будет покорным и будет работать за гроши. Власть, всецело отвергая эту теорию, выглядит скорее уставшей от нее, нежели напуганной ею; она обороняется лишь в мелочах, очень часто позволяет ей то, в чем отказывает практике, и не видит, что это наиболее угрожающий, как и наиболее известный из всех общественных предрассудков, оставленных нам революцией. Я надеюсь, что сказал вполне достаточно, чтобы вы не составили себе ложного представления о том, что я собираюсь сказать. Именно сторонникам новой Франции предстоит как следует изучить природу и условия осуществления власти. Им предстоит создать правление — правление революции. Для того, чтобы преуспеть в этом деле, нужно нечто иное, нежели орудия войны и теории оппозиции. Возьмите людей свободных, независимых, чуждых всякому предшествующему подчинению, объединенных одним интересом, общей целью; возьмите детей, предающихся играм, которые и есть их занятия. Каким образом зарождается власть в этих свободных и простых ассоциациях? К кому она попадает по своей естественной наклонности и с общего согласия? К наиболее отважному, наиболее ловкому, к тому, кто может заставить всех поверить, что он лучше всех способен ее отправлять, т.е. удовлетворять общей заинтересованности осуществить общий замысел. До тех пор, пока никакая внешняя и грубая причина не нарушит спонтанное течение событий, командует смельчак, ловкач. В людях, предоставленных самим себе и законам их природы, власть всегда сопутствует превосходству и раскрывает его. Заставляя себя признать, она заставляет и подчиняться себе. Таково происхождение власти; другого источника она не имеет. Средь равных она бы никогда не смогла появиться. Преимущество прочувствованное и принимаемое — такова первоначальная и легитимная связь человеческих обществ; это одновременно и фактическая и правовая сторона дела; это подлинный, единственный общественный договор. Что происходит в обществах, которые развиваются, а развиваясь, усложняются? Неодолимая сила без конца возвращает их к этому принципу образования, к этому закону их природы. Когда люди, действительно обладающие властью, оказываются неспособны понять и удовлетворить общие интересы граждан, либо когда они вовсе не желают принимать их во внимание и обращают в свою пользу все следствия своего положе ния, начинается борьба, которая может завершиться лишь разрушением общества или перемещением власти. Ведь если обществу не суждено погибнуть, то рано или поздно идея равенства должна победить, т.е. власть должна лишиться преимуществ, ставших ложными или антиобщественными, чтобы перейти к новым преимуществам, доказавшим, что они того заслуживают, и сделавшим это в интересах народов, которыми они будут приняты. В этом весь секрет революций, это — объект свободных правлений. В частности, это конечная цель, равно как и фундаментальный принцип представительного правления. Целью последнего является как раз установление, между обществом и властью естественного и легитимного отношения, т.е. попытка помешать власти в правовом отношении оставаться тем, чем она перестала быть фактически, заставить ее постоянно пребывать в руках людей, обладающих действительным превосходством и способных отправлять власть в соответствии с ее предназначением. Палаты, открытость парламентских дебатов, выборы, свобода прессы, суд присяжных — все формы этой системы, все институты, рассматриваемые как ее естественные следствия, в качестве своей цели и результата постоянно будоражат общество, высвечивают содержащиеся в нем преимущества всякого рода, заставляют их быть достойными этой власти под страхом потерять ее, принуждая их пользоваться властью только открыто и при помощи доступных всем средств. Эта система восхитительна, поскольку соответствует природе вещей, поскольку разрешает проблему союза между властью и свободой, с одной стороны, наделяя властью только преимущество, а с другой, — предписывая преимуществу закон, в соответствии с которым оно должно утверждаться, постоянно заставлять всех вновь и вновь принимать себя. Что же вы будете делать, вы, утверждающие, что власть — всего лишь наемный слуга, достоинство которого можно унижать, которого следует довести до самого низменного положения как в его трудах, так и в вознаграждении? Неужели вы не видите, что совершенно неправильно понимаете достоинство природы власти и ее связи с народами? Что за почести мы воздадим народу, сказав, что он подчиняется посредственности и получает закон из рук челяди! Или, быть может, нации образованы из высших существ, которые ради того, чтобы предаваться более возвышенным занятиям, содержат под именем правительства известное число низших созданий, на которых вместо существ первого рода возложена обязанность следить за материальной стороной жизни? Абсурдная и постыдная теория, которая равным образом игнорирует как фактическую, так и правовую сторону дела, как философию, так и историю, которая оскорбляет и разрушает одновременно могущество и послушание, которая так же истощает и наносит вред свободе и власти. Конечно же, зло существует в мире; подлинное превосходство не всегда обладает силою, но даже когда она в его руках, оно не всегда легитимно ее использует. Поэтому-то и существуют общества, пребывающие в волнении, неустойчивые правительства, свергнутые правления. Поэтому-то в институтах и законах нужно создать гарантии, с одной стороны, против господства ложного и непостоянного превосходства, с другой — против испорченности превосходства, наиболее реального. Но эти потребности социальных условий совершенно не меняют природы вещей. В самых общих чертах, они препятствуют лишь тому, чтобы власть принадлежала превосходству и, стало быть, чтобы превосходство не выступало естественным и легитимным положением власти. Власть существует не ради самой себя, но посредством самой себя; она создает себя собственными силами, и в процессе этого труда она управляет, как и полагается, дабы получить свободное согласие людей, над которыми она простирается. Признаем же пустоту и ложность доктрины, высокомерно отвергающей инстинкт народов. Неужели вы думаете, что, покоряясь Бонапарту, Франция думала, что она подчиняется наемному прислужнику? Она ощущала себя ведомой рукой, наделенной высшей силой, которая, даже касаясь зла, расточает энергию своей высокой природы. «Во мне, в моем ужасном разуме, — говорил сам Бонапарт, — жил правитель, который затягивал людей и вещи в омут моей воли». Говоря так, он говорил правду, и следуя за ним, Франция верила в это, как верил и он сам. Конституционная власть ни по своим свойствам, ни по своему происхождению не хуже и ниже власти деспотической. Переходя от деспотизма к свободе, народы утрачивают господ, но вовсе не для того, чтобы заиметь слуг. Они получают руководителей, в руках которых власть совершенно не смягчается и которые, принимая необходимость действовать в соответствии с общим благом, не перестают быть первыми среди всех, главой государства. Я решительно настаиваю на своих утверждениях, но не из пустого удовольствия опровергнуть теорию, а оттого, что там, где теория эта берет верх, она имеет самые пагубные последствия. Известно ли вам, почему за появлением этой теории всегда следуют Кромвели и Бонапарты? Потому, что высокоразвитые умы никак не могут смириться с тем, что их лишили владения, унизили. Они ощущают в себе власть и возмущаются положением, до которого их пытаются низвести. Они встречают в штыки эту заносчивость толпы, желающей видеть в своих чиновниках лишь своих подданных, одним словом, желающей, чтобы власть унизилась перед ней прежде, чем будет ею управлять. Они слишком горды, чтобы принять власть вкупе с оскорблением; а поскольку у них есть опыт общения с людьми, поскольку им известны все пути, какими людей можно завоевать, они применяют всю свою науку, всю свою силу, все свое превосходство целиком для того, чтобы их завоевать, полностью господствовать над ними. Можно было бы сказать, что они мстят обществу; что они хотят воздать ему презрением за презрение, унижением за унижение; что, наконец, они говорят себе в своей оскорбленной гордости: «Поскольку нужно, чтобы рабом был либо народ, либо власть, то им будет народ, а не власть, ибо власть — это я». Взгляните: вследствие господства идеи, против которой я выступаю, деспотизм всегда обладает указанными чертами. Так эта идея совершает свое преступление — она извращает превосходство, приводя его в возмущение, она подталкивает его к узурпации, отказывая ему в его праве. Если же, напротив, в этой борьбе власть не способна одержать победу, если она позволяет уязвлять себя унижающей ее доктриной, она теряет свою силу, утрачивая достоинство. В ней угасает всякое самосознание; она ощущает себя во власти неверной судьбы; она не может устоять под давлением противоречия, поднимающего между ее собственным положением и мнением о ней, между величием ее миссии и слабостью ее природы. Противоположности не могут прийти к согласию; невозможно командовать и быть ведомым, управлять и подчиняться, действовать как лидер и мыслить как слуга. Когда власть утрачивает ощущение своего права, когда общество утрачивает ощущение права власти, власть перестает существовать; власть и общество оказываются разделенными. Состояние это исполнено волнения и тревоги: общество, имеющее правление, поражается тому, что им не правят, власть, пошатнувшись, мечется в пространстве, которое она занимает, не заполняя его. Из этого состояния совершенно невозможно выйти до тех пор, пока доктрина рабского удела власти не будет окончательно разрушена. Все должно повернуться к истине, между могуществом и покорностью, между чиновником и гражданином должны установиться легитимные отношения. Поставьте против деспотизма все барьеры, которые только можно создать; дайте свободе все гарантии, которые вы только можете придумать; это ваш интерес, ваш долг, ваше право. Вы никогда не получите слишком прочной защиты; еще предостаточно дверей останутся открытыми для произвола и несправедливости. Но не требуйте от власти самоотречения в унижении; не оспаривайте у нее величия ее природы; пусть у нее будет достаточно чести, чтобы вами управлять, а у вас — чтобы ей подчиняться. Превосходство может и должно жертвовать собой, но никогда — раболепствовать. Подлинная власть может быть только властью уважаемой, а уважение может выпасть на долю только превосходства. Когда уважение существует, когда общество признает, что управляющая им сила имеет над ним право, когда эта сила и общество объединяются в ощущении их обоюдного достоинства, насколько оказываются пустыми, как быстро исчезают все последствия ложной доктрины, которая, предполагая, что государство является лишь необходимым слугой, пытается свести к минимуму его воздействие на общество и иметь городское начальство, главу общества лишь при условии, что они будут никчемными или почти что никчемными. Глава общества — ничтожество! Городское начальство, размещенное то здесь, то там, как машины, вмешивающееся в суть дела только в определенный день и час, в редких и заранее определенных случаях! Какая химера! Какое непонимание дел человеческих и течения жизни! Я бы еще понял, если бы вся эта теория^ была направлена против власти, которую пытаются разрушить, — орудие подходящее и дает надежный результат. Но если мы пытаемся принять эту теорию в качестве правила, когда речь идет об основании нового порядка, о формировании прочной власти, то мы совершаем огромную ошибку. Как и любому другому, мне известно, насколько ужасна и губительна мания всем управлять; не секрет и то, какой простор должен быть оставлен коммерции, промышленности, развитию индивидуальной деятельности, социальных сил, и то, насколько власть портит и запутывает все дела, когда некстати касается их. Нам слишком много довелось вытерпеть от попыток деспотизма все знать и во все вмешиваться, чтобы мы могли сохранить в отношении них самое законное их неприятие. Я бы охотно согласился с тем, что власть должна вмешиваться только там, где это необходимо, и что очень часто она осуществляла вмешательство там, где ее присутствие представляло собой лишь зло и препятствие. Но, приняв это, мы тем не менее остаемся перед лицом открытого вопроса; ведь утверждение laissez faire, laissez passer — одна из тех смутных аксиом, которые, будучи истинными или ложными в зависимости от даваемого им применения, лишь предостерегают, но не направляют. Тюрго20 как никто другой проповедовал это утверждение; но во время своего короткого правления он выступил в качестве министра, который внес наибольшее число уложений, постановлений совета; который вступил в отношения с наибольшим числом интересов и чаще других использовал при этом свой авто ритет. Вы скажете, что так было нужно; Тюрго употреблял свою власть как раз для того, чтобы уничтожить все препоны, все надоевшие вмешательства самой власти. Вы полагаете, что таких потребностей будет когда-либо недоставать на пути ясновидящей власти и что, если она того захочет, она не найдет случая для осуществления своей благотворной деятельности? Убогость дел человеческих слишком глубока, чтобы она могла быть исчерпана таким образом; чем больше совершенствуется общество, тем сильнее оно стремится к новым совершенствам. А вы будете рассматривать власть исключительно как орудие искоренения, наказания зла, как никогда не способную взять на себя инициативу в благих начинаниях? Химерические претензии на то, чтобы исказить ее отношения с обществом, вооружив ее с одной стороны и парализовав — с другой. Образумьтесь; власть никогда не согласится на это, да и общество не пережило бы такого согласия. Когда обществу подходит его правление, когда оно ощущает свою жизнь в этом правлении, когда правление действительно выражает его чаяния и возглавляет его, когда они движутся вместе, объединенные общей целью, то именно к правлению обращается оно во благе, к которому стремится, и во зле, которого опасается; оно побуждает действие власти вместо того, чтобы избегать его. По причине теоретического террора общество избегает вмешательства силы. Британский парламент освободил Англию от папизма; в этом для нее было все. С тех пор власть парламента для Англии стала той силой, которой страна себя вверяет, к которой она обращается по любому случаю, не опасаясь за ее присутствие или расширение ее полномочий. Эта власть правит, руководит, сглаживает острые моменты доктрины, выносит решение о частных интересах; публика же не только подчиняется, но и все это одобряет, поскольку вопреки публицистам она совершенно не испытывает страха перед тем, что приносит ей спасение. Я не выношу суждения относительно этих фактов, я их излагаю. Я совершенно не верю ни в непогрешимость, ни, следовательно, в постоянную и всеобщую легитимность парламентского суверенитета. В правовом отношении этот суверенитет имеет не больше оснований на абсолютную власть, чем какой-либо другой, и, быть может, фактически он осуществлял ее слишком часто. Я думаю также, что сила не всегда во всем пригодна и не может быть всегда спасительной; но, повторяю, совершенно бесполезно на практике и абсурдно в теории пытаться свести правление к подчиненной и почти бездеятельной роли. Правление — это глава общества; и в том случае, когда общество считает эту главу легитимной, именно в нем резюмируется и выражается социальная жизнь; именно ему принадлежит и на его долю естественным образом выпадает инициатива всего того, что составляет общественный интерес или возможность всеобщего движения. Когда подобное правительство действительно существует, попробуйте дерзко поговорить с ним о его вознаграждении; попробуйте упрекнуть его за жалованье и принудить унизиться перед вами для того, чтобы это жалованье получить. Оно ответит вам, что ведет дела общества, что общество знает об этом и хочет, чтобы дела его вершились хорошо. Вы правы, вы совершенно правы, утверждая, что нельзя требовать от граждан лишнего экю, которое бы не шло на общее благо. Вы имеете право получить полные сведения о том, каким образом создаются и используются общественные доходы. Но у вас нет ни основания, ни права утверждать, что все должно измеряться деньгами и что только в силу этого наименее дорогостоящее правление является наилучшим. Назначьте же цену свободе, процветанию, славе — всем этим следствиям хорошего и прочного правления. Император России взимает гораздо меньше налогов и использует гораздо меньше чиновников, чем король Франции. Говорит ли это о том, что русскими управляют лучше, чем нами? Как бы не так! Эти вопросы не столь просты, и подлинная экономия никогда не может быть сведена к цифрам. Огромное значение имеет избрание депутатов, обсуждение своих законов, пользование безопасностью людей и благ, свободой и печатью, хотя механизм, обеспечивающий эти преимущества, стоит очень дорого. Вследствие революции и построения нынешнего нашего социального состояния во всей Европе одна только Франция знает сегодня, что ей стоит правление. Сумма эта значительна, согласен; если она превосходит потребности, ее следует уменьшить. Но привилегии, главы ремесленных гильдий, религиозная нетерпимость, беспорядки, деспотизм стоят гораздо дороже, хотя внешне порой они требуют меньшей оплаты. Впрочем, потребность есть мера неясная и мало удобная для оценок. Она должна постоянно и тщательно обсуждаться — вот в чем состоят ее гарантии. Никогда правление не должно быть освобождено от необходимости доказывать свою полезность; но ни в коем случае нельзя допустить того, чтобы оно, победив или потерпев поражение в этих дебатах, выходило из них ослабленным и униженным. Именно правление должно об этом заботиться, так как только оно и может здесь преуспеть. Именно от самого себя должно оно ожидать как достоинства, так и силы. Они никогда не достаются тому, кто не умеет их получить. Я только что обсудил наиболее употреби- мое, как и кажущееся наиболее правдоподобным из общих воззрений, о которых так сожалеет власть. Я не щадил его; но только одно правление может отрицать его и способно одержать над ним победу; это правление общих интересов, поддерживаемых и управляемых действительными легитимными преимуществами. Здесь все зависит от поведения и ситуации. У истины нет средств правления, которые подходили бы тому, кто не принадлежит истине. Пусть министр не заблуждается на сей счет; защищая власть, я защищаю не его. Напротив, я обвиняю его в том, что он скомпрометировал власть, оставил ее безоружной перед нападками ложных теорий. Вы жалуетесь на то доверие, которое они обрели, на ту дерзость, которую они расточают. Но что вы сделали, чтобы избежать этого? Встали ли вы во главе страны? Объединили ли вы вокруг себя ее естественных лидеров, людей, в которых массы верят и которым они вверяют свою судьбу? Призванные взаимодействовать с новой Францией, пошли ли вы по ее пути к той цели, что она преследует на протяжении тридцати лет? Вы были далеки от этого; вы отделились от нее; вы вошли в союз с ее противниками; вы захотели предложить ей выразителей ее мне ния, которые ее вовсе не понимают, лидеров, которых она совершенно не хочет; вы попытались осуществить насилие надо всем — над выборами, над печатью, — извратить одновременно и общество и его правление. Чего же вы тогда хотите? Как! Вы пытаетесь вернуть Францию под руководство прежних привилегий, которые она уже отвергла; и вы хотите, чтобы в них она увидела эти стихийно сложившиеся и подлинные привилегии, к которым безо всяких усилий переходит власть! Вы обрекаете своих чиновников на то, чтобы задушить то, что существует, и выявить то, чего нет; и вы требуете, чтобы население сплотилось вокруг них, чтобы оно приняло их как свои самые искренние и легитимные орудия! Наконец, вы трудитесь над тем, чтобы превратить власть в огромную ложь; и вы требуете, чтобы она обрела то уважение, то высокое положение, то свободно принимаемое превосходство, что присуще одной только истине! Вы наносите слишком серьезное оскорбление здравому смыслу. Ваша власть ложна, искусственна; не ждите, что Франция будет относиться к ней так же, как она относилась бы к власти естественной и истинной. Ваша власть имеет свои корни не в национальной почве; не льстите себя надеждой, что под ее сенью будет упрочаться нация. Терпите же последствия ситуации, которую вы сами избрали; она обрекает вас на то, чтобы в общественных предубеждениях видеть лишь препятствия, на то, чтобы не суметь извлечь из них никакого средства правления, которое они дают в ваши руки. Да что я говорю? Зло идет и еще дальше; именно вы оживляете все, что есть ложного и антиобщественного в общих понятиях о суверенитете народа, аристократии, природе власти; именно вы вносите сомнение в силу и доверие. Франция охотно обменяла бы суверенитет народа на суверенитет права, ненависть к аристократии — на подлинные принципы равенства, рабскую услужливость власти — на господство естественных и действительно социальных привилегий. Но вы можете предложить ей только абсолютную власть де Бональда, непогрешимость де Местра и пассивную покорность де JIa Меннэ21. Конечно же, было бы совершенной глупостью пойти на подобную сделку. Заблуждения заблуж дениям рознь, она предпочитает свои собственные вашим, а хоругви старого порядка для нее более подозрительны, чем стяг революции. Повторяю: существует средство обращаться с политическими теориями, которые оставил нам минувший век. Содержащаяся в них доля истины дает власти точку опоры, достаточную, чтобы успешно бороться с тем, что в них есть ошибочного. Таким образом, если власть видит в этих теориях одно лишь препятствие и угрозу, то не теории она должна в том винить; она должна винить в этом самое себя, то ложное положение, в которое она сама себя поставила и которое заставляет ее с каждым днем все больше отдаляться от новой Франции, становящейся все менее узнаваемой и менее подвластной власти. Посмотрим же, действительно ли интересы революции имеют иную природу и могут управляться иначе, нежели ее верования.
<< | >>
Источник: Бенжамен Констана . Франсуа Гизо. Классический французский либерализм. 2000

Еще по теме Глава восьмая НАЦИОНАЛЬНЫЕ МНЕНИЯ ВО ФРАНЦИИ:

  1. ГЛАВА 3 МНЕНИЯ И АТТИТЮДЫ
  2. Государство и право 1-ой империи во Франции. Реставрация монархии во Франции (правовой аспект).
  3. Глава 3. Иракский кризис в зеркале общественного мнения в странах Запада и Востока
  4. Глава восьмая ОБ ИНИЦИАТИВЕ
  5. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  6. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  7. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  8. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  9. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  10. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  11. Глава восьмая
  12. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  13. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  14. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  15. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  16. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  17. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  18. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  19. ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  20. Глава восьмая .
- Альтернативная история - Античная история - Архивоведение - Военная история - Всемирная история (учебники) - Деятели России - Деятели Украины - Древняя Русь - Историография, источниковедение и методы исторических исследований - Историческая литература - Историческое краеведение - История Востока - История древнего мира - История Казахстана - История наук - История науки и техники - История России (учебники) - История России в начале XX века - История советской России (1917 - 1941 гг.) - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - История стран СНГ - История Украины (учебники) - История Франции - Методика преподавания истории - Научно-популярная история - Новая история России (вторая половина ХVI в. - 1917 г.) - Периодика по историческим дисциплинам - Публицистика - Современная российская история - Этнография и этнология -