Глава пятая ВНУТРЕННЕЕ УПРАВЛЕНИЕ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА С 1820 ПО 1821 г

. «В течение всего этого времени королевство наслаждалось самим глубоким покоем и самым полным счастьем, которые когда-либо выпадали на долю народа... счастьем, тем более достойным зависти, что все прочие королевства, все остальные народы бьши измучены и раздираемы гражданскими неурядицами или войной.
Тем не менее мы не ощущали своего благополучия и сами предпринимали все усилия, чтобы сделаться несчастными. Двор был исполнен чрезмерных претензий и предавался самому беззаботному легкомыслию; страной правили спесь, дух возмущения, недовольство. Граждане казались в большей степени озабоченными и взволнованными тем, что они именовали нарушением закона, нежели удовлетворенными и спешащими насладиться соблюдением всей остальной части Хартии; они никогда не соотносили возрастание собственного благополучия и богатства с мудростью и заслугами администрации, но беспрестанно адресовали последней всякого рода упреки»63. Неужели это говорит Кларендон?11 Неужели речь идет об Англии начала семнадцатого века? Кларендон по меньшей мере видел факты в их целостности. Общественное процветание не заслоняло ему общественного недовольства. Он удивлялся и сокрушался по поводу контраста между постановлениями и их судьбой, между моральным и материальным состоянием страны. Он не распознавал всех причин, но страстно искал их, они не были совершенно неведомы ему, но он считал, что обнаружить их нелегко. Наши министры более доверчивы. Франция процветает; Франция не бунтует; этого им вполне достаточно. Им нечего опасаться; им нечего делать; и если вопреки их ожиданиям, вопреки их ведому случится какое-либо несчастье, то несчастье это и будет во всем повинно. Они вовсе не обязаны были его предвидеть либо помешать тому, чтобы оно приключилось. Таков их язык. В принципе, я не считаю их столь уж доверчивыми. Процветание значительно, спокойствие реально; министры ставят себе это в заслугу; я их понимаю. Но я сомневаюсь, чтобы они считали, что их положение достаточно подкреплено этим спокойствием, что они в достаточной степени укоренены в этом процветании. Я сомневаюсь, что они сильны благодаря убеждению, будто бы все эти блага обязаны своим существованием им одним, что они ощущают себя связанными с общественным счастием тем всесильным отношением, что соединяет причину и следствие, принцип и вытекающие из него положения. Они кичатся нашим богатством, спокойствием, отрадными плодами порядка и мира. Вопреки их хвастовству их снедает страх перед глубокими волнениями, осознание временного характера их судьбы преследует их; и если они и пытаются скрыть это от нас, утаить от самих себя, то по той причине, что сами они не видят ни в своем положении, ни в своей системе никакого средства излечения и не способны найти такое средство где-то в ином месте. И если порой министры отдают себе отчет в собственном положении, если наше процветание не всегда заслоняет вид их собственного ничтожества, то они правы. Нет ничего более обманчивого, чем материальное счастье народов. Его достаточно для того, чтобы предоставить власти сладкий покой, но недостаточно, чтобы наделить ее силой, оно ни в коей мере не гарантирует ей будущего. И только, когда моральное и материальное состояние общества пребывают в гармонии, власть может созерцать причины собственного благополучия, одновременно наслаждаясь ими; только тогда, когда люди не только всем своим существованием, но и умом ощущают удовлетворение и благополучие, только тогда власть способна обеспечить себе могущество и безопасность.
Народы не бывают ни трудными, ни легкими в управлении, как это полагают. При определенных условиях власть находит их совершенно готовыми к тому, чтобы предоставить ей все блага, коими они пользуются, и даже способными безропотно выносить мучительное напряжение и тяжелое бремя. Когда же эти условия отсутствуют, само счастье превращается в бесплодное и зыбкое состояние, когда власть выказывает удивление тем, что она остается слабой и встречает на своем пути одну лишь неблагодарность. Для того, чтобы основывать империи, требуется нечто большее, чем для того, чтобы избегать революции. Франция вовсе не стремится к потрясениям и не выказала бы доверия тому, кто захотел бы их испробовать; но она и не переносит свое доверие на правительство; она считает себя в большей степени скомпрометированной им, нежели защищенной им. Настоящее не является для нее болезненным, она пребывает с ним в мире; но она не слишком рассчитывает на будущее, и когда задумывается об этом будущем, то именно в самой себе, в сознании собственной силы, а не в правительственной системе черпает свою надежду. Отсюда же проистекает одновременно спокойствие и недоверие публики, внешняя безопасность и действительная слабость власти. Поведение власти повсеместно несет на себе отпечаток данной ситуации. В администрации, как и в палатах, во внешней политике, как и в администрации, она обречена на бессилие; и под покровом бессилия власти контрреволюция, слабая, но более деятельная, обделывает свои дела и увлекает Францию к крушению. Во внутренней жизни она показала себя застенчивой. Нет ничего проще: она больше всего опасается всякого движения. Должно было наступить 20 марта12, чтобы контрреволюция осмелилась привести все в волнение, все поставить под сомнение, коснуться стольких устоявшихся существований, стольких позитивных интересов. Она так хорошо вела себя раньше, что теперь, вновь войдя в милость, легко устранила все грубые видимые формы, отказалась от систематических чисток, действовала спокойно и терпеливо. Она постепенно просачивается в администрацию, которую некогда хотела взять приступом. Она рассчитывает на свой успех в центре, а пока что довольствуется тем, что медленно расширяет свои владения под сенью правительства. Она упрочивается в том, что правительство ей предоставляет; завтра она будет иметь то, в чем сегодня ей было отказано. Для того, чтобы каждый день отвовоевывать новый клочок территории, она нуждается в мире и порядке. Она журит, не отказывая в доверии, своих одержимых сторонников, которые, по выражению одного из лидеров контрреволюции, палят задолго до получения команды. Выказывая себя сдержанной и единой с властью, контрреволюция пытается привлечь к себе, вселить надежду своими проектами у честных граждан, которые благоговеют перед порядком и не требуют большего, чем уверовать в обещанные превращения. Контрреволюция использует их там, где не способна еще использовать самое себя. Одним словом, она стучится во все двери, толкает те из них, которые едва приоткрыты, держится неподалеку от тех, что пока еще заперты, и прекрасно осознает, что если общая ситуация будет прежней, ей достаточно лишь везде подмечать случайности, которые она всегда сумеет использовать. Когда такие возможности предоставляются, когда счастливый случай широко распахивает перед старым порядком двери какой-либо из частей администрации, нужно видеть, как он устремляется в открывшееся пространство и очень скоро проникает туда целиком. Такова и судьба общественного образования, руководимого Корбьером. Я не знаю, действительно ли г-н Корбьер сам управлял университетом; во время своего возвышения он играл столь незначительную роль в заседаниях кабинета, казался совершенно незаметным, по крайней мере в глазах общественности, в еще боль шей степени, нежели де Виллель, выказывал себя озадаченным, подавленным из-за своего положения между старыми друзьями и новыми союзниками, что мне трудно поверить, будто какое-либо предприятие могло получить от его действий мощный и энергичный толчок. Но чем меньше человек сам способен дать чему-либо толчок, тем в большей степени он склонен к тому, чтобы такой толчок получить самому; он тем скорее становится орудием, чем менее способен быть мотором. Дух партии старого порядка, ее незнание существа дела, ее игнорирование правил и прав, ее подозрения, ее предпочтения, ее усилия, смешение всего и вся, что следует по ее стопам, — вот что вдруг взялось управлять общественным образованием под именем г-на Корбьера. Основное уложение было издано 29 февраля сего года. Королевский совет, который должен был бы его подготовить, как говорят, узнал о нем лишь перед самым его появлением. И из этого постановления совет узнал, что затронуты сами основания существования университета. Университет перестает быть единственным корпусом, на который один только от имени и в соответствии с законами государства возложена миссия определять и руководить общественным образованием; его законные привилегии были распространены и на иные учреждения. Наряду с государственными коллежами должны быть созданы равные им в правах и по положению коллежи, не принадлежащие государству и в отношении которых государство не будет иметь никакого права воздействия, за исключением неясного и беспомощного права надзора за процессом обучения, поскольку сам принцип, из которого проистекает данное право, теперь не имеет никакой действенности. Произойдет ли это оттого, что законодатели захотели заменить одну систему другой, что они сочли свободную конкуренцию в деле образования более предпочтительной, нежели государственное учреждение, на которое возложены функции обучения? Ничего подобного; привилегии остаются, только государство их лишается, и они переходят к партии. Именно партия подтолкнула к принятию постановления, о котором я говорю; она надеялась им воспользоваться, и она уже извлекает из него выгоду; а почтенное и многолюдное учреждение, отважно борющееся против всякого рода препятствий, в особенности против наступления плохо прикрытого иезуитизма, его же собственным руководителем было принесено в жертву врагам, которые пытаются его истощить, поскольку не надеются полностью поработить. И это еще не все. Не признанными оказались не одни только права университета. Вследствие уложения от 29 февраля13 пострадали и обойденные в нем молчанием права христиан-некатоликов, чьи дети воспитывались в королевских коллежах. Своей 14-й статьей это уложение наделяет католических священников правом надзора во всем, что касается религии, во входящих в их епархию коллежах, но оно обходит полным молчанием соответствующее право протестантских пасторов в отношении учеников их вероисповедания. Основные консистории вынесли официальные протесты в адрес Корбьера, Симеона, де Ришелье. Напоминалось, что до сих пор священникам и кюре, призванным вторгаться в религиозные аспекты либо общественного образования, либо распределения благотворительных вспомоществований или других подобных дел, всегда формально сопутствовали представители различных христианских вероисповедений, призванные блюсти интересы своей веры. Приводилось уложение от 29 февраля 1816 г. о начальном образовании и многие другие аналогичные акты. Задавались вопросы о причинах такого умолчания, которое на деле является новшеством, а в правовом отношении — нарушением конституционных принципов. Была просто заявлена просьба о поддержке предшествующих обычаев, об открытом упоминании о надзоре со стороны протестантских пасторов за своими учени- ками-протестантами. В своем ответе Корбьер признал, что подобный надзор правомерен и, пообещав открыть ему все двери, создать для него все условия, он отказался от общественного признания, от официального освящения этого права. Протесты возобновились, их число возросло, но успеха они не имели. О религиозном воспитании и религиозном надзоре стали говорить таким образом, что создалось впечатление, будто бы во Франции только одна конфессия или что в королевских коллежах нет ни одного ребенка-некатоли- ка. Я не хочу ничего предполагать, ничего предсказывать; но откуда проистекает этот ужас перед выражением права, соблюдение которого было обещано? Быть может, правители льстят себя надеждой, что им удастся замолчать это право, хотя и не осмеливаются открыто игнорировать его? Или они предполагают, что христиане, которым обеспечена равная зашита, должны довольствоваться скрытой терпимостью? Или, уступив из слабости высокомерным притязаниям, они попытались хитростью обойти справедливые нарекания? Некатолические общины не могут когда-либо от них отказаться; права должны быть не только осуществлены на деле, но и признаны; они испытывают потребность в постоянном санкционировании; гласность — их наиболее прочная гарантия. Замалчивать их — значит нарушать их; и мне неизвестно ни одно право, которое, согласившись на безвестность, не оказалось бы наполовину утраченным*. Нужно ли называть другие попытки, предпринятые администрацией и постоянно преследующие ту же цель? Это и отягощенные всякого рода оковами условия получения степени бакалавра, необходимые для поступления в школы по медицине и праву, принятые, без сомнения, в тщетной надежде закрыть для молодежи доступ к либеральным профессиям и просветить толпу, устремляющуюся в эти почтенные учреждения; и философия, обреченная вновь говорить на латыни, как будто бы латынь все еще является единственным языком научного мира, и изъятие курса истории в классах по риторике, ведь как известно, латынью совершенно невозможно пользоваться для объяснения и преподавания пространных философских доктрин, более новых по сравнению с логикой и онтологией старых школ; и странные речи, произносимые одним из членов высшей администрации во время его длительных вояжей, которые произвели такой скандал, что правители сочли себя обязанными предложить ему ’ См. приложение в конце данной книги [см. с. 491-501]. отречься от них в двусмысленной форме. Я имею честь принадлежать к университету, и я полагаю, что он оказал и еще способен оказать огромные услуги Франции. Но он нуждается в славе и уважении; в нем должно видеть очаг просвещения, следует знать, что он занят передачей поколениям, которые он воспитывает, всего запаса национальных принципов, благородных чувств. Если же университет хотят превратить в орудие партии, если от него требуют не направлять, но приглушать развитие умов или направлять это развитие к цели, противополжной естественному направлению, если он будет обречен горевать о самом себе, то очень скоро лишится внутренней энергии и внешней прочности; прервется всякая сколько-нибудь прочная и сильная связь между учениками и преподавателями, преподавателями и общественностью; здесь, как и в иных местах, власть утратит средство правления, на изменение которого она претендовала. Остерегайтесь: старый порядок обесславливает все, чего касается, растрачивает то, чем пользуется. Если позволить ему захватить всю систему нашего управления, если все составляющие ее механизмы будут работать под его диктовку, очень скоро они придут в упадок, в котором пребывает и он сам; они станут подозрительными и ненавистными для народа, который потребует от них отчета в их преступной уклончивости; и чтобы вернуть утраченное доверие, однажды нужно будет занести топор гораздо выше, чем этого, возможно, потребовал бы разум. В этом и состоит глубинное зло, зло постоянное, причиняемое нам сегодня правительством. Будучи неспособным — через свои палаты — дать нам институты, соответствующие Хартии, оно компрометирует, оно пожирает в составе администрации институты империи, ставя их на службу нашим врагам. Я далек от того, чтобы желать им долгой жизни, в них многое следует изменить, чтобы приспособить их к подлинным национальным интересам; но в них есть и то, что нужно сохранить; и коль скоро они продолжают существовать, то в интересах блага, в интересах самого перехода, средствами которого они призваны служить, очень важно, чтобы они не были окончательно дис кредитированы в общественном разуме, чтобы они не оказались полностью обесчещены, раболепствуя перед старым порядком. Что ответят здравомыслящие люди людям вспыльчивым, когда в один прекрасный день те им заявят: все это ни к чему не привело; все это ввергло страну в опасность и оставило без защиты; нужно все изменить и искать где-то в ином месте средства, которые были бы менее податливыми по отношению ко всем системам, ко всем проектам. Они будут говорить об осторожности, о необходимой медлительности, о губительных изменениях; все это туманные и не внушающие доверия фразы, когда они направлены на защиту того, что не имеет более ни доверия, ни жизни. Управляемая в соответствии с национальными интересами, нынешняя система администрации могла бы дать основания для ожидания, вероятно, она содержала в самой себе средства для самореформирова- ния, могла, наконец, предотвратить взрыв, разразившийся в 1789 г. и направленный против институтов старого порядка, поскольку ни один из этих институтов ни в качестве органа, ни в качестве гарантии не выказал себя соответствующим потребностям страны. Все, что я только что говорил об общественном образовании, шесть месяцев назад я мог бы сказать и о судах. Их вели к гибели, требуя от них любой ценой поддержать испуганную администрацию. Теперь же заблуждение, казалось бы, отступает. То ли оттого, что правосудие почувствовало опасность, то ли оттого, что пример Верховного суда, ведавшего делами о государственных преступлениях, оказал, как я предполагаю, спасительное воздействие, правосудие кажется менее расположенным следовать по пятам за политикой. Но тем не менее и здесь нам недостает гарантий. Нынешнее зло может быть приуменьшено; но когда политика дурна, правосудие всегда в опасности; оно всегда колеблется между притеснением и слабостью. Уже неоднократно г-н министр юстиции, казалось, верил, что судьям, присяжным не хватает решительности, что они не осмелятся выступить против партий. Это одна из тех опасностей, которые угрожают власти, когда та сама вверяет себя партии. Если бушует буря, если вся сила целиком концентрируется в одной точке, эта сила ищет и находит людей покорных или страстных, рабски покоряющихся ее порыву или выступающих со своими собственными предубеждениями, со своей собственной яростью. Как только возвращается хоть какой-то покой, как только сама политика несколько отступает, в дело вступают слабость и робость, которые страшатся будущего и не желают ввязываться в дело. Создается впечатление, что общество нуждается в некоем возмездии за недавние жестокости. И люди стремятся выглядеть столь же снисходительными, сколь ужасающими они выглядели совсем недавно. Можно подумать, будто члены администрации, судьи извиняются за усилие, которое было им предписано совершить, и отдыхают от него; своего рода всеобщая мягкость, некоторое изнеможение самих общественных деятелей следует за чрезмерным напряжением всех их сил. Я бегло просматриваю общие постановления администрации; немногие из них заслуживают внимания. Именно при помощи инерции администрация пытается замедлить продвижение старого порядка. Она оставалась неподвижной столь часто, сколь это было возможно без осложнения ситуации. Была предпринята попытка привить имперский двор к старому аристократическому двору; казалось бы, от этой попытки ожидали многого. Позднее я скажу, что думаю по этому поводу. Обычно средства правления искали именно в практике старого порядка или в практике, заимствованной у него Бонапартом, забывая при этом, что для Бонапарта они имели значение, которого не имеют сегодня. Единственный акт, обнаруживший подлинные черты представительной системы, — это заем, открытый г-ном Роем. Там действительно была конкуренция, там царила гласность. Результаты соответствовали введенным в действие принципам. Величайшим свершением правления была внешняя политика. Именно здесь со всей полнотой проявились природа его системы и общие последствия сложившейся ситуации. Что говорили шесть месяцев тому назад, когда со всех сторон грохотали революции, когда в душах самых упорных недругов старого порядка с каждым днем возрастал страх? И хотя писать об этом никто не осмеливался, но публично заявлялось, что следует признать все легитимное и необходимое в желаниях народов. Восставали против военных бунтов, против установления кортесов, но свободно пожалованные, разумно умеренные конституции превозносились; прославляли Хартию. В ней видели одновременно воплощение права и спасение. Сила встретила на своем пути неожиданно благоприятные условия. Она сделала свое дело. Справедливость и мудрость исчезли вместе со страхом. Одна только сила праздновала победу. Что сделала Франция? Она продемонстрировала враждебность по отношению к побежденным и раболепие перед победителями. Легко оскорблять слабых, легко насмехаться над опасностью, когда находишься в стороне от нее. Так высмеивают свои собственные тревоги; но это не важно; чем больше поколеблено доверие, тем более высокомерна победа. Однако действительно ли мы верим, что все уже закончилось, что нам уже нечего предвидеть и нечего предупреждать? Да, конечно, люди заблуждались относительно состояния их собственной страны; одни были увлечены слепыми страстями, других прельстили безумные, несбыточные мечты; здравый смысл отсутствовал; смелость нигде не возмещала недостаток здравого смысла. Но скажите мне, разве эти столь легко, столь быстро вознесшиеся правления не пали столь же легко и столь же быстро? Разве для того, чтобы охранять и защищать самих себя или защититься от европейской коалиции, у них было больше способности к предвидению, больше решимости, больше силы, нежели нам продемонстрировали народы в своем стремлении к свободе? Что представляет собой порядок вещей, при котором все поочередно то слабо, то немощно, при котором малейшее народное волнение обуздывает власть, при котором нескольких иностранных полков бывает достаточно и необходимо для покорения страны? Всмотритесь повнимательнее: мы имеем здесь дело со странным состоянием, которое заслуживает изучения. Когда было объявлено, что конституция дурна, что народ не способен быть свободным, ничего не было разъяснено; мы не смогли ни уяснить сути настоящего, ни познать секрета будущего. Наверняка вы не осмелитесь утверждать, что абсолютная власть являет собой благое устройство или что ее сторонники продемонстрировали в Пьемонте и Неаполе больше отваги, больше умения, нежели противники. Совершенно ясно, что преобладающая внешняя сила смело разрешила вопрос, положила конец развитию событий. Контрреволюции в еще большей степени неестественны, еще более произвольно навязываются стране, нежели революции; и если революции казались произведением неумелых партий — либо разрозненных, либо имеющих слабую поддержку, — то контрреволюции могли быть осуществлены лишь при помощи иностранных партий. Взгляните же, куда вы переносите вопрос и какое поле действия вы избираете. Если вы хотите ограничиться рамками одной страны, если рассматриваете каждый народ изолированно и сам по себе, то дело совершенно ясное; старый порядок здесь слаб, не имеет особого влияния; потребность в конституционном порядке преобладает, его ведет доверие, сколь бы значительны ни были ошибки его сторонников, сколь бы безразличны ни казались массы к этому вопросу. Но если нужно объять всю Европу и перенести вопрос на этот обширный театр, то — будьте внимательны! — он меняет здесь свою природу. Здесь мы имеем две империи, две громадные империи, которым не нужно отвергать или ожидать Хартии, от которых до сих пор не требуют и, быть может, не потребуют еще несколько веков конституции, — это Австрия и Россия, чуждые тому великому действу, что разыгрывается между порядком старым и порядком новым. Речь не идет о выяснении, каким образом следует обращаться — вообще и, в частности, в Европе в целом — с конституционными потребностями. Вы призываете суверенов, которым в своих странах нечего беспокоиться о том, чтобы привести правителей народов, мучимых этими потребностями, в состояние управлять таким образом, как будто бы потребностей этих не существовало вовсе. Вы хотите, чтобы император России и император Австрии поступили бы в отношении Неаполя, Пьемонта или Испании так, как сто пятьдесят лет тому назад Людовик XIV действовал против Англии. Вот что мы находим, когда приподнимаем эту груду декламаций и предлогов, которыми их пытаются прикрыть. Неправда, что вопрос стоит о всеобщей борьбе между порядком и анархией, законностью и узурпацией; неправда, что правления, почти повсеместно подвергаемые нападкам, нуждаются в объединении, чтобы повсюду защищать себя. Вот в чем дело. В XVII веке в Англии народ, ощутивший угрозу своей религии, сделал громадный шаг в деле политической свободы. Весь континент тогда был совершенно чужд такому повороту дел. Людовик XIV, в ту пору контролировавший положение дел на всем континенте, попытался задушить в зародыше движение, которое его оскорбляло, но угрозы со стороны которого он не чувствовал. Людовик XIV потерпел провал. Из Англии конституционный порыв перекинулся на Францию — столь же беспорядочный, ужасный, каковым он был с самого начала и как случается тогда, когда власти не хватает одновременно мудрости и силы. И вновь Европа объединилась, чтобы его подавить, и вновь безуспешно. Из Франции тот же дух, те же потребности проникли в Испанию и в Италию. Правители Восточной Европы вступили в союз, чтобы задушить их. Обстоятельства изменили свою почву, но не свой характер. Это все та же борьба против абсолютной власти и за освобождение наций. Абсолютная власть отступает с запада на восток; но именно здесь она царит безраздельно, здесь, где ничто ей не внушает опасения, она находит точку опоры, чтобы вернуться в страну, в которой сама по себе она не способна заключить полюбовное соглашение и не может долее удерживаться. За деспотизм неустойчивый всегда вступается крепкий деспотизм. И на народы, требующие свободы, всегда натравливают народы, к ней безразличные. Дело разрешается вовсе не там, где оно обсуждается; вопрос решается совсем не теми, между кем он возникает. Обычно призывают чужеземцев, которые вступают в дело, чтобы пока что вынести свое суждение по во просу, в котором у них нет иного интереса, кроме защиты деспотизма да безграничного страха перед свободой. Очень важно, таким образом, вскрыть подлинную природу этого факта, дабы оценить по достоинству его значение и его последствия. Пусть европейские правительства — все вовлеченные в единое движение, все подталкиваемые едиными потребностями — объединяются, чтобы предотвратить революции, чтобы своими силами и согласованно произвести повсеместно неотложные изменения в политических институтах, в социальном состоянии; подобный союз многим покажется подозрительным; но он, по крайней мере, будет признан, его мотивы будут единообразны, а услуги — взаимны. Однако в том союзе, о котором я веду речь, все обстоит совсем иначе; он заключен между правителями, призванными удовлетворить конституционные потребности, и правителями, не имеющими к таким потребностям никакого отношения; и именно эти последние и возглавляют союз. Совершенно ясно, что разворачивающаяся здесь борьба не есть борьба между революцией и реформой, что во избежание реформы используют власть, которой нечего бояться революций. Неаполь и Пьемонт14 могут сказать, действительно ли они хотели только избежать военных восстаний и отвергнуть постановления кортесов. Теперь я хотел бы спросить: если дело обстоит таким образом, то какое поведение должно быть предписано французскому правительству? Ему предписано сформулировать этот вопрос иначе, не дожидаться того, чтобы между правительствами и народами возникли распри подобного рода, и, отринув произведенные изменения, возглавить реформы в противовес как поборникам революции, так и тем, кто эти реформы проводит. В соответствии с королевской Хартией оно правит свободным народом, чье стремление к свободе вовсе не революционно, но законно. Оно могло, оно должно было претендовать на то, чтобы направлять в Западной Европе конституционное движение, на то, чтобы его урегулировать, на то, чтобы возвести Хартию не на один трон. Оно сделало Хартию и Францию зависимыми от абсолютной власти; оно создало положение, когда невозможно противопоставить Хартию конституции кортесов; оно подчинило свободный народ народам, таковыми не являющимися, и в противовес народам, стремящимся к свободе. И все его искусство, все его усилия ограничивались попытками не говорить на том же языке, что и чистый и доверчивый деспотизм. И это поведение, столь мало достойное Хартии и Франции, столь противоречащее показаниям настоящего, советам будущего, не было даже спонтанным и свободным; оно с необходимостью вытекало из внутренней политики кабинета министров; альянсы последнего и диктовали этому поведению свой закон. Но от правительства требовали и еще большего; высказывалось пожелание, чтобы оно плелось в хвосте деспотизма, чтобы оно скомпрометировало себя перед лицом всех возможных конституций, всех будущих свобод. Оно полагало, что выказывает много осторожности, много умения, внешне избегая бурных действий; ему запрещалось проявлять себя защитником народов; ему удалось быть лишь мрачным сторонником их врагов. Что же это за политика, которая повсеместно сеет бессилие и упадок, которая отделяет Францию от конституционализма и осуждает ее на второстепенное положение в стане абсолютной власти; что же это за политика, которая в глазах одних делает страну коррумпированной, в глазах же других — ничтожной? Я бы не стал входить во все детали этих презренных сделок. Я придаю мало значения сомнительным слухам и неполным сведениям. Настанет день, и мы узнаем, что было сказано, что было сделано, какие возможности были упущены и посредством каких действий удалось навредить тем, кого следовало защищать, не завладев при этом в глазах тех, кому служишь, авторитетом их силы и их согласия. Вполне достаточно самых общих и широко известных фактов для характеристики постыдной системы, для которой закрыта в равной степени как конституционная жизнь внутри, так и политическая жизнь извне, которая удерживается лишь тем, что жертвует всем и вся своему бесплодному существованию, которая обходит без умие своих собственных союзников, всегда и везде уничтожая Францию, которая по любому случаю прибегает к одной единственной науке — науке уловок, не имеет иного прибежища, кроме сферы неподвижности. Я не хочу оставлять эти печальные события без того, чтобы извлечь из них уроки; они были преподаны всем партиям. Во всей полноте проявилась слабость старого порядка и абсолютной власти, оставшихся один на один с конституционными потребностями. Мы также были свидетелями того, что легкомыслие, дурные доктрины, чисто агрессивные институты, дух беспорядка и авантюры чинили опасности для свободы. Те же самые основания, которые так дорого стоили французской революции, которые еще и сегодня дают столь грозное оружие в руки ее врагов, в значительной степени способствовали неуспеху революционных попыток Неаполя и Пьемонта. Было бы заблуждением думать, будто теории, чаяния и слова, в 1791 г. столь решительно всколыхнувшие Францию, еще и сегодня действенны. Многие вещи были пересмотрены и не обладают сегодня подлинным авторитетом. В области политики сформировался известный опыт, охладивший пыл масс и отдаляющий сегодня многих добропорядочных граждан от тех рискованных предприятий, в которые они некогда пускались. Мы стремимся сегодня к свободе, но у нас нет больше глубокой веры в те идеи, в те формы правления, которые ее предвещали; и даже пытаясь отыскать свободу под их знаменем, мы привносим в эти идеи сомнение и беспокойство. Мы требуем конституций, мы их составляем; и часто, приняв их, считаем дурными. Мы хотим прибегнуть к восстанию, но испытываем страх и отвращение перед анархией. В средних классах нет более того восторга, того опьянения, что ослепляло их в отношении последствий народных бунтов. Их стремления остались прежними, их воля не стала менее решительной, но разум стал более холодным, более дальновидным; они уяснили, что изменение порядка ставит под угрозу также и их свободу, само существование. Они не доверяют более обещаниям; они хотят полных гарантий, которые бы удовлетворяли всем ин тересам, они хотят создания не столь опасных институтов, взвешенных прав, соответствующих фактам. Но когда все вызывает у них сомнение, они в недоверии отступают, либо вяло поддаются движению, кажущемуся им подозрительным. И даже народные массы, с которыми обходились более мягко и которые были в благоприятном положении, не ощущают такого накала своих естественных страстей. Их всегда легко подтолкнуть к беспорядкам; они не являются покорными по отношению к жертвам, не расположенным совершить те же усилия. Классы, занимающие высокое положение, лучше понимают, наконец, условия свободы и не ожидают ее от одного только факта восстания; над низшими же классами потребность в вольности имеет меньше власти, чем когда-то. Все это — очевидные факты, и я со своей стороны мало о них сожалею. Революции не должны быть авантюрами, в которые можно пуститься из подражания, следуя фантазиям, не соотносясь с правами и потребностями власти, не изучив состояние страны и ее положение, не соизмерив ее силы и ее шансы. Всем партиям следует знать, что ни одна из них не может произвольно распоряжаться народами и что никому не позволено ввергать все в опасность, повинуясь одним лишь групповым побуждениям или потворствуя собственным страстям. После всего того, что здесь сказано, Боже меня упаси присоединиться к людям, которые наносят ущерб свободе несчастных народов и приписывают одной только трусости неуспех своих предприятий! Этот упрек в трусости опасен в употреблении, поскольку без разбору применяется ко всем партиям. Конечно же, не один благородный ум, не одно отважное сердце оплакивают сегодня то состояние, в каком оказалась Италия. Я разделяю страдания этих людей, хотя мало верил в успех их планов. Я горячо желаю, чтобы Испания, будучи более сильной, оказалась бы также и более мудрой и счастливой. Ее раздирают мятежные группировки; они уравновешивают друг друга, и, быть может, все они получают поддержку из-за рубежа. Друзья подлинной свободы должны всех опасаться, пресекать все подобные попытки! Надо преследовать зло, под какими бы знаменами оно ни высту пало; мы ничего не выиграем, если будем его щадить; и если бы якобинцы победили в Испании, они совершили бы не меньше зла, чем во Франции. Мы до сих пор несем в себе эту боль. Новое и значительное дело той же природы с трудом прокладывает себе путь на Востоке15. Каким же образом державы Европы смогли бы вмешаться в него, не отрекаясь тем не менее от своих обычных связей и предупреждений политики? я бы не осмелился разрешить этот вопрос. На что здесь можно надеяться? я не знаю. Очень трудно стряхнуть столько веков рабства, трудно наконец освободиться от иностранного влияния, которое повсюду имеет место и с которым столь долго мирились. Но когда мы слышим, как оспаривается право на предпринимательство, когда видим, как под самым варварским нажимом проституируется идея и само слово «легитимность», то скорее пожелаем всего, чего угодно, нежели триумфа этого бесчестного оскорбления всего справедливого и святого. Непримиримые соперники в V веке широко использовали силу и жестоко карали сопротивление; но в их распоряжении не было никого, кто мог бы возвести силу в закон, а сопротивление обратить в преступление; я сомневаюсь, чтобы сегодня сами турки, задушив сопротивление греков, расценили бы их бунт как покушение на божественное право. Злоупотребление силой в сто раз хуже осквернения истины. Воспримет ли европейская политика эти постьщные утверждения в качестве своих собственных? Будет ли подступающий к ней со всех сторон террор настолько сильным, что сможет заглушить одновременно простейшие понятия справедливости и наиболее естественные инстинкты честолюбия? Возможно; возможно также, что интерес Священного союза возьмет верх над всеми прочими интересами, что грекам навсегда достанется удел бунтовщиков; и если случится так, что им удастся спастись собственными силами, если они смогут освободиться собственными руками, Европа все равно вмешается, чтобы воспрепятствовать превращению чрезмерно демократической конституции в источник заразы. И наше правительство, если оно доживет до того времени, возрадуется, что ему удалось избежать необ ходимости занять отчетливую позицию, — даже просто протекционистскую и мирную — вплоть до того дня, когда ему будет предписано негласно действовать против новой свободы! К этому всегда будет сводиться вся политика нашего правительства. Никакое общественное право, никакие серьезные научные воззрения не являются его правилом и его лейтмотивом. Оно вовсе не думает о поддержании европейского равновесия, о сдерживании чрезмерного разрастания той или иной империи, о заключении того или иного договора, о том, чтобы Франции стать главой той или иной комбинации, созданной общим состоянием дел или предвидением будущего. На Западе оно не является ни конституционалистским, ни ультра, на Востоке — ни протурецким, ни прогреческим, ни прорусским, ни проанглийским; его бездействие не является ни осмысленным, ни желаемым; это вынужденная никчемность. И какое бы дело оно ни избрало, какое бы решение ни приняло, правление такого рода неспособно выйти вовне, не изменив своей внутренней структуры; оно не может этого, оно не желает этого. Повторяю: неподвижность — неподвижность Франции в Европе, как и неподвижность правительства в самой Франции — таково требование проповедуемой им науки и закон его судьбы.
<< | >>
Источник: Бенжамен Констана . Франсуа Гизо. Классический французский либерализм. 2000

Еще по теме Глава пятая ВНУТРЕННЕЕ УПРАВЛЕНИЕ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА С 1820 ПО 1821 г:

  1. Тема 3 Сожженная конституция: внутренняя политика и проекты реформ в 1816-1820 гг.
  2. ГЛАВА 9 ВНУТРЕННЯЯ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА РОССИИ НА РУБЕЖЕ XIX - XX вв.
  3. ГЛАВА XI ГЕРМАНСКИЙ ИМПЕРИАЛИЗМ И ЕГО ВНУТРЕННЯЯ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА В НАЧАЛЕ XX в.
  4. Глава XV ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА И ВНУТРЕННИЕ КОНФЛИКТЫ ПРИ ЭРИКЕ XIV И ЮХАНЕ III (1560—1592 гг.)
  5. Внутренняя и внешняя политика де Голя.
  6. ПОДХОД К ВНУТРЕННИМ ФАКТОРАМ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ
  7. Книга пятая. Политика управления
  8. Внешняя и внутренняя политика фараонов Древнего царства
  9. ВНЕШНЯЯ И ВНУТРЕННЯЯ ПОЛИТИКА СЕРБО-ХОРВАТО-СЛОВЕНСКОГО ГОСУДАРСТВА
  10. Тема IV. ВНУТРЕННЯЯ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ПЕРВЫХ РУССКИХ КНЯЗЕЙ
  11. ВОЙНЫ, ВНУТРЕННЯЯ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА СЕФЕВИДОВ B 1520 — 1578 гг.
  12. Глава 19. Рабочее, революционное и общественное движение накануне революции. Внутренняя и внешняя политика самодержавия. Начало революции. Образование буржуазных партий. I и II Государственные думы
  13. ВНЕШНЯЯ И ВНУТРЕННЯЯ ПОЛИТИКА ПРАВИТЕЛЬСТВА ХАРА. ЭКОНОМИЧЕСКИЙ КРИЗИС 1920 г. И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ
  14. ВНУТРЕННЯЯ И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ПРАВЯЩИХ КРУГОВ ГЕРМАНИИ В 70-80-х ГОДАХ XIX в.
  15. Внутренняя и внешняя политика первых представителей династии Караманли, Ахмеда и Мухаммеда
  16. Выскочков Л. В.. «Аракчеевское десятилетие»: Внутренняя и внешняя политика России в 1815-1825 гг, 2011
- Альтернативная история - Античная история - Архивоведение - Военная история - Всемирная история (учебники) - Деятели России - Деятели Украины - Древняя Русь - Историография, источниковедение и методы исторических исследований - Историческая литература - Историческое краеведение - История Австралии - История библиотечного дела - История Востока - История древнего мира - История Казахстана - История мировых цивилизаций - История наук - История науки и техники - История первобытного общества - История России (учебники) - История России в начале XX века - История советской России (1917 - 1941 гг.) - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - История стран СНГ - История Украины (учебники) - История Франции - Методика преподавания истории - Научно-популярная история - Новая история России (вторая половина ХVI в. - 1917 г.) - Периодика по историческим дисциплинам - Публицистика - Современная российская история - Этнография и этнология -